Петр Струве. Революционер без масс — страница 2 из 44

«Смысл социализма заключается, конечно, не в борьбе классов, а в творческом объединении и согласовании производительных сил всей нации (а, в дальнейшем расширении, — и всего человечества), в интересах всестороннего развития личности… в нашей партии могут быть и работать убеждённые социалисты, хотя доктринального лозунга социализма она и не написала на своём знамени… Социализм в настоящее время должен бы уже перестать быть той сакраментальной формулой, на основании которой определяется доброкачественность человека, его приверженность к известным идеалам реально осуществляемым политикою. А, с другой стороны, социализм должен бы перестать быть тем пугалом, каким он был прежде. Ибо в настоящее время, в начале ХХ столетия, после всего того огромного опыта, социального и политического, который имеет теперь человечество, после той громадной идейной работы, которую оно совершило, слово и понятие „социализм“ может смущать и пугать только, как бы выразиться деликатнее, только… старых и слабонервных дам обоего пола… Происходит крушение доктринального социализма: всякий внимательный наблюдатель развития германского социализма должен констатировать неудержимую тенденцию в этом направлении. В связи с этим крушением должна измениться тактика германского социал-демократизма и должны открыться перспективы для создания именно того „блока“ [т. е. к.-д.]: общественных сил, который в России считается непрочным… — внеклассового объединения демократических элементов на широкой либеральной и демократической программе».

Апеллируя к личному социалистическому опыту большинства из коллег, Струве уверял их, что вполне возможно «быть настоящим социал-демократом, т. е. стоять за идею классовой борьбы, как руководящую идею политики, и в то же самое время начисто отрицать революционизм»:

«Наша партия либеральная: она отстаивает свободу личности. И в то же время она отстаивает начало свободы личности для всякой личности и потому она демократична. И, в силу этого, в реально-политическом смысле, она вовсе не отрицает, а наоборот, утверждает в своей программе действенную, практическую идею социализма. В то же время она есть партия не классовая, а национальная».

Таким образом, Струве, в категорическое отличие от большинства идейных вождей его времени, апеллировал не к очередной партийной догме, клановому или классовому «писанию», сектантской дисциплине, тем менее — к авторитету, а к жажде не только внешних, но и внутренних перемен, к внутреннему развитию, как движителю политической и культурной борьбы. В этом видится центр того динамического консенсуса, который делал Струве, как это сказали в России начала XXI века, не только инициатором, организатором, идеологом, но и «оператором» и «модератором», запрограммированным на большую идеологическую терпимость (гибкость) ради утверждения неполитических ценностей.

Общие корни этого динамического консенсуса, принятого большинством тех, кто в России сотрудничал в многочисленных проектах Струве, лежат в социальной критике конца XIX века, получившей наивысшее выражение в учениях и практиках социализма, который стал развитием, естественным спутником и врагом индустриализации, национализма, милитаризации, позитивизма и пафоса естественных наук XIX века в Европе и Северной Америке. Уникальное место Струве в сердцевине этого консенсуса в России было обеспечено не столько его энциклопедизмом, сколько его сознательной, последовательной работой по инструментализации и институционализации практической философии. В этом было то новое, что Струве, не всегда обоснованно считавший себя искушённым в практической политике и общественной борьбе, вносил в философскую повестку дня, ради чего он, вдохновляясь, в том числе, примером «Национального вопроса» Владимира Соловьёва, навязывал брак философии и политике. Этому служила и его «наука перемен», легитимность идейной эволюции, которая, благодаря укоренению политической идеологии в философски продуманных принципах, получала новую свободу для real-politik, самим Струве не вполне ловко сформулированной в апологии «компромисса» и находчиво возведённой к аристотелевской «mesotes» (середине). Струве же дал и важное разъяснение применимости его политической философии к прикладному политическому анализу, когда в послереволюционной полемике с Бердяевым упрекнул его в «коротком замыкании», производимом произвольным сближением философских принципов с политической практикой, в результате которого обессмысливается и одно, и другое.

Важно, что принципиальная «неотмирность» идейного пути Струве чаще всего избегала такого «короткого замыкания» с практикой и на деле хорошо описывается формулой, данной самим Струве своим целям: «свобода и Россия», политическое и экономическое освобождение страны во имя её политической, экономической и культурной мощи, «свобода лица и хозяйствования», укрепляемая сильной властью внутри страны и экономическим империализмом вовне. Похоже, что Струве (и зависимая от его самооценок историография и апологетика) избрал итогом своей жизни утверждение принципов либерального консерватизма (национал-либерализма) и шаг за шагом, от книги к книге, от статьи к статье подчинил этой политической идее свои социологические, экономические и религиозные взгляды. И обаяние этой авторской «системы», проникающей всё зрелое творчество Струве о публицистических до литературоведческих штудий, преодолеть очень трудно.

Но Струве не создал «системы». И вся железная логика и последовательность принципов Струве в его творчестве выявлена очень слабо и на деле всегда останется результатом систематизирующих усилий исследователей и интерпретаторов, буквально по фрагментам, «археологически» восстанавливающих его мировоззрение. Стоит ли говорить, что в этой своей идейной археологии исследователи невольно следуют яркой и весьма жёсткой схеме авторского мифа, сжато обрисованного в ряде полемических самооправдательных статей и поздних мемуарных лакировочных заметок. Именно благодаря авторскому мифу сложная идейная эволюция оказывается задним числом подчинена некоей исходной интуиции, с юных лет и до старости руководившей Струве. Себя и свой труд, наряду с трудами И. А. Ильина, он отнёс к «традиции русской, свободолюбивой и охранительной в одно и то же время, государственной мысли от Карамзина и Пушкина до „Вех“, „Московского Еженедельника“ братьев Трубецких и моих „Patriotica“…»[10]. Точно так же Струве сформулировал, а Ричард Пайпс всем доступным материалом проиллюстрировал ту простую мысль, что Пётр Струве, прошедший сложный путь от марксиста, ревизиониста, социалиста, социал-либерала до националиста, либерал-консерватора и почти монархиста, всего лишь последовательно (то слева, то справа) выявлял обе грани своего изначального кредо: либерализма и национализма. Автору этих строк довелось первым опубликовать юношеский дневник Струве, в котором он, четырнадцатилетний, называет себя «национал-либералом, либералом почвы»[11] — и тем оказать решительный поддержку всем, кто хотел бы утвердить непротиворечивость пути, тем, кто готов успокоиться на построении статической и апологической «системы» Струве. Но возвращение зрелого человека к формуле, ещё в юности позаимствованной из наследия Ивана Аксакова, не исключает жизненных зигзагов, непредсказуемости идейного развития, глубокой неудачи общественного пути.

Струве признавался жене уже в эмиграции, в 1920-е гг.:

«Во мне есть какое-то эпикурейство, мешающее объективировать процесс думания. А с другой стороны, какая-то аристократическая требовательность, требующая непременно чего-то в роде „перла создания“. (…) Я всего больше наслаждаюсь, в одиночестве думая свои думы и когда их надумал, то они мне уже надоели. Это один человек во мне, а другой, активный, общественный, требует „объективирования“, какого-то воплощения, выявления вовне субъективного процесса созерцания, переживания и думания»[12].

Струве так и не создал системы, а политический труд его и идейная проповедь не принесли ему никакого внешнего успеха, год за годом сокращая число и без того немногочисленных сторонников. И для апологии нет оснований. Триумфально дебютировав в качестве одного из интеллектуальных вождей русского марксизма (с числом сторонников в две-три тысячи рассеянных по стране социал-демократов) — в двадцать четыре года, в двадцать девять Струве возглавил ревизионистское «критическое направление» в марксизме, быстро ставшее уделом избранной сотни интеллигентов. В тридцать два, в числе среди своих единомышленников, которых было не больше десятка, Струве порвал с партийным марксизмом и отдался строительству недолговечного социалистического «идеалистического направления» в освободительном движении, так и не вышедшего за пределы кружка. В тридцать пять, в 1905-м, Струве выступил как либерал, тщетно пытавшийся оторвать кадетов от генетической близости с к революционным социалистам, и с тех пор, даже в своей, кадетской партии оставался в глухой оппозиции на правом фланге. В сорок семь, в 1917-м, он безуспешно призывал к правому реваншу; в пятьдесят — среди немногих интеллигентов проповедовал диктатуру Врангеля. В пятьдесят пять — положил свою репутацию на весы заведомо маргинального право-монархического объединения. Неудачно. Вся жизнь Струве в эмиграции была полна общественно-политических не удач: возобновлённый журнал «Русская Мысль» и юбилейный сборник в честь Струве не нашли спроса, идейная полемика привела к разрыву с некогда ближайшими учениками Бердяевым, Франком, Изгоевым, Савицким, попытки подчинить свой либерализм монархической риторике и выстроить единый фронт с правыми националистами увенчались политическим одиночеством, заигрывания с идеологией фашизма подвергли серьёзному испытанию его репутацию… Казалось бы, о каком творческом успехе может свидетельствовать такая биографическая канва? С этой точки зрения нового прояснения требуют и догматически воспринятые в мемуарной и исследовательской литературе авторские квалификации, даже те, что находят абсолютные текстологические подтверждения в интимной творческой биографии Струве. Но анализ основных характеристик Струве заставляет отделить авторское творчество, вернее — «пересоздание жизни», от его судьбы, именование — от исторической роли.