редстоит громадная работа, чтобы разобраться в том сдвиге всей жизни, который происходил последние годы[454].
Это совершенно верно. Но для того, чтобы началась работа мысли в широких кругах и чтобы настоящая мысль завоевала себе место и признание, — для этого, во-первых, необходимо теперь коренное изменение отношения к работе мысли вообще, а, во-вторых, общественные силы должны освободиться, «сдвиг» должен быть реализован. До сих пор дело обстоит так. Есть реакция и есть заветы. Реакция объединяет Россию в ненависти к себе и в решимости борьбы с защищаемыми ею порядками. Это практическое объ единение, как оно, с чисто политической точки зрения, ни существенно для силы удара, замораживает и обеспложивает работу мысли. На место неё стали заветы, стал культ угодников и легенды о них, поминки мёртвых и юбилеи живых. Откровенно говоря, я ни за что так не ненавижу современную реакцию, как за это замораживание мысли в России. Бессильная одерживать какие-нибудь духовные победы, давно потерявшая всякую поддержку совестливой и ищущей мысли, — эта реакция систематически отравляет и повреждает русское сознание его же собственной мертвечиной. Традиции — хорошая вещь, и их надлежит чтить, но живым людям не следует жить на кладбище, хотя бы оно и было генуэзским Campo Santo.
Да, работа мысли должна начаться внутри, но работа, вполне свободная, творящая единственный культ — самозаконной мысли.
К чему приводит отказ от самозаконности мысли, доказывает пример Мережковского и всего идущего от него и с ним религиозно-философского движения. Превосходно о Мережковском говорит Вячеслав Иванов: «Димитрий Мережковский, один из бывших символистов, оглашает воздух призывами к разрушению красоты вообще, искусства в частности, и символического искусства частнейшим образом. Конечно, он говорит это не серьёзно. Слишком это искусившийся человек, чтобы я не чувствовал в его словах бессознательного притворства. Он не может серьёзно верить, что тютчевщина и обломовщина — одно и то же, что от Тютчева пошли самоубийства. Всё это он при помощи своих демагогических приёмов распространяет по России. Я говорю с некоторым негодованием, потому что самое существо дела возбуждает негодование. Я готов подчеркнуть и положительные стороны этого явления и помочь вам понять это патологическое состояние Мережковского, патологическое и только патологическое, потому что общественность при наших теперешних понятиях никоим образом не затронута вопросом, что Тютчев — великий поэт или нет»[455]. Но Мережковский возвращается к общественному утилитаризму не только как ценитель искусства и пожинает лавры не только гимназическим превознесением Некрасова над Тютчевым.
Что такое то́ религиозное народничество, которое проповедуют Мережковский и его друзья, как не противоестественное соединение мистического христианства с политическим радикализмом и социализмом? Как в своё время, веруя в христианство в форме православия, Мережковский соединял дорогое ему тогда и вечное по его идее православие с весьма бренной политической формой, крушение которой произошло через несколько лет, — так теперь он какое-то новое, своё собственное христианство, вероятно, считаемое им за вечную истину, объявляет неразрывно связанным с какими-то, более или менее бренными, формами не то мирового, не то специально русского социализма и с тем питаемым нашей реакцией оппозиционным духом, который разлит по всей России.
Здесь есть своеобразное sacrificium intellectus, т. е. сознательное умаление умственности, но не святая простота, а простачество из лукавства.
С одной стороны, религиозный максимализм, вера в воскресение, словом, всё главное содержание христианской мистики и теологии, а с другой стороны, уловление в качестве союзников элементов, глубоко равнодушных и даже враждебных всякой религии и религиозности. Разные, подчас весьма почтенные люди, пишущие о русской общественности, смотрят на Мережковского и его друзей, как гоголевский Осип на знаменитую верёвочку:
«Подавай всё! Всё пойдёт в прок. Что там? Верёвочка? Давай и верёвочку — и верёвочка в дороге пригодится: тележка обломается или что другое подвязать можно».
В деле борьбы с реакцией пригодится и такая верёвочка, как религиозное народничество Мережковского. Мережковский же всячески приспособляет религию и религиозные проблемы к аудитории, которой нет никакого дела до религии и которая интересуется исключительно «общественной» стороной дела.
Если Осипы русской общественности могут быть с известной точки зрения оправданы в их стремлении всякую верёвочку употребить в дело, то для Мережковского, как религиозного философа, такой утилитаризм совершенно непростителен, вернее, он подвергает сомнению религиозную глубину и даже религиозную подлинность всей его пропаганды. В самом деле, тут такое смешение планов и идей, в котором религиозный максимализм превращается в оппортунизм, приобретающий характер смешной и пошловатый.
Когда Мережковский и его друзья в союзе с В. Я. Богучарским и М. И. Туган-Барановским выступают как отряд воинствующей церкви религиозно-настроенного радикализма, это и грустно и смешно. Тут есть не то обидная недодуманность, не то претящее лукавство.
В основе всего этого лежит всё тот же утилитаризм, который мысль запрягает в ярмо общественной полезности. Это проделывается над религией в XX веке, когда человечество, поскольку оно действительно томится по религии, с такой болезненной ясностью должно ощущать, как трудна, прямо тяжка проблема религиозной реформы и как разные общественные полезности несоизмеримы с проблемой такой реформы!
Если бы мы в идейном течении, которое связано с именами Мережковского и его друзей, могли видеть стихийно-наивное движение, питающееся из жизни масс и на них воздействующее, к этим исканиям следовало бы подходить с совсем иными мерками и критериями. Но ведь это чисто интеллигентское, более того, прямо литературное движение, в котором внимание прежде всего обращается на качество мысли, на её строгость к себе, на её, я бы сказал, теоретическую неподкупность.
Между тем именно эти черты совершенно отсутствуют в религиозном движении Мережковского. При словесном радикализме на всём этом движении лежит клеймо величайшего оппортунизма и крикливой неразборчивости.
Томление по религии переживается не только в России, и в кругах интеллигенции; быть может, в России оно выражено слабее, чем в других странах. Правда, мы имели Толстого, но толстовство русскую интеллигенцию захватило меньше и слабее, чем интеллигенцию западную.
Томление по религии и пробуждение каких-то новых потенций религиозной жизни есть явление мировое. Религиозная жизнь и Запада представляет нечто чрезвычайно сложное, можно сказать, пёстрое до хаотичности[456]. Но отрицательно в ней вырисовываются две главные трагические проблемы современного религиозного развития.
Всё, что возникает вне «исторических», идейных и организационных форм религиозности, бессильно создать и организовать коллективную религиозную жизнь. А исторические идейные и организационные формы религиозности слишком затвердели, стали слишком консервативны для того, чтобы допустить в своих пределах религиозное развитие и вместить индивидуальное творчество. Наступило окаменение церковной религиозности при неспособности новых религиозных сил кристаллизоваться в нечто коллективное. В современности мощно организуется не религиозность, пребывающая в старых разрушающихся формах, а лишь неверие и вражда к религии.
Это положение вещей выражается в постепенно растущем религиозном индифферентизме масс и в прямой враждебности в религии сознающего себя пролетариата. Было бы бесполезно оспаривать реальность этих явлений[457].
Таким образом две основные трагические проблемы современного религиозного развития можно формулировать так:
I. Индивидуальная творческая религиозность не находит себе удовлетворения и места в традиционных формах.
II. Массы в процессе социального развития, в котором они подымаются на более высокую интеллектуальную ступень и формируют своё классовое сознание, отпадают от религии.
Таково истинное положение религии в современном мире. Вместо того чтобы смотреть в глаза этому положению, Мережковский и его друзья с какой-то странной хлопотливостью красят религию и, в частности, христианство в красный цвет, и на социализм наводят религиозный лак. Это в высшей степени несерьёзно и прямо недомысленно. Положение религии слишком трагично для того, чтобы предаваться таким операциям.
Для характеристики этого положения я укажу на тот чрезвычайно поучительный обмен мыслей, который произошёл недавно между бывшим пастором Гере, вышедшим из церкви и примкнувшим к социал-демократии, и его прежними друзьями, либеральными богословами, оставшимися в церкви и стремящимися к её обновлению[458].
Как известно, в настоящее время с разных сторон в Германии ведётся агитация в пользу выхода из церкви[459]. Видную роль в этом движении играют, с одной стороны, радикальные социал-демократы (молодой Либкнехт!), с другой стороны — монисты и другие реформаторы религии на «научных» основаниях.
В этом движении Гере выступил теперь с таким лозунгом:
1. Для всякого порвавшего внутренне с религией социал-демократа обязателен выход из церкви.
2. Обязанность сохранившего религиозные потребности социал-демократа — обнаружение и удовлетворение их внутри церкви на основе особой программы, требующей возведения христианства к немногим простым религиозным идеям Иисуса, возвращения к нравственно-социальным принципам первохристианских общин, отделения церкви от государства и школы от церкви, децентрализации культа, демократизации всех корпораций церковного представительства и др