Казнь осужденных на смерть происходила 26 марта на Красной площади, под стенами Кремля, при огромной толпе народа 200–300 тысяч человек, по свидетельству иностранных наблюдателей. Епископу Ростовскому и еще троим перебили молотом руки и ноги и предали несчастных медленной смерти на колесе. Еще худшая доля досталась Глебову, любовнику Евдокии. Сначала его били кнутом и жгли раскаленными прутьями и углями. Затем его растянули на доске, утыканной острыми шипами, вонзившимися в тело, и так оставили на три дня. Но он все равно не сознавался в измене. В конце концов он был посажен на кол. Рассказывали, что, когда он терзался в последних муках и деревянное острие пронзало его внутренности, к нему подошел Петр. Он предложил Глебову сознаться, и тогда его добили бы сразу, чтобы больше не мучить. Но Глебов будто бы плюнул Петру в лицо, и царь удалился.
Кикина, сознавшегося в том, что он советовал царевичу искать убежища у австрийского императора, тоже медленно замучили до смерти, время от времени приводя в чувство и давая отдохнуть, чтобы подольше продлить его страдания. На второй день его казни Петр подходил и к нему, Кикин на колесе все еще был жив и молил царя простить его и отпустить в монахи. Петр отказал, но проявил своеобразное милосердие – велел отрубить голову.
Девять месяцев спустя на Красной площади состоялся второй акт этого жуткого возмездия. Приятеля царевича, князя Щербатова, били кнутом, отрезали ему язык и вырвали ноздри. Наказали кнутом и еще троих, включая поляка-переводчика, служившего у Алексея. В отличие от русских, встречавших судьбу с великой покорностью, поляк изо всех сил сопротивлялся, отказался добровольно раздеться и лечь под кнут, так что пришлось сдирать с него одежду силой. Все эти люди остались в живых, но следующих пятерых умертвили. Это были Авраам Лопухин – брат Евдокии, духовник Алексея Игнатьев, слуга Афанасьев и еще двое людей из прислуги царевича. Всех приговорили к колесованию, но в последнюю минуту приговор смягчили и заменили на отсечение головы. Сначала умер священник, потом Лопухин, а за ним все остальные, причем последним пришлось класть головы на плаху, обагренную кровью первых.
Пока лилась вся эта кровь, Петр выжидал – еще не уверенный, что заговор раскрыт полностью, но зато убежденный, что сделанное справедливо и необходимо. Когда иностранный дипломат поздравил его с тем, что ему удалось выявить и поразить тайных врагов, царь согласно кивнул. «Если огонь встречает на своем пути солому и другую непрочную материю, то скоро распространяется, – сказал он. – Но если ему встретится железо и камень, он гаснет сам собой».
После московских пыток и кровавых казней у всех появилась надежда, что дело царевича закончено. Главные нити заговора, если таковые существовали, были уже выявлены и искоренены. Уезжая в марте 1718 года из Москвы в Петербург, Петр взял Алексея с собой. Отец с сыном путешествовали вместе, и это привело наблюдателей к мысли, что их отношения наладились. Но в душе Петра все еще бурлили страхи и подозрения, и его состояние сказывалось на всем государстве. «Чем больше я размышляю о запутанном состоянии дел в России, – писал в Париж де Лави, – тем мне непонятнее, как будет покончено с этими расстройствами. Большинство людей, – продолжал он, – все еще надеется и только ждет его [Петра] конца, чтобы погрязнуть в трясине лени и невежества». Главная проблема для Петра состояла в том, что хотя никакого заговора, по сути дела, не выявили, но все равно никто ему не доказал, что царевич – преданный сын, а все стоящие у трона – верные его подданные. Более того, ничего не было сделано для решения самого мучительного для Петра вопроса. Вебер в своем донесении так рассуждал об этом: «Возникает вопрос: что дальше делать с царевичем? Говорят, что его собираются отправить в очень далекий монастырь. Это не кажется мне вероятным, ведь чем дальше царь его зашлет, тем больше шансов он даст неуемной черни его освободить. Я думаю, что его снова привезут сюда и поместят в окрестностях Санкт-Петербурга. Я не буду тут решать, прав царь или нет, лишив его престолонаследия и наложив на него отцовское проклятие. Верно одно: духовенство, дворянство и простонародье почитают царевича как божество».
Вебер угадал точно. Алексей формально был свободен, но от него потребовали поселиться в доме по соседству с дворцом Екатерины, и Петр не спускал с него глаз. Царевич был настолько запуган, что этот надзор, казалось, его не тяготил. Он безропотно наблюдал за тем, как схватили его мать, наставника, исповедника, всех друзей и сторонников. Их допрашивали, пытали, ссылали, секли и казнили, а он смиренно стоял рядом, благодарный, что не наказывают его самого. Казалось, он думает только о женитьбе на Евфросинье. Во время пасхальной службы Алексей, как положено, поздравил Екатерину, а потом упал перед ней на колени и умолял повлиять на отца, чтобы тот позволил ему поскорее обвенчаться с Евфросиньей.
Молодая женщина прибыла в Петербург 15 апреля, но вместо того, чтобы сразу попасть в нетерпеливые объятия истосковавшегося возлюбленного, была немедленно арестована и доставлена в Петропавловскую крепость[17]. В ее вещах нашли черновики двух писем из Неаполя, написанных рукой Алексея, одно было адресовано Сенату, другое высшему православному духовенству. В письме к Сенату говорилось: «Превосходнейшие господа сенаторы! Как вашей милости, так, чаю, и всему народу, не без сумнения мое от Российских краев отлучение и пребывание по се время безизвестное, на что меня принудило от любезнейшаго отечества отлучитися не что иное, только (как вам уже известно) всегдашнее мое безвинное озлобление и непорядок, а паче же, что было в начале прошлаго года едва было и в черную одежду не облекли меня нуждею без всякой (как вам всем известно) моей вины. Но всемилостивый Господь, молитвами всех оскорбляемых утешительницы пресвятыя Богородицы и всех святых, избавил мя от сего и дал мне случай сохранит себя отлучением, от любезнаго отечества (которого, аще бы не сей случай, никогда бы не хотел оставить), и ныне обретаюся благополучно и здорово под охранением некоторыя высокия особы до времяни, когда сохранивый мя Господь повелит возвратитися в отечество паки, при котором случае прошу не оставите меня забвенна, а я всегда семь доброжелательный как вашей милости, так и всему отечеству до гроба моего. Алексей».
Текст письма к духовенству был очень близок к этому, но там Алексей прибавил, что мысль постричь его в монахи проистекает от тех же людей, «которые родительнице моей сие учинили».
Прошло четыре недели, прежде чем состоялось следующее действие драмы. В середине мая Петр надумал порознь расспросить обоих любовников, а потом устроить им очную ставку. Он взял Алексея с собой в Петергоф, а через два дня по заливу водой прямо из крепости привезли Евфросинью в закрытой лодке. Петр допрашивал обоих в Монплезире, сначала девицу, а потом сына.
И здесь, в Петергофе, Евфросинья предала Алексея и обрекла его на гибель. По доброй воле, не под пытками она отплатила своему царственному любовнику – за всю его страсть к ней, за все усилия ее защитить, за готовность отказаться от трона, лишь бы жениться на ней и тихо жить с нею вместе – тем, что возвела на него роковые обвинения. Она в подробностях описала их житье-бытье за границей, все страхи царевича, все его ожесточение против царя. Она рассказала, что Алексей несколько раз писал к императору и жаловался на отца. Что, узнав из писем Плейера о слухах, будто в русских войсках в Мекленбурге мятеж, а в подмосковных городах восстание, он радостно сказал ей: «Ты видишь, пути Господни неисповедимы». Прочитав в газете, что заболел царевич Петр Петрович, Алексей ликовал. Он без конца говорил ей о вступлении на престол и о том, как, став царем, он забросит Санкт-Петербург и все петровские завоеванные земли и сделает Москву своей столицей. Он распустил бы двор Петра и набрал свой собственный. Он бы забросил и флот – пусть корабли гниют. Он сократил бы армию до нескольких полков. Больше никаких войн он вести не собирался и довольствовался бы старыми границами России. Он бы восстановил древние права церкви и чтил бы их.
Свою роль Евфросинья представила таким образом, что получалось, будто Алексей вернулся в Россию только благодаря ее неустанным уговорам. Она заявила, что сопровождала его лишь потому, что он угрожал ей ножом и грозился зарезать, если она откажется. Она и в постель-то с ним ложилась, потому что он заставлял ее силой.
Показания Евфросиньи укрепили многие подозрения Петра. Позже в письме к регенту Франции Петр объявил, что сын «не признавался ни в каких злоумышлениях», пока ему не предъявили писем, найденных у его любовницы. «Из этих писем нам стали известны мятежные умыслы заговора против нас, и все их обстоятельства названная любовница официально и добровольна подтвердила без особенных расспросов».
Следующим шагом Петра было призвать Алексея и предъявить ему обвинения его возлюбленной. Эта сцена в Монплезире изображена на знаменитой картине Николая Ге (1871); царь, в тех самых сапогах, что и теперь хранятся в Кремле, сидит за столом в парадном зале, где пол выложен черно-белой плиткой. Его лицо сурово, одна бровь приподнята: он задал вопрос и ждет ответа. Алексей стоит перед ним, высокий, с вытянутым, осунувшимся лицом, одетый в черное, как и отец. Вид у него встревоженный, угрюмый, обиженный. Царевич смотрит в пол, не на отца, а рукой опирается на стол – ему нужна поддержка.
Это была решающая минута. Под взглядом Петра Алексей пытался выпутаться из петли, затягивавшейся все туже: он признался, что жаловался на царя в письме к императору, но письма этого не отослал. Признал и то, что писал в Сенат и к духовенству, но будто бы сделал это под нажимом австрийских властей, угрожавших в противном случае лишить беглецов своего покровительства. Тогда Петр приказал ввести Евфросинью, и она повторила все обвинения, глядя в лицо царевичу[18]