Кроме того, и объективная обстановка преступления приводит к заключению о невозможности их соучастия в нем — ведь ничего не делалось для того, чтобы скрыть их сношения с братом непосредственно перед событием 1 сентября, в конце августа мес[яца] и в день убийства в театре, билет был выдан брату самим Кулябко из взятых на свое имя и прочее. Далее, как мне известно со слов моей тетки Марии Богровой, жившей 1 сентября в Киеве в доме отца, присланная охранным отделением ночью 1 сентября команда полицейских и филёров для производства обыска была настроена самым зверским образом и разыскивала мистических "Ивана Яковлевича" и "Нину Александровну" по всем закоулкам дома — на чердаках, в подвалах, в саду и даже в соседних усадьбах, что свидетельствует о том, что Кулябко был совершенно убежден в существовании этих вымышленных лиц (Кулябко просто должен был продемонстрировать, что был уверен в их существовании. — Авт.). Наконец, мне вспоминается, как брат мой еще в начале августа торопился вернуться из дачного места Потоки, где мы проводили лето, в Киев, ссылаясь на свои занятия у патрона, присяжного поверенного А. С. Гольденвейзера. Теперь для меня ясно, что уже тогда в нем созрел план совершения террористического акта во время киевских торжеств по случаю приезда государя, и как-то раз он мне даже предложил вопрос, какое, по моему мнению, могло бы произвести впечатление на общество убийство Столыпина. Не придавая вопросу этому особого значения, так как я знал, что в то время брат мой совершенно оставил революционную деятельность, я совершенно спокойно ответил ему, что считаю реакцию слишком сильной в обществе для того, чтобы какой бы то ни было террористический акт мог произвести в нем психологический сдвиг. Вот эти факты создают во мне полную уверенность, что брат мой не являлся и не мог являться бессознательным, а тем более сознательным, оружием в руках Кулябко, Курлова и других, а наоборот, использовал их в своих революционных целях. По вопросу о том, почему мой брат в показаниях, как бы нарочито, подчеркивал, что в период 1907–1909 годов действовал в интересах охранного отделения, я должен сказать, что вижу в этом его заявлении последний и, может быть, самый крупный из совершенных им анархических актов. И прежде нередко брат высказывал взгляды, поражавшие в первый момент окружающих своей парадоксальностью, но, тем не менее, вполне последовательно вытекающие из исповедуемой им анархической теории. Впрочем, в этом своем последнем анархическом акте он не сумел соблюсти строгой последовательности с начала и до конца, что я объясняю отчасти внезапностью этого принятого им решения, отчасти же теми ужасными нравственными и физическими потрясениями, которые ему пришлось испытывать. Насколько мне известно, в первом своем показании, данном им 1 сентября, он указывал лишь на революционные цели, которые он преследовал, и на создавшееся у него давно решение совершить покушение на жизнь Столыпина. И только в дальнейших своих показаниях он дает иное освещение своей деятельности в 1907–1908 годах в Киевск[ом] охранном отделении, причем, однако, на целый ряд вопросов следователя, направленных к объяснению столь быстрых и странных переходов от революционной деятельности к охранной и вновь к революционной, он отказывается отвечать, ссылаясь на "свою логику". Далее, в двух письмах на имя родителей, фотографии с которых я представляю, он подчеркивает, что желает оставить о себе воспоминание у родителей, как о человеке, "может быть и несчастном, но честном", и указывает, что не может, несмотря на все старания, "отказаться от старого", т. е. от революционной деятельности. Таковы противоречия, в которые он все время впадал, стремясь изобразить свою деятельность 1907–1909 гг., как направленную в интересах охраны. Между тем, представляясь сотрудником Кулябко, брат мой, по моему убеждению, имел в виду направить удар на всю систему охранного розыска. В том виде, в каком он старался изобразить событие 1 сентября, ответственность за него переносилась с отдельных лиц, которым была вверена охрана Столыпина, на всю ту систему, которую сам Столыпин возглавлял. Совершение убийства Столыпина обыкновенным революционером привело бы только к новому усилению деятельности охранных отделений и увеличению бдительности агентов. Тогда как совершение этого акта человеком, который раньше сам будто бы содействовал целям охраны и потому был посвящен во все ее тайны и только вследствие этого получил возможность совершить задуманное, переводит вопрос о том, как уберечься от революционеров, на вопрос о том, как избавиться от самих охранников. Этими соображениями, несомненно, только и руководствовался мой брат, когда решился принести в жертву революционной идее не только свою жизнь, но и свою честь. И нельзя не признать, что эта последняя его жертва оправдалась в том смысле, что ни одно политическое убийство не подняло такой бури страстей, как убийство Столыпина, и именно вследствие того психологического осложнения, которое было внесено в дело. Вспомним дебаты Государственной думы, где правительству наносились одновременно удары с левой и с правой стороны — с левой за охранную систему, с правой — за неудачную борьбу с революцией; вспомним огромную литературу, которую вызвало дело Столыпина; вспомним значительные перемены в личном составе администрации, скомпрометированной "действительными и мнимыми" (как пишет брат родителям) разоблачениями брата; наконец, всё настоящее дело и связанные с ним десятки томов следственных производств, ревизий и прочее — весь этот огромный агитационный материал мог явиться только в результате того двойного удара, который был нанесен покойным братом и который был направлен против известной физической личности, с одной стороны, и против всей той системы, [на] которой личность эта держалась, с другой стороны. Этими соображениями я объясняю, почему мой брат на суде вместо длинной изобличающей правительство революционной речи, к которым так привыкли военные судьи того времени и которая не принесла бы пользы ни ему, ни другим, ограничился вымышленным признанием своего сотрудничества в охранном отделении, которое вызвало в обществе бурю негодования, направленного против охранной системы. Мой брат был слишком умен, чтобы не понимать, как ему было легко объяснить всё свое поведение революционными целями и как такое его объяснение были бы рады поддержать все тогдашние представители официальной власти. Но он пошел иным путем и принес новую жертву, быть может, самую тяжелую, во имя той же революционной идеи, за которую отдал и свою жизнь».
Как видим, Владимир Богров по вполне понятным причинам пытается представить повешенного брата не запутавшимся агентом охранки, а героем-революционером. Поэтому ему вполне логично утверждать, что охранники были «обмануты». Но возникает закономерный вопрос — почему деятели ЧСК из огромного количества свидетелей допросили лишь крайне ангажированного брата убийцы, который заведомо не мог помочь установить истину в деле убийства Столыпина? Не был ли кто-то в ЧСК заинтересован в продвижении версии Владимира Богрова, которая полностью реабилитировала Курлова, Спиридовича, Кулябко и Веригина? По каким причинам — можно только догадываться. Во всяком случае, не следует сбрасывать со счетов то, что далеко не все агенты политической полиции были раскрыты после Февраля и у того же опытнейшего агентуриста Спиридовича вполне могли быть такие материалы на кого-либо из членов ЧСК, которые могли их заставить выполнять его указания.
Скажем несколько слов и о последующей судьбе киевской четверки. Из них наименее милостиво судьба отнеслась к Веригину. Он так и не был больше принят на государственную службу. В 1920 году бывший камер-юнкер, по одним сведениям, умер своей смертью, по другим — был расстрелян ВЧК.
Несравненно удачнее всё сложилось у Курлова (что доказывает — его странная роль в убийстве Столыпина не была негативом в глазах как ближайшего окружения императора, так и лично Николая II). После начала Первой мировой войны он был возвращен на службу и назначен генерал-губернатором Восточной Пруссии. Однако из-за отступления русских войск после разгрома 2-й армии Самсонова к своим обязанностям генерал приступить не успел. Следующие должности Курлова — помощник главного начальника Двинского военного округа (ведал контрразведкой и военной цензурой), а потом прибалтийский генерал-губернатор. В 1915 году был отчислен в резерв Петроградского военного округа. Осенью 1916 года Курлов возвратился на старую должность — стал и. о. товарища министра внутренних дел Протопопова и заведующим делами Департамента полиции. В декабре 1916 года (надо сказать, очень вовремя) вышел в отставку.
В первые дни Февральской революции Курлова арестовали, но уже в августе по болезни перевели под домашний арест, и в 1918 году он смог сбежать за границу, где участвовал в деятельности монархических организаций. Умер в 1923 году в Германии.
Спиридович оставался на должности начальника Охранной агентуры до 1916 года и стал генерал-майором, после чего был назначен на видную должность ялтинского градоначальника (руководившего почти всем южным побережьем Крыма и отвечавшего за безопасность царских и великокняжеских резиденций). Как и Курлов, недолго пробыл в заключении после Февраля, но сумел благополучно выйти на свободу, а потом уехать в эмиграцию (скончался в Нью-Йорке в 1952 году). Интересно, что получить разрешение на въезд из Франции в США после окончания Второй мировой войны бывший охранник сумел благодаря американскому историку Дону Левину (тесно связанному с ЦРУ), которому откровенно «подыграл», заявив о подлинности заведомой фальшивки — так называемого «письма Ерёмина», из которого следовало, что Сталин был агентом охранки.
Кулябко после увольнения со службы работал в Киеве представителем компании швейных машинок «Зингер». Благополучно пережил войну, две революции и умер своей смертью в 1920 году.
Но всё это было после. А в 1913 году неожиданная царская милость к виновникам убийства главы правительства вызвала в стране волну возмущения. Даже крайне осторожный и избегавший конфликтов преемник Столыпина — премьер-министр Коковцов — не удержался, чтобы не высказать императору своего недоумения: «Ваше Величество, Вы знаете, как возмущена была вся Россия убийством Столыпина и не только потому, что убит Ваш верный слуга, но еще более потому, что с такой же легкостью могло произойти гораздо большее несчастье. Всем было ясно до очевидности, что при той преступной небрежности, которая проявилась в этом деле, Богров имел возможность направить свой пистолет и на Вас и совершить свое злое дело с той же легкостью, с какой он убил Столыпина. Всё, что есть верного и преданного Вам в России, никогда не смирится с безнаказанностью виновников этого преступления, и