проявляла явные знаки невнимания к Коковцову. Но уже и до этого — и до своего свидания с Распутиным — Коковцов почувствовал, что его «медовый месяц» приходит к концу. Царь требовал самых решительных карательных мер против печати, откликавшейся на слухи о Распутине, а Коковцов и Макаров доказывали ему, что этого никак нельзя сделать через Думу в законодательном порядке. По поводу прений в Думе по синодской смете Мария Федоровна вызвала его поговорить о распутинской истории, «горько плакала» по поводу его объяснений, обещала поговорить с государем и закончила таким прогнозом: «Несчастная моя невестка не понимает, что она губит и династию, и себя. Она искренне верит в святость какого-то проходимца, и все мы бессильны отвратить несчастье». В нескольких словах здесь был точный анализ очень плачевно сложившегося положения и верный исторический прогноз, к которому Коковцов не мог не присоединиться. Несколько позднее, по поводу торжеств трехсотлетия дома Романовых, и сам Коковцов поставил следующий, вполне верный диагноз самого корня Государственной болезни: «В ближайшем кругу государя понятие правительства, его значения, как-то стушевалось, и все резче и рельефнее выступал личный характер управления государем, и незаметно все более и более сквозил взгляд, что правительство составляет какое-то „средостение“ между этими двумя факторами (царем и народом. — П. М.), как бы мешающее их взаимному сближению. Недавний ореол „главы правительства“ в лице Столыпина в минуту революционной опасности совершенно поблек (при Коковцове. — П. М.), и упрощенные взгляды чисто военной среды, всего ближе стоявшей к государю, окружавшей его и развивавшей в нем культ „самодержавности“, понимаемой ею в смысле чистого абсолютизма, забирал все большую и большую силу (здесь, главным образом, разумеется влияние Сухомлинова. — П. М.)… Переживания революционной поры 1905–1906 годов сменились наступившим за семь лет внутренним спокойствием и дали место идее величия личности государя и вере в безграничную преданность ему, как помазаннику Божию, всего народа, слепую веру в него народных масс… В ближайшее окружение государя, несомненно, все более и более внедрялось сознание, что государь может сделать все один, потому что народ с ним… Министры, не проникнутые идеею так понимаемого абсолютизма, а тем более Государственная Дума, вечно докучающая правительству своею критикою, запросами, придирками и желанием властвовать и ограничивать исполнительную власть, — все это создано, так сказать, для обыденных, докучливых текущих дел и должно быть ограничиваемо возможно меньшими пределами, и чем дальше держать этот неприятный аппарат от государя, — тем лучше и тем менее вероятности возникнуть на пути всяким досадливым возражениям, незаметно напоминающим о том, чего нельзя более делать так, как было, и требующим приспособляться к каким-то новым условиям, во всяком случае уменьшающим былой престиж и затемняющим ореол „царя Московского“, управляющего Россией, как своей вотчиной».
Коковцов осуждаемого здесь мнения не разделял, и ему как раз постоянно приходилось напоминать государю, что «нельзя более делать так, как было», и сдерживать порывы «так понимаемого абсолютизма». Между прочим, я пользуюсь случаем ответить здесь В. Н. Коковцову на замечание в его воспоминаниях о моем личном отношении к нему со времени моей первой речи по бюджету (1908 г.): «С этой поры наши встречи с ним (Милюковым) были проникнуты какою-то вежливою натянутостью: мы ограничивались всегда изысканно-вежливыми поклонами и даже в эмиграции характер наших далеких отношений мало изменился». Я уже заметил, что В. Н. Коковцов был очень обидчив. Он не усмотрел в моей «изысканной вежливости» того оттенка уважения лично к нему, как к политическому деятелю, которым я отдавал ему дань, несмотря на все различия наших политических ролей и наших личностей. В характере Коковцова была черта внутреннего самоуважения и требования признания его от других, которая давала основание шутить над его суетностью и тщеславием. Я этого суждения, довольно общего, не разделял. Французское выражение vanitИ {Чванство.}, быть может, тут более приложимо, чем русское тщеславие. Я помнил меткое замечание Лабрюйера, что vanitИ может соединяться с чувством исполненного долга, тогда как тщеславие довольствуется внешним успехом, хотя бы он и не оправдывался внутренней заслугой. То обстоятельство, что Коковцов шел на явный неуспех, оставаясь верен себе и своей роли, не могло не вызывать уважения к нему, особенно в связи с его пониманием этой роли, как оно выражается в только что приведенной цитате.
Приближался срок окончания полномочий Государственной Думы, и Коковцову пришлось оказать ей последнюю услугу, вызвав этим большое неудовольствие государя. Дело было в том, чтобы, по желанию многих членов думского большинства, устроить прием Думы у государя перед разъездом. Николай согласился на это под условием принятия Думой морской программы. Коковцов преувеличивал опасность тучковского сопротивления — программа была принята вопреки критике Гучкова; оставалось исполнить обещание. Но царь уклонялся и на настойчивое напоминание о данном обещании наконец ответил Коковцову, что у него «решительно нет времени». На новые настояния он раздраженно бросил фразу: «Значит, я просто обману Думу?» — «Да, ваше величество, — ответил Коковцов, — или же я должен понести ответственность за превышение ваших полномочий». Царь сдался, но предупредил, что выскажет членам Думы свое возмущение их речами. Коковцов тут же набросал проект царского обращения, очень комплиментарный. Царь согласился и на это, но на приеме 12 июня Коковцов услышал, что его комплименты сокращены, а вместо них вставлена фраза: «Меня чрезвычайно огорчило ваше отрицательное отношение к близкому моему сердцу делу церковноприходских школ». В тот же день Дума ответила на этот реприманд, отказав подавляющим большинством кредиты на церковноприходские школы, оставшиеся неразрешенными. Этим диссонансом и закончилась деятельность Третьей Думы. Оппозиция в приёме, конечно, не участвовала.
Лев ТолстойПисьма Петру Столыпину
26 июля 1907 года.
Петр Аркадьевич!
Пишу Вам не как министру, не как сыну моего друга, пишу Вам как брату, как человеку, назначение которого, хочет он этого или не хочет, есть только одно: прожить свою жизнь согласно той воле, которая послала его в жизнь.
Лев Толстой
Дело, о котором я пишу Вам, вот в чем:
Причины тех революционных ужасов, которые происходят теперь в России, имеют очень глубокие основы, но одна, ближайшая из них, это недовольство народа неправильным распределением земли.
Если революционеры всех партий имеют успех, то только потому, что они опираются на это доходящее до озлобления недовольство народа.
Все, и революционеры и правительство, сознают это, но, к сожалению, до сих пор ничего, кроме величайших глупостей и несправедливостей, не придумывали и не предложили для разрешения этого вопроса. Все эти меры — от социалистического требования отдачи всей земли народу до продажи через банки и отдачи крестьянам государственных земель, так же как переселения — всё это или неосуществимые фантазии, или паллиативы, имеющие тот недостаток, что только усиливают раздражение народа признанием существующей несправедливости и предложением мер, не устраняющих ее.
Нужно теперь для успокоения народа не такие меры, которые увеличили бы количество земли таких или других русских людей, называющихся крестьянами (как смотрят обыкновенно на это дело), а нужно уничтожить вековую, древнюю несправедливость.
Несправедливость эта — совершенно подобная на моей памяти уничтоженной несправедливости права владения человеком, крепостного права, и столь же противная основным законам добра, — несправедливость эта, так называемое право земельной собственности, чувствуется теперь всеми людьми христианского мира, но особенно живо русскими людьми. Если и не одно сознание этой несправедливости породило русскую революцию, то поддерживает и дает ей главную силу именно эта смутно сознаваемая и большей частью ложно понимаемая несправедливость.
Несправедливость состоит в том, что как не может существовать права одного человека владеть другим (рабство), так не может существовать права одного, какого бы то ни было человека, богатого или бедного, царя или крестьянина, владеть землею как собственностью.
Земля есть достояние всех, и все люди имеют одинаковое право пользоваться ею. Признается это или нет теперь, будет ли, или не будет это установлено в близком будущем, всякий человек знает, чувствует, что земля не должна, не может быть собственностью отдельных людей точно так же, как когда было рабство, несмотря на всю древность этого установления, на законы, ограждавшие рабство, все знали, что этого не должно быть.
То же теперь с земельной собственностью.
Но для того, чтобы это могло быть сделано, необходимо действительно уничтожить ее, а не распространять, перемещать это право с одних лиц на других, не только признавая это право за известным сословием, за крестьянами, но поощряя их в пользовании этим правом, как это делается по отношению крестьян. Для того, кто понимает этот вопрос в его истинном значении, должно быть ясно, что право владения как собственностью хотя бы одним осьминником земли, будь владелец распрокрестьянин, так же незаконно и преступно, как владение богачом или царем миллионом десятин. И потому вопрос не в том, кто владеет землей и каким количеством, а в том, как уничтожить право собственности на землю и как сделать пользование ею одинаково доступным всем.
И такое решение земельного вопроса уничтожением права собственности и установлением возможности равного для всех пользования ею уже давно ясно и определенно выработано учением «Единого налога» Генри Джорджа.
Не стану излагать вам этот способ. Он изложен с совершенной ясностью, неопровержимой убедительностью во всех сочинениях этого замечательного человека, в особенности кратко и ясно в его книге: Social problems. Боюсь, что, прочтя то, что я пишу Вам, Вы скажете то, что я слыхал много раз: «Ах, Генри Джордж, знаю». Скажете это и не только но постараетесь узнать и понять сущность этого способа освобождения земли, но под влиянием распространенных отрицательных суждений о Генри Джордже людей не знающих, но отрицающих его, не потрудитесь вникнуть в то, что я Вам предлагаю, и в тот способ осуществления этого предложения, который выработан этим писателем.