Петрашевцы — страница 19 из 42

[157].

Может показаться странным, что фурьерист «помер один», Петрашевский, не приголубил нового энтузиаста, не поддержал его публично, а оказался скорее недовольным его выступлениями. На самом деле впечатление Петрашевского от неофита было положительным: «Считаю же г. Тимковского фурьеристом совершенным, каким он у меня показал себя на вечере, бывши с весьма чувствительным сердцем и очень талантливым»[158]. Но он, видимо, был смущен радикализмом доклада и в общем согласился с отзывом Черносвитова: «…какая неосторожность говорить такие речи, и зачем пускать к себе такого человека, который не умеет держать язык за зубами»[159]. То же подтвердил позднее и Львов. Петрашевский был очень недоволен намерением Тимковского использовать в фаланстере коммунистические идеи: по мнению Петрашевского, «фурьеризм не нуждался в добавках»[160].

Последний доклад, который известен нам из «пятниц» второй половины 1848 г. — И. Л. Ястржембского: «…я читал о любви, статью полусерьезную, полу-шуточную». Но слушатели, кажется, всерьез отнеслись к его выступлению. По словам Барановского, «Ястржембский же говорил о любви, излагал ее историческое развитие»[161]. Типичные для прогрессивных кругов Европы и России 40-х годов темы о положении женщины, о семье и браке, о любви постоянно возникали в кружках петрашевцев.

То ли в конце 1848, то ли в начале 1849 г. состоялась литературная «пятница» — чуть ли не единственная за все время существования кружка. По словам Д. Д. Ахшарумова, впервые пришедшего к Петрашевскому в декабре 1848 г., «еще вечер прошел весь в споре о достоинстве Гоголя и Крылова и кто из них более пользы произвел и более известен народу. Спорили все, особенно Дуров и Пальм»[162]. Сравним показания Пальма: «Дуров заступался за гениальность Крылова, Петрашевский его оспаривал; оба они дошли до несправедливых крайностей, и я почел приличным высказать мое мнение о Крылове, которое было сходно с мнением Дурова. Тогда же г. Дуров, г. Достоевский и я старались доказать Петрашевскому, что он ложно понимает искусство»[163]. В этой связи интересно и показание Н. П. Григорьева: «После ужина был разговор чисто литературный, в котором Петрашевский говорил, что И. А. Крылов был не великий художник, а Федор Достоевский отлично опроверг его; такое увлечение и патриотизм с которым он говорил меня пленили…»[164]. Петрашевский и сам отдал дань художественному творчеству (писал стихи), но в целом у него преобладало утилитарное отношение к искусству, и он тем самым предварял утилитаризм некоторых шестидесятников типа Писарева и Зайцева. Поэтому хотя мы и не можем извлечь из имеющихся сведений, каково было отношение спорящих к Гоголю, но само противопоставление Гоголя и Крылова характерно: очевидно, Петрашевский, опять же предваряя споры будущего десятилетия о пушкинском и гоголевском направлениях, ратовал за гоголевскую сатиру, за злободневность и т. п. Достоевский же желал гармонии идейности и художественности — при приоритете последней. Как он показал на следствии, спор о Крылове перешел в теоретические дебаты, и мнение его, Достоевского, было такое, «что искусство не нуждается в направлении, что искусство само себе целью, что автор должен только хлопотать о художественности, а идея придет сама собою, ибо она необходимое условие художественности»[165]. Иными словами, и Достоевский предварял идеи своей и местной статьи «Г.-бов и вопрос об искусстве» (1861). Любопытно, в результате спора, считал Достоевский, «оказалось, что Петрашевский со мной одних идей о литературе, но что мы не понимали друг друга». На самом деле это не совсем так. В донесении шпиона Антонелли от 5 марта 1849 г. излагается рассказ Петрашевского о «пятнице» 4 марта, когда к нему пришли братья Достоевские, Федор и Михаил, и он спорил с ними, «упрекая их в манере писания, которая будто бы не ведет ни к какому развитию идей в публике»[166].

Достоевский всячески сопротивлялся утилитаризму, узко понятой злободневности, направлению «газетному и пожарному», как он выражался. Он, конечно, понимал, насколько гений Гоголя выше такой сиюминутности, но все-таки и некоторые произведения Гоголя не без основания давали повод находить в них подобную узость (особенно это могло относиться к его публицистике, и более всего к печально известному циклу статей «Выбранные места из переписки с друзьями»), да и опора многих непрошенных ревнителей злободневности на наследие Гоголя раздражала писателя и утрировала в его глазах недостатки Гоголя. Недаром в творчестве Достоевского, начиная с «Бедных людей», наблюдается не только следование великому учителю, но и непрерывная скрытая полемика, вплоть до пародирования Гоголя в «Селе Степанчикове». Думается, что неоднократное чтение Достоевским среди петрашевцев знаменитого письма Белинского к Гоголю, как и ответного письма Гоголя (известно, что Достоевский читал переписку 15 апреля 1849 г. на вечере у Петрашевского и дважды на вечере у Дурова — Пальма, тоже в апреле), помимо прочих причин (в частности, Достоевский далеко не все и в Белинском принимал, считая его тоже «желчевиком» и утилитаристом), носило и психологи-чески понятный полемический антигоголевский задор.

В целом же активное ядро кружка составляли сторонники идейного искусства, прямо декларирующего общественные проблемы. Толль сообщил в своем показании на следствии об одном своем споре с Дуровым и Достоевским: «…я держался мнения, что литература должна идти об руку с действительностью и что поэт должен быть прежде всего сыном своего отечества, ко благу которого должен клонить всю свою деятельность»[167]. Пальм вспоминал позднее, что Львов критиковал его абстрактно-романтические стихи: «…он строго порицал неточность моих выражений, осмеивал поэтические вольности и туманность мысли, преследовал даже такие излюбленные тогдашними поэтами словечки, как «сны», «грезы», «мечты», советуя заменять их просто словом «мысли» или, пожалуй, «думы»[168]. Салтыков в своей «крамольной» повести «Запутанное дело» аналогичным образом иронизировал над туманностью и фразерством поэта Алексиса Звонского, в котором несомненно усматриваются некоторые черты молодого А. Н. Плещеева.

* * *

1849 год в кружке начался с цикла лекций И. Л. Ястржембского о «первых началах политической экономии», который он читал в течение 5 или 6 «пятниц», т. е. в январе — феврале. Сам автор так резюмировал содержание своего курса: «Определение промышленности, богатства, ценности, источников богатства: природы, труда и капитала; потребности — определил различие человека от животного на основании различия и разнообразия потребностей.

Теорию населения по Мальтусу и Сэю, теорию первоначального распределения богатства или распределения дохода между предпринимателем промышленности, землевладельцем, капиталистом и работником; тут же опроверг нелепое мнение Прудона о поземельной собственности. О торговле, определение ее, различие от спекуляции, определение цены первоначальной и меновой.

О кредите и кредитных учреждениях — разбор сочинения об этом предмете графа Цешковского, доказательство, что кредит не может принести настоящего облегчения для пауперизма»[169].

Держался Ястржембский удивительно свободно, раскованно, совершенно не стесняясь в социально-политических характеристиках. Агент полиции Антонелли записал такие суждения Ястржембского из доклада о статистике 18 марта: «…говорил, что по-настоящему статистика не должна называться статистикою, а общественною, социальною наукою, но что великий князь (Михаил Павлович, начальник военно-учебных заведений. — Б. Е.) в приказе приказал ее называть статистикою, то нечего делать, нужно ее так и называть. Насчет богословия он говорил, что это не наука, а какие-то бредни, вышедшие из монашеских клобуков… При этом он заметил, что Российское государство имеет целью подчинить достоинство всех людей, его составляющих, выгоде и пользе одного… Речь Ястржембского была усеяна солью на здешнее чиномание, на тайных советников, на государя, по его словам — богдыхана, и вообще на все административное»[170]. Запомнит Николай I эту фразу, покажет он Ястржембскому богдыхана, когда увеличит его каторжный срок, и так немалый.

Если бы Антонелли посещал «пятницы» в январе-феврале, то он еще и не такое бы услышал. В позднейшем бесцензурном изложении Львова Ястржембский позволял себе такие тирады: «Правительство в смысле политико-экономическом есть тоже товар: граждане в виде податей и налогов покупают себе внешнюю и внутреннюю безопасность… Следовательно, если товар этот дешев и хорошего качества, то содержание правительства не противоречит политико-экономическим началам. Если божиею мил остью купец Чаплин продаст нам дешево хороший чай, то мы все покупаем у него; но если он начинает продавать дорого худой, то мы обращаем(ся) к другому»[171]. И так, конечно, понятно, о каком купце идет речь, но Ястржембский еще добавляет: «Божиею милостью», т. е. слова, которые применялись только при торжественном наименовании царя.

Конечно, петрашевцы все-таки были очень беспечны. А ведь в 1849 г. царское правительство отнюдь не стало более либеральным. В начале февраля Петербург был потрясен следующей историей. Молодой князь Н. В. Гагарин, воспитанник привилегированного Училища правоведения, за обедом в ресторане в кругу однокашников неодобрительно отзывался о государе. Один из этих однокашников, Д. Ф. Политковский, получавший подачки из III отделения, донес на товарищей, и Гагарин был арестован и послан юнкером на Кавказ. Это событие обсуждалось у петрашевцев, Антонелли в своем до