ображенском над заранее вырытой общей могилой. Трех братьев из числа самых злостных бунтовщиков казнили на Красной площади – двоих изломали на колесе и оставили на медленную смерть, а третьему у них на глазах отрубили голову. Оба переживших его брата горько сетовали на несправедливость – их брату досталась завидно легкая и быстрая смерть.
Некоторым выпали особенные унижения. Для полковых священников, подстрекавших стрельцов, соорудили особую виселицу в форме креста перед храмом Василия Блаженного. Вешал их придворный шут, наряженный попом. Чтобы самым недвусмысленным образом продемонстрировать связь между стрельцами и Софьей, 196 мятежников повесили на больших виселицах возле Новодевичьего монастыря, где томилась царевна. А троих, предполагаемых зачинщиков, вздернули прямо за окном Софьиной кельи, причем в руку одного из них вложили бумагу с челобитной стрельцов о призвании Софьи на царство. До самого конца зимы они раскачивались перед ней так близко, что можно было из окна до них дотронуться.
Казнили не всех солдат четырех восставших полков. Пяти сотням стрельцов, не достигшим двадцати лет, Петр смягчил приговор, заменив казнь клеймением правой щеки и ссылкой. Другим отрубали носы и уши и оставляли жить с этими страшными отметинами. На протяжении всего царствования Петра безносые, безухие, клейменные, живые свидетельства царского гнева и одновременно – царской милости бродили по окраинам его владений.
Корб доносил в своих сообщениях, что ослепленный жаждой отмщения Петр заставил некоторых своих любимцев работать палачами. Так, 27 октября в Преображенское вызвали бояр, входивших в совет, который выносил приговоры стрельцам, и приказали самим осуществить казнь. К каждому боярину подвели по стрельцу, выдали топор и велели рубить голову. У некоторых, когда они брали топоры, тряслись руки, поэтому примеривались они плохо и рубили недостаточно сильно. Один боярин ударил слишком низко и попал бедняге посередине спины, едва не разрубив его пополам. Несчастный извивался и кричал, исходя кровью, а боярин никак не мог справиться со своим делом.
Но двое сумели отличиться в этой кровавой работе. Князь Ромодановский, уже прославившийся своей беспощадностью в пыточных камерах, самолично обезглавил, согласно сообщению Корба, четверых стрельцов. Неумолимая свирепость Ромодановского, «жестокостью превосходившего всех остальных», коренилась, вероятно, в гибели его отца от рук стрельцов в 1682 году. Молодой фаворит царя, Александр Меншиков, стремившийся угодить Петру, хвастался потом, что отрубил двадцать голов. Отказались только иностранцы из приближенных Петра, говоря, что в их странах не принято, чтобы люди их ранга выступали в роли палача. Петр, по словам Корба, наблюдал за всей процедурой из седла и досадливо морщился при виде бледного, дрожащего боярина, который страшился взять в руки топор.
Кроме того, Корб утверждает, что Петр сам казнил несколько стрельцов: в день казни в Преображенском секретарь австрийского посла стоял рядом с одним немецким майором, служившим в петровской армии. Майор оставил Корба на месте, а сам протолкался сквозь толпу и, вернувшись, рассказал, что видел, как царь собственноручно обезглавил пятерых стрельцов. Позднее той же осенью Корб записал: «Говорят всюду, что сегодня его Царское величество вновь казнил нескольких государственных преступников». Большинство историков на Западе и в России как дореволюционные, так и советские не признают истинности этих основанных на слухах свидетельств. Но читатель, уже увидевший в характере Петра чрезмерную жестокость и неистовость, без труда представит себе, как царь орудует топором палача. Охваченный гневом, Петр и в самом деле впадал в неистовство, а бунтовщики его разъярили, снова с оружием в руках ополчившись на его трон. Безнравственным для него было предательство, а не кара за него. Те же, кто не желает верить, что Петр сделался палачом, могут утешиться тем, что ни Корб, ни его австрийские сослуживцы не видели описанных эпизодов собственными глазами, так что их показания не имели бы силы в современном суде.
Но если в этом вопросе и могут быть сомнения, то их не остается, когда речь идет об ответственности Петра за массовые истязания и казни или о присутствии его в пыточных камерах, где с людей сдирали кожу и жгли их огнем. Нам это кажется чудовищным зверством – Петру представлялось необходимостью. Он был возмущен и разгневан и хотел сам услышать правду. По словам Корба, «царь до того не доверяет боярам… что опасается допустить их хотя малейшее участие в производстве малейшего следствия. Поэтому сам он составляет вопросы, сам допрашивает преступников». К тому же Петр всегда без колебаний участвовал в тех предприятиях, которыми командовал, – и на поле боя, и на палубе корабля, и в пыточном застенке. Он распорядился расследовать действия стрельцов и разделаться с ними, и не в его характере было спокойно дожидаться, пока кто-то доложит ему, что приказ исполнен.
И все-таки Петр не был садистом. Он вовсе не наслаждался зрелищем человеческих страданий – не травил же он, к примеру, людей медведями просто для потехи, как делал Иван Грозный. Он пытал ради практических нужд государства, с целью получения необходимой информации и казнил в наказание за предательство. Для него это были естественные, общепринятые, даже нравственные поступки. И немногие из его русских и европейских современников в XVII веке взялись бы оспаривать подобные взгляды. В тот момент русской истории большее значение имела не моральная сторона петровских действий, а их результат. Сокрушение стрельцов внушило русским людям веру в жесткую, неумолимую волю Петра и продемонстрировало его железную решимость не допускать ни малейшего сопротивления своей власти. С тех пор народ понял, что остается только покориться царю, несмотря на его западные костюмы и склонности. Ведь под западной одеждой билось сердце подлинного московского властителя.
Это тоже входило в намерения Петра. Он уничтожил стрельцов, не только чтобы рассчитаться с ними или разоблачить один конкретный заговор, но и для устрашения подданных – чтобы заставить их подчиняться. Урок, каленым железом выжженный на телах стрельцов, заставляет нас сегодня в ужасе отшатываться, но он же стал неколебимым фундаментом петровской власти. Он позволил царю провести реформы и – на благо ли, на беду – до основания потрясти устои русского общества.
Новости из России ужаснули Европу, откуда Петр так недавно вернулся и где надеялся создать новое представление о своей стране. Даже общепринятое мнение о том, что монарх не может прощать измены, было сметено потоком сообщений о размахе пыток и казней в Преображенском. Этим как будто подтверждалось, что правы были те, кто считал Московию безнадежно варварской страной, а ее правителя – жестоким восточным деспотом. В Англии епископ Бернет припомнил свою оценку Петра: «Доколе он будет бичом этой страны и ее соседей? Одному Богу известно».
Петр отдавал себе отчет в том, как Запад воспримет его деяния, о чем свидетельствуют его попытки скрыть если не казни, то хотя бы истязания от находившихся в Москве иностранных дипломатов. Впоследствии царя взбесила публикация в Вене дневника Корба (он вышел на латыни, но для царя его перевели на русский язык). Возник серьезный дипломатический кризис, и императору Леопольду I пришлось согласиться на уничтожение всех нераспроданных экземпляров. Даже за теми книгами, что успели разойтись, охотились царские агенты, пытаясь их перекупить.
Пока четыре взбунтовавшихся стрелецких полка подвергались наказанию, остальные стрельцы, в том числе шесть полков, недавно посланных из Москвы служить в азовском гарнизоне, стали проявлять опасное беспокойство и угрожали соединиться с донскими казаками и выступить на Москву. «В Москве – бояре, в Азове – немцы, в воде – черти, а в земле черви» – так они выражали недовольство окружающим миром. Затем, когда стало известно о полном разгроме их товарищей, стрельцы раздумали выходить из подчинения и остались на своих постах.
Но несмотря на успех крутых мер, Петр чувствовал, что больше вообще не может выносить существования стрельцов. После кровавой расправы ненависть оставшихся в живых должна была лишь усилиться, и в стране опять мог вспыхнуть бунт. Из 2000 восставших стрельцов казнено было около 1200. Их вдов с детьми изгнали из Москвы, и жителям страны запретили помогать им; разрешалось только брать их в дворовые в отдаленных поместьях. Следующей весной Петр расформировал оставшиеся шестнадцать стрелецких полков. Их московские дома и земельные наделы конфисковали, а самих стрельцов выслали в Сибирь и другие отдаленные места, чтобы они стали простыми крестьянами. Им навсегда запретили брать в руки оружие и наказали местным воеводам ни под каким видом не привлекать их к военной службе. Позднее, когда Северная война со Швецией потребовала непрестанных пополнений живой силы, Петр пересмотрел это решение и собрал под строжайшим надзором несколько полков из бывших стрельцов. Но в 1708 году, после последнего бунта стрельцов, стоявших в Астрахани, эти войска были окончательно запрещены.
Итак, наконец-то Петр разделался с буйными, притязавшими на власть старомосковскими солдатами-лавочниками, которые были кошмаром его детства и юности. Теперь стрельцов смели, а с ними – единственное серьезное вооруженное противостояние его политике и главное препятствие на пути реформы армии. Им на смену пришло его собственное создание – организованные на современный лад, дееспособные гвардейские полки, прошедшие западное обучение, воспитанные в верности начинаниям Петра. Но по иронии судьбы офицеры русской гвардии, набиравшиеся почти исключительно из семейств дворян-землевладельцев, в недалеком будущем станут играть ту политическую роль, на которую тщетно претендовали стрельцы. Если венценосец, подобно Петру, обладал могучей волей, они были смиренны и послушны. Но когда на престоле оказывалась женщина (а так было четырежды за сто лет после смерти Петра), или ребенок (как случалось дважды), или во времена междуцарствий – в отсутствие монарха, когда преемственность власти была под сомнением, – тут-то гвардейцы и начинали «помогать» выбрать правителя. Если бы стрельцы дожили до этих времен, они могли бы позволить себе криво усмехнуться над таким поворотом событий. Впрочем, навряд ли, ведь если бы дух Петра наблюдал за ними, они бы на всякий случай придержали языки.