Это было ясно. Таким нехитрым способом я пытаюсь представить в наиболее благоприятном свете те чувства, которые мы испытывали тогда, — и невольно обманываю вас и себя. А истина была в том, что непринужденная приветливость доны Леонор не вызвала у нас ни малейшего встречного отклика. Может быть, не без оснований говорят и пишут о «детской жестокости»? Вместе с тем должен сознаться, я был покорен ее изысканной простотой, всем ее обликом старой аристократки… Вот разве только волосы… Она никого не ждала в тот час и не успела причесаться. Думаю, я обратил на это внимание лишь потому, что моя мать всегда гладко зачесывала волосы наверх роговым гребнем, и ничего другого я представить себе не мог.
Вы, наверно, заметили, что я ни слова не сказал пока об отце Мумии. Я сделал это намеренно. Он произвел на нас чертовски странное впечатление: вошел в комнату и застыл у железной кровати сына, как изваяние. Он стоял в этой напряженной, неудобной позе и только изредка поворачивал голову в нашу сторону — может быть, для того, чтобы размять затекшую шею, — а потом опять отворачивался. Можно было подумать, что сознание потерял он, а не Мумия, которому в рот влили какую-то микстуру, после чего он очнулся.
Впрочем, мы ничего другого и не ожидали от этого человека. Несколько раз мы видели его на улице, когда он, безупречно одетый, в кашемировом костюме, при галстуке и в перчатках, верхом на лошади направлялся осматривать свои владения — те, что находились недалеко от города. Для ревизии дальних посылался обычно Жозе Матеус. Отец Мумии был необыкновенно замкнут, сдержан, почти никогда не улыбался. Он поддерживал знакомство только с доктором Коласо и с каноником Пинто, крестным отцом Мумии. С ними он позволял себе единственное развлечение: бильярд.
Дом, в котором они жили, был самым старым в нашем городе: вытянутый по фасаду, угрюмый, с вечно закрытыми ставнями на окнах, он вызывал ненависть и какой-то суеверный ужас. По вечерам мы старались в одиночку не проходить мимо него. По городу ходило множество легенд и россказней, и старый дом, надменно обособленный от нашего маленького города, играл в них немалую роль.
Так мы судили о Мумии, о его родителях, о его жилище, и суд наш, как оказалось, был судом неправедным.
Я уже говорил вам, что второй припадок случился с Мумией в самом конце учебного года, когда мы уже читали Горация и других древних авторов. Этот припадок был тяжелей, чем первый (тогда, на улице Абрантеса) и чем считал доктор Коласо. Мумия довольно скоро пришел в себя, но еще долго чувствовал себя совершенно разбитым, у него нарушилось чувство равновесия, без посторонней помощи он не мог сделать и шага.
Пришел июль, но Мумии нечего было и думать об экзамене. Учебный год кончился, и все разбрелись кто куда: одни остались в городе, другие уехали, тем более что начался сезон дождей, и тем, кто штудировал Корнелия Непота, Вергилия и Г орация, ныне предстояло наблюдать за работами или махать заступом лично — в зависимости от того, к какой семье принадлежал тот или иной школяр.
В ноябре занятия возобновились, и все мы, радостно и оживленно переговариваясь, встретились у входа в семинарию. Не хватало только Мумии. В один прекрасный день там появился его отец, который довольно долго о чем-то разговаривал с ректором при закрытых дверях. Даже звонок в тот день дали с опозданием. Мы уже потеряли терпение, когда он наконец вышел от каноника Пинто и неожиданно остановился рядом с нами. Мы держались настороженно и шарахнулись от старика. Да, я не оговорился: перед нами стоял старик, которого заметно огорчило наше отношение. Его известные всему городу усы, которые раньше лихо торчали вверх, как у кайзера Вильгельма, теперь уныло обвисли. Мне даже показалось, что глаза у него покраснели от слез. Он сделал попытку преодолеть это отчуждение: заговорил с одним, с другим, спросил о здоровье родителей, осведомился о видах на урожай.
Потом, словно набравшись храбрости, со страдальческими интонациями произнес:
— Вы, наверно, знаете, что Франсиско (так звали Мумию) по-прежнему нездоров… — он помолчал и с усилием произнес: — Болезнь его серьезна… Доктор Коласо находит, что ему необходимо пройти курс лечения в Лиссабоне.
Он взглянул на Зе Коимбру.
— Я знаю, у вас были нелады с Франсиско… Жозе Матеус рассказывал мне, что вся история вышла из-за какого-то прозвища…
Горестно опущенные углы его губ дрогнули в легкой улыбке:
— Не бойтесь, я не сержусь на вас. Вы еще дети, я помню себя в вашем возрасте, я тоже любил давать клички…
Да, каждый из нас понимал в ту минуту, что перед нами стоит совсем не тот человек, который еще недавно неторопливо ехал верхом с таким надменным видом, что прохожие торопливо и низко кланялись ему, а он в ответ слегка притрагивался кончиками пальцев к полям шляпы.
Он договорил:
— Я уверен, что все вы — друзья Франсиско. Поверьте, он очень привязан к вам. Если бы не запрет доктора… Ему так хочется снова играть с вами, снова ходить на уроки… Он только о вас и говорит, — и продолжал мягким, безнадежно умоляющим голосом: — И потому я хочу пригласить всех вас завтра к нам на проводы Франсиско. Таково его желание. В субботу он сядет на «Мануэла», доплывет до Сан-Висенте, а уж оттуда — пакетботом в Лиссабон.
Вполне освоившись, он с фамильярной нежностью взял Зе Коимбру за ухо:
— Не забывай своего дружка… Помолись за его выздоровление.
С глубоко скрытым раздражением он добавил:
— Я знаю твоего отца — прекрасный человек, один из самых испытанных моих друзей. Наверно, он не говорил тебе, что в ту пору, когда он служил у меня, у Мумии (как ты называешь Франсиско) произошел первый припадок, и мы позвали его помочь, чтобы никто, кроме него, нас и господа бога ничего не знал.
Мы все пришли на прощальный обед. Дона Леонор и ее муж были воплощенное радушие и хлебосольство. Выздоравливающий Мумия не мог, конечно, соперничать с нашим волчьим аппетитом, но было видно, что он наслаждается прощальным теплом своего и нашего детства.
От Зе мы узнали, как называется болезнь Мумии. Взяв с нас честное слово молчать, он выдал нам тайну, которую его отец хранил столько лет.
Мумия с самого раннего детства был подвержен припадкам эпилепсии. Это слово ничего нам не говорило. Мы только узнали, справившись в словаре Гонсалвеса Вианы, что ударение в нем ставится на третьем слоге от конца.
Мануэл Лопес
«Ямайка» снялась с якоря
Дверь незаперта. Какое счастье! Если бы она была на замке, пришлось бы стучать. На стук явилась бы тетушка Жеже, и тогда скандала не избежать. Тетя, наверно, у соседки, как обычно, жалуется на жизнь. В последнее время жизнь и вправду ее не балует…
«Видите ли, тетушка, — пришлось бы объяснить ей. — Я сказал отцу, что забыл купить на берегу одну очень нужную вещь. Забегу, мол, в лавочку и сразу обратно». Он скорчил злую гримасу. Да как гаркнет: «Боже упаси тебя! И думать не смей! Танкер вот-вот отчалит. Никто из команды не смеет сходить на берег перед самым отплытием».
У меня до сих пор стоит перед глазами его искаженное гневом лицо. И широко раскрытые глаза — они преследовали меня всю дорогу. Но я настаивал. Через десять минут я вернусь. Только куплю что надо. Отец стоял, вытирая грязные руки ветошью. Когда судно готовится к отплытию, механику не до разговоров. Он спустился в машинное отделение, не сказав мне ни слова. Он, конечно, даже не предполагал, что я решусь на такой отчаянный шаг. Но я заранее договорился с матросом. Саквояж уже лежал в шлюпке. Я спустился в нее по веревочной лестнице; чуть было не свалился в воду. Я не рожден быть моряком, тетушка. Меня вдруг стал бить озноб. Да и теперь еще бьет, сами видите. Мне страшно, а почему, не знаю. Нет, тетушка, я не захотел с ним ехать. Лучше остаться здесь, на твердой земле, и бороться. Наш остров, по крайней мере, не качается под ногами, точно палуба корабля. На мель он не сядет, ко дну не пойдет. Но я убежал не потому, что боюсь моря или кораблекрушения, нет. Сегодня утром отец, проходя мимо, — он, как всегда, куда-то спешил — бросил на меня взгляд, который, казалось, говорил: «Настоящий моряк никогда не станет стоять вот так, бессильно опустив руки, словно заранее покорился судьбе. Жизнь — есть борьба. Чтобы заработать несколько фунтов, надо здорово попотеть». Я тогда подумал, что такая жизнь не для меня и что если уж бороться, то за что-нибудь стоящее, пока я еще точно не знаю, за что именно… Нет, я решил бежать не из трусости. Я уже сказал, что сразу после нашего разговора отец спустился в машинное отделение — механик он отличный. И вовсе не пьяница, как вы все думаете. На корабле он не пьет, могу поручиться. А когда занимается своим делом, бывает таким серьезным, уверенным в себе, вы бы его просто не узнали.
«Ямайка» безмятежно покачивалась на волнах, хотя ветер свежел и весь канал покрылся белыми барашками. Г олова у меня шла кругом, меня мутило. А ведь я провел на корабле двое суток, и мне ни разу не было дурно. Да, теперь я припоминаю, меня сильно мутило. Я смотрел на остров Санто-Антао, он находится далеко в море. Не знаю, каждый ли, кто покидает наш Сан-Висенте, испытывает подобное чувство, но при виде Санто-Антао в дымке вечернего тумана мне стало грустно. В бухте не было таких огромных волн, как на канале, но меня все равно продолжало мутить. Я понял, что не создан быть моряком.
Руй хорошо представлял себе, какое изумленное сделается у тетки лицо, как она вонзит в него свой проницательный взгляд. Что и говорить, тетя у него женщина героическая. Закаленная в каждодневной битве за хлеб насущный. Она прошла школу суровой жизненной борьбы. А вот ему не смогла передать свой опыт. На этом маленьком островке, где жизнь течет размеренно и монотонно и не сулит ничего хорошего, ему остается только рассчитывать на чудо. Надежду на лучшее будущее могут питать лишь возвратившиеся домой эмигранты, скопившие в чужих краях немного денег.
А ведь он годами ждал этой возможности! «Никто не знает, когда господь сподобится привести сюда этого гуляку», — вздыхала тетка, и в голосе ее с каждым разом слышалась все большая безнадежность. И вот наконец два месяца назад — можно было подумать, что бог внял ее молитвам, — пришло короткое письмецо. В нем сообщалось, что нефтяной танкер должен прибыть на Сан-Висенте с грузом горючего для «Шелл-компани»; если Руй захочет, писал отец, пусть подготовит документы, чтобы отправиться с ним в плаванье… С этого дня тетку снедало нетерпение. «Ты узнал у Жоана Пины, когда прибудет корабль? Тебе надо быть наготове…» У нее было туго с деньгами. Она получала все меньше доходов со своих земельных угодий на Санто-Антао. Арендаторы жаловались на плохой урожай, просили батраков в помощь. Дожди выпадали редко, и батат с фасолью родились лишь на немногих поливных землях. Рыночные торговки скупали у нее весь урожай на корню, на эти деньги жила вся семья с тех пор, как Руй потерял место в торговом доме Силвы, подпав под очередное сокращение.
Наконец в начале недели Жоан Пина сообщил о прибытии танкера. То-то была радость! Но в сердце тетушки Жеже все еще жило недоброе чувство к отцу Руя, который, по ее убеждению, дурным обращением «отправил на тот свет мою сестру Шику». Это был уже не прежний яростный, исступленный гнев, а привычный горький осадок. «Подумать только, этот субъект все-таки объявился!» Оба они, и тетка, и племянник, жили в мучительном беспокойстве: она надеялась, что зять позаботится о будущем ее племянника, его же прельщала возможность «удрать» с Островов, это словечко было в ходу у молодых кабовердианских литераторов — воображение рисовало им открытое море, рассекающий волны корабль, остановки в каждом порту и полные денег карманы. Иные пейзажи, иные люди, но самое главное — жизненный опыт, да еще какой! И, конечно же, зависть товарищей, ведь ему предстоит много странствовать, а повидать мир — заветная мечта каждого островитянина. Такова была его первая реакция, еще неосознанная, смутная. А потом… Потом давнишняя мечта развеялась в один миг, то был миг просветления или безумия, когда он, почти по наитию, сделал окончательный выбор. Зачем уезжать? Ведь все в жизни представляется значительным или пустяковым в зависимости от угла зрения. Видимо только любовь к странствиям и заставляет нас возвеличивать чуть ли не до небес всякого, кто много повидал. Правильно сказал один местный поэт: «Мир не больше, чем зрачок твоего глаза…»
Ах, как вытянется теткина физиономия, когда он появится. Его возвращение будет для нее сильным ударом. Спокойствие, спокойствие, спокойствие! Надо быть готовым ко всему — она сама ему так говорила. Тетя не из тех, кого легко пронять: «Это просто безрассудство, Руй! Ты же безработный. Чем ты будешь заниматься здесь, среди общей нищеты, да еще не имея профессии? Отправляйся лучше в плавание». Он заранее подготовился к разговору. На эти ее слова он с твердостью заявит: «Я буду обрабатывать твои поля на Санто-Антао, тетушка. Я знаю их лучше, чем ты. Они так нуждаются в трудолюбивых руках. Когда я там был, мне сказали, что истинные хозяева земли — те, кто ее обрабатывает. И научили всему, что надо знать, чтобы получать щедрый урожай…» Тетка будет поражена. Вот тогда-то он и произнесет слова, вертящиеся у него на языке с тех пор, как он покинул «Ямайку»: «Стоит ли истощать силу моих рук, чтобы другие пользовались плодами моего труда? Море не сделает меня лучше. Однажды в Долине Г усей я видел, как ветер колышет высокие колосья пшеницы. Мне это понравилось, очень даже понравилось. Зрелище было волнующее, захватывающее, прекрасное — прекрасней, чем море, я почувствовал прилив энергии и любви к людям…» Эти загодя приготовленные слова выплеснутся из его уст, точно струя ключевой воды из расселины в скалах. Только, увы, она его не поймет. Или поймет на свой лад.
Руй осторожно приоткрыл дверь. Сунул голову внутрь, в полутьму, прислушался. Тишина прерывалась лишь шипением жарящейся на сковородке рыбы да голоском Лины, она боялась оставаться одна и, чтобы отогнать страх, что-то потихоньку мурлыкала. Тетка, должно быть, ушла к соседке Эуфемии поболтать. Каждый вечер с наступлением темноты эти две горемычные подруги, вдовая и незамужняя, вели нескончаемые разговоры. Жаловались, что цены на рыбу, мясо, маис и другие продукты беспрерывно растут. Беднякам не на что надеяться. Ежедневно подсчитывая расходы на хозяйство, обе подруги не без садистского удовольствия растравляли раны, нанесенные им жизнью. Так они причащались к экономическим проблемам всего Сан-Висенте, разделяя трудности, испытываемые остальными семьями в городе. А когда наступало время ужина, они трогательно прощались, умиротворенные и просветленные, словно побывали на исповеди, и расходились, приберегая неизлитые обиды на следующий день.
Руй вошел в дом. Бесшумно притворил за собой дверь и, крадучись, точно вор, направился в свою комнату. Его родное пристанище. Пол здесь не ходит ходуном, как палуба, здесь не мутит от морской болезни. Руй повернул выключатель. Тусклое мерцание пятнадцатисвечовой лампочки осветило комнатушку. Увиденное потрясло его. Это уже не его каморка, а набитый до отказа склад, похожий на трюм одной из тех фелюг, которые ему приходилось видеть. Ящики, корзины, свертки, старые платья, вышедшие из моды туфли, множество барахла, о существовании которого он даже не подозревал. Тетка ничего не умела выбрасывать. Она цеплялась за свои вещи, каждая напоминала ей какой-нибудь эпизод из прошлого. Все было брошено наспех, кое-как, в ожидании генеральной уборки. Мебель была сдвинута в угол, а посредине стоял старый баул с бог весть какими ценностями. Удивительная метаморфоза. Выцветшая акварель, изображавшая пустыню с озерцом и одинокой кокосовой пальмой, — он написал ее несколько лет назад и прикнопил над кроватью — была второпях сорвана, кусочки бумаги, прихваченные кнопками, так и остались в стене. «Ямайка» в эту минуту, наверное, снимается с якоря. Безмолвно, без прощального гудка. Даже если бы он захотел вернуться на корабль, уже поздно.
Он чувствовал себя чужим в собственном жилище. Его выгнали как постылого нахлебника. В комнате уже начал распространяться едва уловимый запах затхлости, плесени, запустения. Так скоро! Просто поразительно! Это зрелище символизирует скорее не его прошлое, а будущее — отныне ему здесь нет места. Внезапно из хаоса выплывала та или иная знакомая вещь — стул, умывальник, разоренная кровать, они, казалось, подплясывали с насмешливым видом, издевательски спрашивали: «Тебе, случайно, не знаком один паренек, что здесь жил, пытаясь укрыться от жизни?» Укрыться от жизни… Неожиданно Руй ощутил прилив мужества. Если бы он только мог догнать ушедший танкер и начать все сначала (чудесные незнакомые порты и города, бескрайние морские просторы и вечно новые в каждом странствии пейзажи, мир открытий и щедрых даров, в течение многих лет пьянивший его воображение)! Его ожидают работа и свобода! Настоящая борьба за настоящую жизнь!
Однако Руй прекрасно понимал, что лишь чудом сумел бы теперь попасть на корабль. Но ведь старая одинокая тетка должна обрадоваться моему возвращению, подумал он. Я ей скажу: «Я вернулся, потому что хочу обрабатывать твои земли на Санто-Антао. Пусть эта комната останется за мной. Иногда я буду сюда приезжать. Привозить сыр, масло, овощи. Вот увидишь, все будет хорошо!» В нем разгорался энтузиазм. Все казалось ему доступным, легко достижимым. Не лучше ли остаться здесь, чем плыть на английском танкере, да еще в шторм, когда неопытных матросов выворачивает наизнанку? И ради чего? Ради нескольких жалких фунтов, которые можно промотать в мгновение ока? Сердце у него забилось в радостном волнении. Мрачная, заваленная хламом каморка неожиданно вселила в него бодрость. Огромный, пахнущий плесенью баул возвратится в кладовку тети Жеже, кровать станет на свое место, возобновится прежняя жизнь. Разве можно сравнить такую жизнь с долей моряка — одиночество в безбрежном морском просторе, вдали от родных, беспрестанная качка, раздражающе монотонный стук турбин, тошнотворная вонь в душных кубриках, унизительная тошнота, унылое, лишенное всякого героизма существование, а вокруг только волны моря, кишащего невидимыми с палубы прожорливыми акулами.
Стенные часы в столовой пробили семь раз. Лина запела громче. Сумерки сгущались, и страх ее все возрастал. Свисающие на каменную ограду ветви дерева пугали ее, как привидения.
Ему захотелось окликнуть Лину, рассказать ей, что он убежал с танкера, покинул отца — пускай едет один — и вернулся к ней с теткой, чтобы как прежде жить вместе с ними; ему захотелось поделиться с ней этими новостями, прижать ее к себе, почувствовать тепло этого гибкого, упругого тела, такого живого, реального, чтобы наконец ощутить, что он действительно возвратился домой.
В этот момент на улице послышались голоса. Руй — он только-только начал расстегивать ремни на саквояже — в волнении вскочил на ноги. Это тетка, она прощается с ньей Эуфемией. Иногда он робел перед теткой. Ее тайная власть над ним сохранилась еще с детских лет. Он вскинул руку, чтобы погасить свет, но тут же заколебался: почти стемнело, это может привлечь внимание. А если выпрыгнуть из окна и убежать? Как застигнутый врасплох преступник. Но незаметно прошмыгнуть мимо обеих женщин невозможно. Они стоят в двух шагах от калитки. Да и зачем, спрашивается, убегать? Неужели тетка не обрадуется его возвращению? Неужели не оценит того, что он предпочел остаться с ней? Не захотел променять ее на «этого субъекта»?.. «Мне кажется, запах моря заставляет многих мужчин забывать о семье», — сказала она утром во время прощания, и что-то в интонации ее голоса навело его на мысль, что она уже раскаивается: зачем толкнула его на эту авантюру?
— Трудно бороться с укоренившейся привычкой. Я привыкла жить вместе с ним, кума Эуфемия. Мне будет одиноко, страшно одиноко, — тихонько жаловалась нья Жеже. Стоя возле окна, она говорила медленно, сдавленным от волнения голосом. — Мне будет тяжело привыкнуть.
Соседка принялась ее утешать:
— Надо иметь терпенье. Со временем ко всему привыкаешь. Наша судьба в руках божьих.
Но нья Жеже продолжала все тем же тоном:
— Конечно, в глубине души я довольна, здесь его не ждало ничего хорошего. Он поступил совершенно правильно. Этот субъект приехал очень кстати. Я просто не знала, что делать с парнем. Денег у меня мало, иной раз и накормить его было нечем. Сами знаете, какая у нас земля. Конечно, мы все ее любим, но уж слишком она скудная. Какое здесь будущее у молодого человека? Или слоняйся без места, или работай за такие гроши, что и куска мыла не купишь. Вы и не представляете, на какие жертвы приходилось мне идти при эдакой-то дороговизне…
— Кому вы это рассказываете, кума Жеже! Богатеи просто задавили нас, бедняков. Эти негодяи никого не щадят, дадут взаймы пятьдесят конто, а потом оттягают твой дом. Такие сделки нынче очень в ходу. Кругом запустение, упадок. Еще сегодня…
— Я ведь старею, — продолжала нья Жеже свой монолог. — Впрямь старею. Знаете, кума Эуфемия, мне уже трудно ходить по улице, ноги подламываются. Прошли те времена, когда я ходила пешком в Грасу, чтобы сэкономить хоть мелочь на покупке рыбы. — Тут тетка глубоко вздохнула, и Руй подумал: «Я стану присматривать за твоими полями в Долине Гусей, вот увидишь». — И мне тяжело расстаться с ним, вы и представить себе не можете, как тяжело. Я воспитала его, как родного сына. Он был совсем крохой, когда я привезла его сюда. И как вспомню, что он сейчас в открытом море, вся покрываюсь холодным потом. Знаете, как оно всегда бывает, мы предполагаем одно, а жизнь решает по-своему. («Это прекрасно, когда ветер колышет колосья пшеницы… вот оно — мое море…» Руй был растроган.)
Нья Жеже умолкла. Казалось, ей нечего больше сказать. Отъезд горячо любимого племянника, видимо, на какое-то время отнял у нее способность рассуждать на привычные темы. Женщина она была сильная, с почти мужской волей. Видя, что она очень расстроена, кума Эуфемия решила ее ободрить:
— Вам известно, нья Жеже, что мой брат со своим сыном тоже нанялись простыми матросами и уехали, а теперь живут в Америке. Джек в Провиденсе, Мошин в Калифорнии. Мошин зарабатывает даже больше, чем отец, правда, жизнь в Калифорнии дороже. Слава богу, оба они неплохо устроились. Присылают мне иногда несколько долларов. Хоть незадаром работают. Там рабочие следят, чтобы их не обирали — так писал мне Джек. А у нас здесь никакого порядка. Работы без протекции не найти. Ростовщики что твои акулы, полиция смотрит на все их махинации сквозь пальцы. Одни богатеют не по дням, а по часам, другие вконец обнищали. Что это за жизнь! Позови они меня к себе, думаете, я бы не поехала? Хотя я и не первой молодости, но сил у меня еще хватает. И уж больно мне хочется поглядеть на белый свет. Брат с племянником обещали пригласить, и если когда-нибудь они и впрямь пригласят, махну к ним в Америку. Как знать, кума, может, и Руй когда-нибудь пригласит вас к себе.
— Да что вы несете, кума Эуфемия! — запротестовала нья Жеже. Но соседка не унималась.
— Те, кто отсюда уезжает, сразу видят, что хорошо, а что плохо. На земле сколько угодно мест, где можно найти работу, и Руй сумеет устроиться не хуже других. Такие, как он, только на родине строят из себя важных господ. А как попадут в чужие края, спесь с них точно рукой снимает. Хватаются за самую грязную, тяжелую работу, да так ловко ее выполняют, будто всю жизнь только этим и занимались. Все мы любим свои Острова, но наши парни все подряд зазнайки и хвастуны. Я каждый божий день твержу моему младшему, Эдуардо: «Пойми, у нас уважаемые люди лишь те, кому удалось обзавестись дипломом. Учись получше, не бездельничай». Я ухлопываю уйму денег на всякие там подношения учителям, книги, бумагу — вдруг ему удастся потом получить тепленькое местечко? Поверьте, кума, скоро настанет такое время, когда даже семи классов лицея будет недостаточно, чтобы работать почтальоном. Теперь всем подавай только «докторов»[23]. Такая уж нынче мода — в конкурсах на замещение вакансий одни «доктора» и участвуют, а тем, у кого нет денег, чтобы окончить курс в Лиссабоне, остается только удовольствоваться любой работой по торговой части, где этих проклятых конкурсов еще не устраивают. А теперь я хочу спросить, и пусть мне ответят: в самом ли деле эти хваленые «доктора» работают лучше, чем те, кому не довелось много учиться? Вот почему, кума, я хочу, чтобы Эдуардо получил диплом, но если в один прекрасный день ему захочется уехать отсюда на каком-нибудь корабле, что ж, я возражать не стану. Пускай едет. Попытает счастья, узнает, на что способен. Все, кто уезжают, становятся настоящими людьми, а если когда-нибудь возвращаются на родину, то не с пустыми руками. Наша земля бедна и не может прокормить своих детей. Так пусть они ищут себе работу вдали от нее…
— Вы правы, кума, абсолютно правы, — задумчиво согласилась с соседкой нья Жеже. Ветер гремел черепицей на крышах, свистел в проходах между домами, заглушал затянувшийся разговор. Руй слушал его, прячась за ставнями. Тетка вдруг сказала: — Странный он все-таки парень. Целыми днями сидел в комнате, все читал, что ему приятели давали, а аппетита никакого, прямо наказание, ничем ему, бывало, не потрафишь! Нет чтобы поискать приличное место, как другие. Даже и думать об этом не хотел. Может, немного обтешется в плаванье, поизворотливее станет.
Соседка вздохнула:
— Дай-то бог.
Нья Жеже продолжала:
— Отец его — форменный негодяй, горький пьяница. По-своему он любил сына, но без зазрения совести пропил все, что имел. В конце концов ему пришлось закрыть торговлю в лавочке. Он распродал даже домашнюю утварь. Я рассказывала уже, кума, сестре приходилось самой зарабатывать на пропитанье семьи. От зверского обращения, побоев и вечного недоедания бедняга заболела чахоткой. Я возненавидела этого субъекта на всю жизнь. Маленького Руя я взяла к себе. Он хотел было отнять у меня ребенка, да я его так отчитала, что он ни разу не осмелился больше ко мне сунуться. Пятнадцать лет назад он собрался уехать с Островов. Только тогда я разрешила ему повидаться с сыном. Ну как было не разрешить? Он так плакал, так убивался, что я даже пожалела его. Горько видеть, как мужчина вдруг опомнится и примется оплакивать причиненное им зло. Если б не эти слезы и не письма, что он присылал сыну, я нипочем не отпустила бы с ним Руя. Парень он такой чувствительный, деликатный, но ведь надо ж ему когда-нибудь стать взрослым. У него хватит благоразумия не следовать дурному примеру отца и устроить свою жизнь как самому захочется. Двери моего дома всегда для него открыты. Я так ему и сказала…
Лина сняла со сковородки последний подрумянившийся кусок аппетитно пахнущей рыбы. Составила сковороду на землю, и пламя очага вдруг озарило сад кроваво-красным заревом. Девушка подняла голову. Прямо над ней висела толстая корявая ветка мандаринового дерева, принадлежавшего соседу. Днем эта ветка украшала владения ньи Жеже, даруя прохладу и тень. После цветения на ней появлялись золотистые плоды. Забравшись на скамейку, Лина рвала их и с жадностью поедала, корча гримасу, такие они были кислые. Но с наступлением темноты девушка начинала бояться ветви. Ее отростки в отблесках пламени очага напоминали протянутые руки, а вся она — изготовившегося к прыжку человека. Когда ветер с особой яростью сотрясал дерево, его сучья трещали, задевая ограду, это наводило ужас на Лину, которая в сумерках, после ухода хозяйки, чувствовала себя совсем беззащитной. Ах, как не хватало ей сейчас Руя! Только он знал, до чего она боялась мандаринового дерева. Всякий раз, пока тетка болтала с соседкой, Руй был подле нее. Он сжимал ее в объятиях, но она, искоса на него взглянув, ловко высвобождалась из его рук, ускользала, точно рыбка, в привычную стихию домашней работы. Он нервничал, злился, а она, оживленная и веселая, как ни в чем не бывало занималась своими делами. «Ну скажи на милость, чем я тебя обидел?» — спрашивал Руй. А она кокетливо щурилась и отвечала: «Слишком долго перечислять». Руй замыкался в себе. Но она неудержимо влекла его. Он был не первый, кто за ней ухаживал. Лусинда, она жила с матерью на окраине хутора, поучала подружку: «Знаешь, все парни липучие, как мухи. Им нравится нас ласкать, обнимать, и если мы разыгрываем равнодушие, это их еще больше распаляет. Так даже интереснее. Обычно все они наглецы, но если вдруг становятся смирными, можно повеситься от тоски. По мне так уж пусть лучше нахальничают». Лусинда была примерно такого же роста, пухленькая, темнокожая, чуточку помоложе, но в таких вещах была куда опытней. Лина прошла под ее наставничеством целую школу, отнюдь не безопасную. Лусинда вечно торчала на улице, она была лентяйкой, да еще и нечиста на руку. Товарки ее презирали за то, что она благосклонно принимает ухаживания любого парня. Но Лина не пренебрегала этими уроками, они разжигали в ней любопытство, изощряли природную изворотливость и коварство. Все, что ей говорила Лусинда, оказывалось верным. Рую нравилось ее обнимать и ласкать, а если он становился слишком настойчив, она сердилась, лицо ее вспыхивало. «Не распускай руки, не то я пожалуюсь нье Жеже!» — грозила девушка и возвращалась к своим хлопотам. Кровь ее начинала быстрее струиться по жилам, дело спорилось.
Хлопнула калитка. Слава богу, хозяйка пришла ужинать. Лина облегченно вздохнула. Страхи испарились, ветка мандаринового дерева снова стала просто веткой, но ощущение, что Руй здесь, рядом, осталось, он словно маячил у нее перед глазами.
Нья Жеже замерла на лестничной площадке, пораженная. В комнате Руя горел свет.
— Что ты там делаешь, Лина? — Эти девчонки любят копаться в старье. Она снова окликнула, уже с раздражением: — Лина, ты меня слышишь? Что ты там делаешь?
Послышались шаги, тяжелые шаги обутого в ботинки мужчины. В комнате Руя прячется незнакомый мужчина? Из сада послышался голосок Лины:
— Вы звали меня, сеньора?
И в то же мгновение Руй отворил дверь.
— Это я, тетушка.
Он стоял, не зная, куда деваться от смущения, тетка смотрела на него широко открытыми глазами. Можно было подумать, что он воскрес из мертвых. Но ей было слишком хорошо знакомо его землисто-бледное лицо, его виноватый вид нашкодившего ребенка.
— Ты здесь?! А я-то думала, ты далеко в море! — Руй почувствовал в ее голосе осуждение и недовольство. — О боже! Как ты меня напугал? — Она поднесла руки к груди. — Но что случилось? Тебя не взяли в плаванье? Твой отец отказался взять тебя с собой? — В ее словах звучало такое нетерпение и тревога, что Руй совсем растерялся, язык у него прилип к гортани. А тетка, не давая ему времени прийти в себя, обрушила на него новый вопрос. — Вы что, поссорились, да? Ну открой же рот, отвечай!
Руй стоял на пороге своей комнаты, нос его блестел, глаза были устремлены в одну точку. На него вдруг навалилась страшная усталость, где уж тут протестовать против такого обращения с собой?! Тетка не потерпела бы никакого протеста, она говорила почти агрессивно, чувствуя себя полной хозяйкой положения.
— Объясни мне, Руй, почему ты сбежал с корабля? Неужели ты сделал это по своей доброй воле? Или тебя вынудил отец? — Она ненавидела зятя, знать его не хотела, но только «этот субъект» мог помочь племяннику устроиться на корабль.
— Нет, нет, тетушка, я не сбежал с корабля. — Голос его звучал хрипло, отчужденно, слова застревали в глотке, так бывало, когда еще ребенком его заставали в кладовке за кражей бананов или сахара или когда он шалил, несмотря на запреты тетки. Уши у него побагровели, губы побледнели, щеки стали белыми, как мел, в глазах стояли слезы. — Нет, тетушка, я не сбежал с корабля…
— А Шико Пенья сказал, что корабль уже снимается с якоря. Он пришел прямо оттуда и не мог ошибиться. Я спросила про тебя, и он ответил, что скорее всего ты стоишь на палубе и смотришь на наш остров. Зачем же ты вернулся, отвечай!..
Поражение. Это было полное поражение. Он ощутил во рту привкус желчи. Горестная усмешка исказила его лицо. И вдруг он заговорил, точно кто-то против воли заставлял его лгать:
— Корабль отплывает только в половине восьмого, еще есть время. Я сошел на берег кое-что купить. С ведома отца. Корабль отплывает только в половине восьмого. Я купил все, что нужно, и забежал сюда. Тут у меня закружилась голова.
Нья Жеже смотрела на него с недоверием. В этот момент он ужасно напоминал прежнего малыша. Голова опущена, глаза бегают по сторонам. Точно такой вид бывал у него в детстве, когда, попавшись с поличным, он начинал врать. Но если Руй все же не обманывает ее? Если он и впрямь сошел на берег с ведома отца? Нья Жеже поднялась по ступенькам. Они стояли совсем рядом, друг против друга. Это ее воспитанник, почти сын! Она вдруг ощутила к нему глубокую нежность. Должно быть, он пришел сюда, чтобы еще раз проститься. Угрызения совести потихоньку закрались в ее сердце — так, пользуясь оплошностью сторожа, бродячий пес юркает в пустую конуру. Но как сторож сразу бы приметил хитреца, так и тетушка Жеже мгновенно представила себе безработного племянника, склонившегося в своей комнате над книгами, — он поглощает их одну за другой, а потом что-то пишет и все худеет и худеет прямо на глазах (теряя и вес, и хорошее настроение, приобретенные им на Санто-Антао, где он пробыл два месяца по совету врача). И вот, вместо того чтобы попытаться изменить свою жизнь, он сбегает с готового к отплытию танкера, какое же будущее его ждет?
— Немедленно отправляйся на корабль! — подумать только, родная тетка гонит его! — Наверное, уже четверть восьмого. Чего же ты медлишь? Упаси бог еще опоздаешь. — Она обняла племянника. Столько горести было в этом торопливом объятье. Не зная, куда деваться от стыда, Руй тоже ее обнял. — Прощай, сынок. Будь благоразумен и не теряй мужества. Не забывай меня.
Расставаться всегда грустно. Тот, кто уезжает, словно исчезает в мглистой дали. И как знать, что его ждет за этой мглой?
Она повторила:
— Не забывай свою старую тетку.
Почему он заплакал, если ничто в этом мире, казалось, уже его не трогает? У него нет ни малейшего желания покидать этот дом. Просто он чувствует себя здесь чужим, трагически одиноким. Лишним. Он будто физически ощутил в этот момент уже разделившее их пространство и время — обратно возврата нет. Тетя гонит его прочь. Ну что ж, он принимает это как должное. Если она не желает его больше видеть, он никогда не переступит порога ее дома. Уйдет навсегда. Свет не сошелся клином на Сан-Висенте. Мир велик, и забвение — безбрежный океан. В нем закипело безотчетное враждебное чувство.
Руй быстро зашагал к пристани. Размашистыми шагами, не оборачиваясь. Снова готовый к любым приключениям. Стоя в дверях, нья Ж еже и Лина смотрели ему вслед. Свет уличного фонаря на мгновение выхватил из темноты его спину, и тут же он исчез. Руй шел не разбирая дороги, наклонясь вперед, чтобы защитить от резкого ветра лицо. Надо успеть на поджидающую его шлюпку. Вот он, не оглядываясь, завернул за угол. В мерцании последнего фонаря заклубилось облако пыли. Он должен догнать корабль, его ждет шлюпка.
Тетушка Жеже все еще никак не могла опомниться от изумления. Кто бы мог подумать, что племянник спрячется у себя в комнате? Значит, она его плохо знает, хотя и воспитывала с детства. Не обманет ли он ее и на сей раз? Все ясно, как дважды два четыре. Руй сбежал с корабля, потому что не захотел ехать с отцом, с этим «субъектом», который оскорблял его мать и в конце концов свел ее в могилу? Мог ли он поладить с пьяницей?
— Послушай-ка, Лина, — сказала нья Жеже, выходя на улицу. — Иди сюда. Право, не знаю, как быть. Послушай-ка. — Она притянула к себе девушку. — Беги за ним, да поживее. Погляди, куда он направится. Конечно же, он сбежал с корабля. Слушай, Лина, иди все время за ним, не спускай с него глаз. Он не захотел уехать, ему не хватило мужества…
Порывы ветра, подхватывая скопившийся на углу мусор, кружили его по пустынной улочке. Вместо того чтобы свернуть на площадь Серпа Пинто, откуда ему следовало бы отправиться по авениде Жудис Биккер, прямо к пристани, Руй бросился к Понтинье. Электрическая лампочка на столбе по прихоти ветра то гасла, то зажигалась вновь. Казалось, кто-то машет платком в час разлуки, умоляя вернуться ушедшего.
По дороге Руй не встретил ни одной живой души. Кругом только ветер да пыль. За освещенным участком пути лежала погруженная в мрак Понтинья. Приглушенно слышался гул морского прибоя.
Шоссе в Понтинье было освещено лишь заревом городских огней на другом берегу естественной бухты, где в непогоду укрывались небольшие суденышки. Руй торопился, душа его ликовала. Может быть, «Ямайка» еще не снялась с якоря? Может быть, он еще успеет вернуться на корабль? А как же саквояж с вещами, оставленный дома? Бог с ним, с этим саквояжем. У него будут деньги, много денег, и он сможет купить все, что ему понадобится. Он увидит новые края, о которых всегда мечтал. И обретет ту свободу, которую дарует набитый деньгами кошелек. Мир велик, в мире много разных дорог, только выбирай. Когда-нибудь он вернется и расскажет друзьям обо всем, что видел своими глазами, попытается разжечь в них то же беспокойство, то же стремление в неведомое, какое испытывал сам, слушая рассказы бывалых моряков об их плаваниях. Но у него иной взгляд на вещи. И жизнь свою он построит по-иному. Не лучше и не хуже, чем другие, просто по-иному, в соответствии со своим характером. И он повторял, как припев, будто повинуясь чьему-то тайному приказу: «Мир не больше, чем зрачок твоего глаза…»
«Ямайки» на прежнем месте уже не было. Может быть, она стала на якорь где-нибудь позади Падрао? Ветер совсем разбушевался. Он неистово штурмовал Крепостной вал, лишь иногда, словно переводя дух, стихал, дуя вдоль берега моря и снова с бешеной злобой бросался в атаку. И он, как и тетка, не ведая пощады, кидал ему в спину пригоршни земли и подгонял громким улюлюканьем! Новая шляпа так и норовила улететь. Руй опасался, как бы очередной шквал не сбросил его в море. Задыхаясь, он прибавил шагу.
Неужели танкер изменил место стоянки? Порт был погружен во мрак и, казалось, потерял всякую связь с окружающим миром. В тот вечер в гавани не осталось ни единого суденышка. Пустота, полная пустота! Сердце неистово застучало. Чтобы успокоиться, Руй снова ускорил шаг. Нет, он не променяет своего корабля ни на какие сокровища. Но танкер исчез. Словно воспользовался кратковременным отсутствием Руя, чтобы навсегда от него освободиться. Если бы не ночь, вероятно, можно было бы еще видеть уходящий вдаль пенистый след, оставленный мощным винтом. Где-то теперь его корабль? Куда направляется он по бескрайнему морскому простору — громадный призрак во мгле.
В такую вот непогоду судам приходится иногда менять место стоянки: их может сорвать с якоря и выбросить на мель. Это вполне реальная опасность. Руй застегнул пальто на все пуговицы, поднял воротник. Беснующийся ветер вынуждал его останавливаться, поворачиваться спиной, прикрывать ладонью глаза.
На каменном парапете против управления общественных работ смутно маячила какая-то тень.
— Эй, погоди, — донеслось из темноты.
Руй продолжал идти, не замедляя шага. Его снова окликнули, и он остановился. Присмотревшись, он различил в темноте девицу с непокрытой головой, она была одета во все белое.
— Ах, простите, я обозналась, — жеманно проговорила девица. — Я жду одного приятеля. В такую темень он мог пройти мимо, даже не заметив меня. Я-то привыкла к темноте. Мне чаще приходится бродить по ночам, чем днем. Я живу как сова. — Она подошла ближе, коснулась его руки. — Мне уже надоело тут торчать. — Увидев, что он повернулся спиной и хочет уйти, она поспешно добавила: — Видно, мой приятель так и не придет. Э, какая разница! Ты вроде бы неплохой парень. Могу пойти и с тобой. Уже иду. — Она говорила на бегу, схватив его за руку, чтобы не отставать. — Эй, послушай! Куда ты так спешишь? На пожар, что ли?
Руй только переспросил:
— Что?
Он был озабочен лишь одним — поскорее увидеть корабль. Думал об одном: отплыл танкер или еще стоит в Матиоте.
— Я тебя хорошо знаю. У меня масса знакомых. Даже взрослые мужчины есть. Да, я знаю тебя. Ночью я вижу, как кошка. Чтобы бродить по ночам, нужно кошачье зрение. Жаль, конечно, что мне выпала такая доля. Но что поделаешь, надо же как-то зарабатывать на жизнь. Не то пропадешь. Я знаю всех парней в Праса-Нова. И тебя тоже. Меня зовут Розабела, ты, верно, обо мне слышал, ведь ты племянник ньи Жеже. Я, правда, никогда не видела тебя в этой шляпе. Обычно ты ходишь с непокрытой головой или в шлеме. Да не беги ты так, а то у меня сердце выскочит из груди. Ох, больше не могу. Понимаешь, я сегодня на мели, без гроша в кармане, поесть не на что. Как говорится, на брюхе шелк, а в брюхе щелк. И что за удовольствие прохаживаться одному по берегу моря, да еще в такую собачью погоду? Давай остановимся на минутку. Ради бога. Кстати, за тобой должок. Два месяца назад, еще до твоей поездки на Санто-Антао, мы с тобой встречались за вашим садом. У вас, местных ребят, короткая память. Попользовался и даже не заплатил.
Руй внезапно вздрогнул и спросил, протянув руку по направлению к опустевшему порту.
— Ты не знаешь, этот танкер, что стоял здесь, переменил стоянку?
Она рассмеялась, таким забавным показался ей удрученный вид парня и жалобный тон, которым он задал вопрос. На мгновение она даже забыла про голод.
— Ты, должно быть, порядком набрался, приятель, — сказала она, погладив его по голове. — Хочешь, пойдем со мной, только заплати должок, потому как я на мели. Маковой росинки во рту сегодня не было. Пойдем, а? Да не прикидывайся, будто не узнаешь меня…
Голова у Руя шла кругом, мысли путались, однако он ее вспомнил. Та самая девица с мелодичным голосом, которая при встрече с ним всякий раз задавала один и тот же вопрос: «Ну так как же, дружок, ты не собираешься мне заплатить?» Она говорила это тихо, вполголоса, но настойчиво. И пока Лина что-то напевала в саду, он шептал на ухо этой девице, стоявшей по ту сторону ограды, как спрашивал у других случайных подружек: «Кто же у тебя был первый, а? Кто тебя пустил по рукам?» — «Не все ли равно кто. Тебе-то что? Может, и ты. Все вы одинаковые. Видно, так уже мне на роду написано». А он мечтал поласкать Лину, голосок которой раздавался совсем близко.
Резкий порыв ветра сорвал у него с головы шляпу, она закружилась и мгновенно исчезла во мгле. Розабела нагнулась, придерживая развевающуюся юбку. Увидев, что он стоит с непокрытой головой, простирая руки к небу, точно в мольбе, она воскликнула:
— Господи! Ты потерял шляпу! — Она нервно хихикнула. — Пятьдесят эскудо уплыли в море.
Руй нетерпеливым жестом оттолкнул ее.
— Иди своей дорогой. А меня оставь в покое.
Она изо всех сил ухватилась за его руку, чтобы не упасть.
— Какой ты сегодня грубый, парень. Этот танкер, — продолжала она, — только что ушел. Я сидела на парапете и видела, как он отплывал. Огромный корабль, красивый и весь в огнях. Хорошо им, верно, на борту. Знаешь, без него бухта выглядит очень грустно. Точно вдова в трауре. Он, должно быть, уже огибает мыс Жоана Рибейро. — Она говорила громко, следуя по пятам за Руем, который быстро шагал прочь.
— Наверно, танкер бросил якорь в Матиоте, — проговорил он, как бы размышляя вслух. Девица засмеялась. Он понял, что спорол глупость, но повторил, чтобы убедить себя самого: — Бросил якорь в Матиоте…
К горлу подкатил комок. Насмешка Розабелы оказалась благотворной, заставила его очнуться. Отныне совесть его чиста. А уж все муки, которые его ждут, он как-нибудь переможет. Руй убыстрил шаг. Девица, задыхаясь, все еще бежала за ним.
— Жаль, конечно, что у тебя унесло шляпу, — громко закричала она. — Я тут ни при чем, но мне все равно очень жаль. Хочешь, я ее поищу? Я вижу в темноте, как кошка. Только она, верно, упала в море. Если б я умела плавать, кинулась бы за ней, ведь это пятьдесят эскудо. Эх, будь у меня сейчас столько денег…
Около Падрао девица совсем выдохлась и остановилась. Руй несся, как на крыльях. «Видно, здорово налакался, не угонишься. Пьяницы, они легки на ногу, — подумала девица. — Может, он хочет искупаться? Крепкий парень, ничего не скажешь».
Руй продолжал бежать. Он еще надеялся успеть на корабль.
— Значит, ты так мне и не заплатишь? — послышался девичий голос в шуме прибоя.
Лихорадочная дрожь пробежала по телу Руя. Зубы его застучали. Он пошел медленнее. Куда спешить? «Ямайка» не игрушечный кораблик, чтобы можно было протянуть руку и остановить ее.
Издали снова донесся женский голос — казалось, это было последнее непрочное звено, связующее его с миром людей.
— Все вы здесь не мужчины, а тряпки.
Руй остановился, поднес руки к лицу, оглянулся.
— Слушай ты, потаскушка! Убирайся! Прыгай в море, если тебе так хочется! Попей соленой водички! — Он ощупал карманы. Пусто. Все, чем он располагал, осталось в саквояже. Руй снова тронулся в путь. «Наверно, он бросил якорь в Матиоте. Все может быть». Он еще не потерял окончательно надежды. Мало ли что может приключиться — несчастный случай на борту, безбилетный пассажир, внезапная эпидемия. Бывает же, что корабли возвращаются в порт после отплытия. Внезапно земля заходила у него под ногами, точно палуба судна во время качки. Голова закружилась. Перед глазами замелькали белые мухи, мешая различать дорогу. Он остановился, чтобы сориентироваться. Сделал еще несколько шагов — и оказался у поворота на Фортин. Последняя его надежда лопнула, точно проколотый воздушный шар. «Ямайки» и здесь нет. Не веря своим глазам, он обшарил всю бухту пристальным взглядом. Корабль исчез, увезя с собой веселое великолепие праздничных огней. На том месте, где он стоял, воцарился ночной мрак, тяжелый и мертвый. Бухта овдовела, как сказала девица. Вместе с огнями танкер увез с собой и мечты островитян, грезящих о жизни, полной приключений и борьбы со стихиями. Кто из них отказался бы занять его место на борту?!
Маяк на Птичьем острове, эта путеводная звезда моряков, вспыхивал красным огоньком, каплю за каплей принося кровь своего сердца в дар отважным мореходам, таким, как его отец, бродягам, искателям приключений, без родины и без семьи — судьба вела их своими неисповедимыми путями. В их жизни не было ничего определенного, кроме профессии, твердого заработка, а его так трудно найти здесь, на маленьком острове.
Мечты уносили его за Падрао — туда, где простиралась невидимая линия утонувшего во мгле горизонта. А ветер все крепчал, яростными ударами бича стегая всех тех, кто был предоставлен своей судьбе и боролся за выживание. Грозно рокотал прибой; море и суша вели между собой сердитый, нескончаемый спор, волны подхватывали на бегу камни, точно клоуны — медяки, фосфоресцировали и сверкали, точно кружевные юбочки стройных танцовщиц, пощелкивающих кастаньетами. Только откуда тут взяться стройным танцовщицам, а уж тем более — кастаньетам? Но, пожалуй, больше всего волны походили на беспрестанно лязгающие челюсти, усаженные острыми зубами. Схваченные ими камни рычали по-звериному. Дорога все еще продолжала покачиваться у него под ногами, будто он находился на палубе «Ямайки», в открытом море. Над головой мерцали звезды, мириады небесных тел. Где же, на каком острове находится этот маяк, рассекающий своим кровавым светом темный горизонт? Его мутило. Силы его были на исходе. Он не рожден моряком. Его удел — ходить по суше.
Руй с трудом добрался до защищенного от ветра места. На волнорезе, напоминающем нос корабля, стояли каменные скамьи. Хорошо бы очутиться сейчас на носу «Ямайки», чувствовать, как ветер обдувает твое лицо. Фу, какой отвратительный запах гниющей рыбы! Вот почему его и мутит. Но здесь, на волноломе, свежий ветер дует прямо в лицо и кажется, будто он и впрямь на танкере, который, обогнув мыс, входит в гавань. Но какую гавань? Слева огни города. Но какого города?
Битва, которая разыгрывалась в его душе, началась неизвестно когда и где и уже близка к окончанию. Самое странное, что в этой битве он лишь посторонний наблюдатель, но на него ложится вся тяжесть последствий… Его продолжало мутить. Остается сделать так мало: пройти до самого волнореза и спуститься вниз по узкой лесенке.
Руй облокотился на парапет, глядя на бушующие волны. Он поднес руку ко лбу и прикрыл глаза. А когда отнял руку, он сидел уже не на палубе «Ямайки», а на каменных плитах волнореза. В отдалении слабо мерцали городские огни. Снующие между городом и Падрао ботики покачивали длинными мачтами. В настороженной ночной темноте их фонарики напоминали светлячков. Все снова приняло свой обычный вид. Тошнота прошла. Он как будто прозрел после долгой слепоты; к нему вернулись здравый смысл и спокойствие — так после бури следует затишье. Выход у него один: возвратиться домой и снова жить, злоупотребляя добротой тети Жеже. Ничего не поделаешь, придется и выслушивать от всех слова утешения, делать вид, что принимаешь всерьез притворное сочувствие людей состоятельных: «Терпение, парень, терпение. Скоро все образуется…», почтительно внимать начальникам отделения: «Можешь, конечно, подать документы, только, знаешь, на это место много претендентов, и все они с хорошей квалификацией, да еще и с протекцией», тогда как ты хорошо знаешь, что они принимают на работу лишь по рекомендации — сыновей знакомых и приятелей, «хороших парней», наглых бездарностей, побеждающих на всех конкурсах, потому что они умеют подмазать кого надо или пользуются покровительством местных воротил. В нем пробудилась тайная ненависть, давно уже дремавшая в сердце. Он ощутил привкус горечи во рту. Как выйти из нелепого положения, в которое он поставил себя по собственной глупости? Он убежал с «Ямайки» и теперь спрашивал себя, зачем это сделал? Зачем отказался от своих заветнейших желаний и грез, когда они вдруг приблизились к осуществлению? Зачем, милосердный боже?! Неужели по трусости? Или маленький бедный остров впрямь дороже всего на свете его сердцу? Или он не может отвергнуть тихий, еле внятный зов гористого Санто-Антао с его щедрой, сулящей невиданные урожаи землей? Как бы то ни было, для него важнее всего сейчас не открывать новые земли, как некогда конкистадоры, а твердо ступать по родной земле.
Руй сидел на берегу моря, точно узник, прильнувший к зарешеченному оконцу камеры. Ощущая себя навсегда прикованным к своему маленькому острову, к повседневной жизни своего городка. Все дороги во внешний мир перекрыты. Надежды растоптаны. А может быть, так и лучше? Затянутый тучами горизонт. Он и сам не знает, почему покинул отца: поддался непреодолимому порыву мужества или трусости, героизма или малодушия. Плохо, однако, что он спасовал перед теткой, не осмелился раскрыть свои истинные намерения и мысли и тем самым предал самого себя. Надо было мужественно отстаивать принятое решение, ведь он загодя готовился к словесному поединку.
Неужели в великой жизненной битве он окажется вечным неудачником, неспособным воспользоваться даже самыми благоприятными обстоятельствами, тогда как достаточно было отдаться на волю судьбы, и без малейшего усилия с его стороны успех был бы обеспечен. А теперь остается одно: возвратиться к тете. Есть ли другой выход? Море с его жалобно стенающими волнами, будто зовущими в свои объятия, темнота-сообщница? Ну уж нет! Да, он любит море, но не такое! Прыжок — и в тот же миг море схватит его своими фосфоресцирующими челюстями. Несколько мучительных судорог — и все кончено. Просто и быстро. Все клетки его тела бурно протестовали против самоубийства. Нет, нельзя поддаваться слабости. Жить, только жить. Даже если упадет в воду, он выплывет, напрягая всю силу мышц, всю энергию, волю к жизни, и вернется домой, промокший до нитки. Тетя откроет ему дверь, дрожащему неуклюжему паяцу, который не сумел с достоинством выбрать дорогу смерти либо дорогу спасения. Она уложит его в постель, напоит горячим чаем, разотрет ему руки и ноги, укутает потеплее.
«Ну что же ты, Руй?» — покачает головой тетушка. «Я не захотел уехать с отцом. После того как увидел в Долине Гусей колышущиеся колосья пшеницы…» Почему же он не сказал ей сразу: «Я буду обрабатывать твои поля на Санто-Антао. Конечно, у меня нет опыта, но я постараюсь справиться…» Скажи он так с уверенным видом, пристально глядя на нее, тетя удивилась бы, заколебалась. Ведь и для нее, если уж говорить откровенно, это единственное спасение… «Ты и вправду так решил?.. Справишься ли ты? Знаешь ли, как взяться за дело? Ты ведь не привык к тяжелому физическому труду, такая жизнь не для тебя. И что это тебе взбрело в голову?» Может быть, преисполненная недоверия, она спросит себя: «Неужели он покинул корабль, лишил себя верной надежды на будущее ради этой вздорной затеи?» Нет, тетя Жеже не поняла бы его. А если бы он рискнул признаться: «Я поступил так под влиянием Эдуардиньо, знаете, Эдуардиньо сказал, что…» Тетка всегда недолюбливала его друзей, считала их неподходящей для него компанией. И сразу бы обрезала его: «Эдуардиньо?! Так, значит, это дружки сбивают тебя с толку?! Романами и стихами не прокормишься…»
Он вспомнил о Мане Кине[24], с которым познакомился в Долине Гусей. Этот парень не захотел покинуть опаленную засухой родную землю. В тот самый день, когда он уехал на Сан-Висенте, чтобы отправиться оттуда вместе со своим крестным в Бразилию, ливанул дождь. Густой запах мокрой земли взывал к его сердцу. И он отказался ехать в Бразилию. Внутренний голос всегда взывает к нам во всех превратностях судьбы, во всех наших горестях. Наконец-то Руй это понял. Ему вспомнились слова Сомерсета Моэма: «По-твоему, душа ничего не значит? А мне кажется, мало радости человеку, если он завоевал весь мир, но утратил душу. Я думаю, что обрел здесь свою душу…» — говорил его герой. Запах орошенной дождем земли будил в нем те же чувства, что заставили Мане Кина отказаться ехать в Бразилию. Наверное, ньо Лоуренсиньо[25] и Мане Кин заразили его своей болезнью. Эдуардиньо подтвердил бы это. Но ведь Эдуардиньо… К черту этого Эдуардиньо с его бесконечными призывами: «Вернуться к земле…» Руй вспомнил, как однажды другой приятель, Тука, сказал ему: «Засучи рукава, в поте лица обрабатывай землю, как это делаю я, тогда ты и писать будешь на более живом и понятном языке, а самое главное, сможешь выразить заветные чаяния народа». Нет, это не теория, а живая реальность, надо бороться.
Но, разумеется, тетя Жеже не разделяет такого образа мысли. Она ни за что не поверила бы в его искренность. Все его доводы показались бы ей неубедительными, даже ложными.
Руй перекинул ноги через парапет, уныло сгорбясь, уперся руками в колени и долго сидел в такой позе, глядя на волны. Бухта, лежавшая с правой его руки, была совершенно пустой и усугубляла его уныние. Здесь же, в заливе, у Понтиньи, сновали похожие на светлячков ботики с фонарями, их мачты покачивались. Ветер завивал вокруг него вихри пыли, а вдалеке, у входа в гавань, в многоголосой звездной ночи, слабо светился маяк. И ему вдруг отчетливо представился отец, вот он стоит на палубе танкера, — небритый, с всклокоченными волосами, с багровыми, опухшими от пьянства глазами; не говоря ни слова, он молча наблюдает за сыном. Только ирония светилась в его пристальном взгляде, далеком и равнодушном.
Без возмущения и без гнева, но и без угрызений совести принял племянник ньи Жеже свое поражение. Он не знал, что его ждет. Находится он в тупике или на перекрестке неведомых дорог?
И тут он почувствовал: кто-то тронул его за плечо. Прикосновение было легким, едва ощутимым, словно его осторожно коснулась крылом птица. Руй испуганно оглянулся. Перед ним стояла Лина.
— Там какая-то девушка ругается, — зашептала она слабым дрожащим голосом. — Грозит пожаловаться на меня. Я ее боюсь… — Она стояла близко, он чувствовал на своем лице ее дыхание. В широко раскрытых от страха глазах Лины, похожих на два крохотных зеркальца, ярко отражались городские огни. И эти глаза, казалось, озаряли дорогу, ведущую в будущее.
Петух пропел в бухте
В эту ночь на душе у охранника таможни Тоя было тревожно. Кому не известно, что вдохновение, как физическая боль, лишает человека сна? Его снедало непреодолимое желание сочинять. Все знали, что охранник Той складывает морны, да такие задушевные, мелодичные, что стоит их только раз услышать, как весь остров Санто-Антао, его родной остров, начинает распевать их.
У Тоя был свой, отлично слаженный ансамбль исполнителей, почти весь состоящий из сослуживцев. Они восхищались каждым новым произведением своего товарища, недаром Салибания, трактирщица с Кокосовой улицы, говорила, что его морны «слаще меда и проникают в самое сердце».
Прогулка по дороге к бухте хорошо проветривает мозги. В голове у Тоя крепко засела мысль о том, что морна родилась в море, — у него вообще были кое-какие соображения насчет морны, он называл их «философией». Точно целомудренная нагая Венера (образ, почерпнутый из рассказов Алсиндо, парня образованного, завсегдатая литературных кружков), возникла она из пены морской и, подобно этой богине, покровительствует любви, — «ведь еще наши предки праздновали свои свадьбы под звуки морны, и обычай этот скорей всего сохранится и у наших потомков!» — воскликнул как-то раз Той с присущей ему горячностью на вечеринке в Толентино. Приятели только засмеялись в ответ — о чем это он толкует. Пускай себе треплет языком, ведь Той — мировой парень. С тех пор он уже не пытался доказывать, что первые морны были сочинены рыбаками с острова Боависта — оттого у них и ритм размеренный, как при гребле, и тягучая мелодия словно убаюкивает танцующих, в точности как колыхание прибрежной волны укачивает рыбаков в лодке. Чтобы скоротать время, они и сочинили песню с таким ритмом. Пускай кто-нибудь попытается опровергнуть догадку Тоя в этом богом забытом краю, где не сохранилось ни летописей, ни каких-либо записей о прошлом, точно история Кабо-Верде и его народа никого не интересовала.
«Только почему это были рыбаки именно с Боависты, а не с другого острова?» — «Странный вопрос! А почему бы не с Боависты?! Если хотите узнать наверное, попробуйте сами докопаться…» У Тоя на все был готов ответ. Однажды он громко, во всеуслышание, заявил: «Как-то в одном разговоре я услыхал нечто, что стало для меня прямо-таки открытием. Оказывается, морна появилась раньше, чем танго. А коли танго возникло в среде наших первых переселенцев в Аргентине, то готов поклясться, что произошло оно от морны». — «Нет, вы только послушайте, охранник Той вдарился в философию!» — «Ну чего вы зря петушитесь, ребята! Хотите узнать, как оно было на самом деле — попробуйте докопаться до истины». Как-никак Той был представителем власти и в случае чего мог вызволить товарища из беды, так что лучше с ним было не ссориться.
Он любил одинокие ночные прогулки по берегу моря, они помогали проветрить мозги после очередной попойки у кума Северино. Однако возникшее сейчас у Тоя предчувствие необычного не было лишь результатом выпитого у Северино грога. Смутное беспокойство в душе неожиданно сменилось радостью, в голове уже звучала сладостная, нежная мелодия. Волнение распирало грудь, оно росло и ширилось, требуя выхода наружу. Это была морна. Новая морна Тоя.
Созданная незадолго до нее морна произвела на острове подлинную сенсацию. Называлась она в подражание Пиранделло «О нет, тоска» и была написана после вечеринки в Толентино, во время одинокой прогулки Тоя к Могиле англичанки, на рассвете, когда ветер с моря дул прямо в лицо и фосфоресцирующие в полумраке волны катились в двух шагах от него по еще невидимому песку. «Как лучезарная Венера, вышла морна из волн морских. Я вам говорил и повторяю вновь, что морна родилась в море. Музыка ее напоминает неумолчный гул прибоя. Люди уверяют, будто у моих морн солоноватый привкус — это потому что появляются они на свет на берегу моря…» — «Хвастунишка, но морны сочиняет прекрасные», — отозвался о нем Джек де Инасиа. А Теодора от полноты чувств даже чмокнула Тоя в щеку, так она была растрогана его пением.
Наверное, лучше всего направиться к мысу Падрао, там всегда дует свежий ветер, даже если на море штиль. А главное, стоит хоть чуточку постоять у каменного монумента, воздвигнутого в честь перелета двух португальских летчиков через Атлантический океан, как его без сомнения осенит какая-нибудь идея и он ощутит прилив вдохновения. Той миновал доки, где ожидал ремонта белый и грациозный, как альбатрос, катер «Русалка», и неторопливо двинулся дальше. Мол уходил далеко в море, пустынный и мрачный. С левой стороны, в бухте Понтинья, на заснувшей водной глади отражались фонарики тихо снующих лодок и огни города. Казалось, сонная бухта зевает, широко раскрывая рот: ни один корабль не заглядывал в порт, и жители острова были обеспокоены. Раньше Той торговал конфискованными контрабандными товарами и жил припеваючи. У него был хороший нюх, и ему всегда удавалось застигнуть контрабандистов с поличным. Бухта буквально кишела контрабандистами, которые, точно крысы, грызли со всех сторон «общественное достояние» острова. И охранник таможни Той, словно старый, умудренный опытом кот, занимался их ловлей. Он так ловко охотился за этими «крысами», что все они без исключения попадались на его приманку. Это не было просто везением. Ведь то, что мы называем удачей, никогда само собой не приходит. Человек должен подготовить свою победу. И все же многие дружки завидовали Тою. «Что-то уж слишком везет этому ловкачу», — твердили они с досадой. «А вот мне отнятые у бедняков деньги жгли бы руки, я бы их ни за что не взяла», — призналась однажды Салибания кому-то на ухо, чтобы не услышал Той. Что поделаешь, если его везение приносит бедолаге-контрабандисту горе: такова жизнь. Каждый борется за свое место под солнцем, утешал себя охранник. Он был знаком с колдуном Башенте из Долины Гусей. А ньо Башенте, столетний мудрец, знает, что говорит. Он, как Пилат, умывает руки, творя по приказанию других колдовство: «Разве я виноват в несчастьях людей?! Если мне платят, чтобы я причинял им зло, мне ничего не остается, как выполнять волю платящих». В вопросе о том, как поступать с контрабандистами, своими братьями и товарищами, Той был непримирим, с пеной у рта защищая «интересы общества» и свои собственные. Разумеется, в первую очередь именно их. Да и, признаться откровенно, проценты, что перепадали ему от штрафов и конфискованных продуктов, могли без труда соблазнить любого живущего на нищенское жалованье чиновника. И только сочинение морн несколько смягчало жестокую философию жизни — «человек человеку волк». Поэзия словно бы сглаживала для Тоя шероховатости реальной действительности, примиряя с ней. Вообще-то у Тоя было голубиное сердце; когти же и клюв коршуна ему, вероятно, приходилось применять по долгу службы. В последнее время охранник ходил понурый, морны писал редко. Все вокруг изменилось, порт опустел, и судьба его больше не баловала.
Единственным прибежищем для Тоя оставалась поэзия. Его вдруг охватывало уже знакомое чувство волнения, в душе начинали звучать неясные слова, смутная неоформившаяся в мелодию музыка. Он только чувствовал ее равномерный убаюкивающий ритм — так гребут рыбаки в своей лодке, выходя в открытое море. А в остальном это была странная смесь всплывающих в памяти воспоминаний, обрывков мелодий, отдельных звуков, сочетаний нот, которые притягивались или отталкивались друг от друга, словно электрические заряды.
Внезапно Той замер на месте. Прислушался к самому себе. Забыв обо всем на свете, он внимал рождающейся в голове мелодии. Вот она, сокровенная стезя, приводившая его и прежде к скрытым в недрах земли сокровищам! Ему вновь показалось, будто он, точно ловец жемчуга, вынырнул с добычей из морских глубин. И вот уже Той принялся напевать, отбивая такт правой рукой, точно дирижировал оркестром:
Твое лицо — как солнце в день ненастный,
Мое — как небо, чьей улыбки ждем;
Проглянет солнце — и оно так ясно,
А скроется — грозит оно дождем.
— Чудеса, да и только! — недоверчиво воскликнул Той, словно обнаружил в кармане главный выигрыш лотереи или нашел в раковине жемчужину. Четверостишье получилось сразу, как импровизация. Он готов был усомниться, уж не написал ли его кто другой? Начал припоминать, не слыхал ли где такие стихи — они так легко ложились на музыку. Новорожденная Венера поднялась из волн морских… Той несколько раз пропел морну, чтобы получше запомнить слова: «Твое лицо — как солнце… Твое лицо — как солнце в день ненастный…» Джек де Инасиа возьмется записать текст своим каллиграфическим почерком. Сам Той, хоть и был грамотным, не любил заносить на бумагу свои морны, как это обычно делают поэты. Едва он брался за перо, вдохновение тотчас его покидало, как бы вспугнутое контактом с материальным миром…
Этой безлунной ночью лишь красный свет маяка на Птичьем острове отмерял часы, минуты и секунды нескончаемого странствия «Гирлянды» по каналу.
Казалось, тендер парит между небом и землей, между звездами, так сильно мерцающими, будто они вот-вот выпадут из своей драгоценной оправы, и их беглыми отражениями на темной, как бы подернутой маслом водной глади.
Грохот приводных ремней, шкивов, снастей, перекатывающегося из стороны в сторону груза на верхней палубе, монотонное поскрипывание корзин с провизией напоминали назойливый джаз, вяло и без тени энтузиазма исполняющий плохую пьесу. Такой же медлительной была дирижерская палочка мачты, подчиняющаяся четкому, размеренному ритму метронома.
«О господи! Да когда же мы наконец прибудем на место?!» — тоскливо вздыхала рыночная торговка, время от времени пробуждаясь от дремоты. Ближе к сумеркам ветер был попутный, и экипаж тендера отправился в плаванье, как обычно. Надувая паруса, ветер подгонял грациозный кораблик ньо Тудиньи, покачивающийся на невысокой волне, как вдруг, когда он находился уже на середине канала, неожиданно стих, предоставив «Гирлянду» собственной судьбе и морскому течению.
Хозяин суденышка Жон Тудинья, не сводивший прищуренных глаз с темного силуэта Птичьего острова, надвигающегося на тендер с угрожающей быстротой, будто желая подмять его под себя, поворачивал руль то вправо, то влево, прислушиваясь к шуму прибоя и пытаясь определить отделяющее их от суши расстояние. Глаза и уши Тудиньи сейчас были единственными точными инструментами, находящимися в распоряжении «Гирлянды».
Хорошо еще, что в ночной мгле никто не видел, какое унижение испытывает старый морской волк, ощущающий свою неспособность состязаться в лоцманском искусстве с течением в канале — оно было неподвластно ему, бывалому моряку, любившему померяться силами с волнами и еще в молодости водившему трехмачтовый парусник в Америку, до Нью Бедфорда и обратно. «Я тогда был совсем зеленым юнцом, а первым замечал огни большого порта. Прямо-таки чувствовал запах земли. И, не долго думая, взбирался на рею, откуда и видел берег. Коли не верите, вам любой подтвердит». (Единственное пятно на его репутации — это тот случай, когда он посадил судно на мель; но эта проклятая история сумела-таки отравить ему жизнь, земляки оказались злопамятными, хотя дело происходило у северной оконечности острова Боависта, недаром те места прозвали кладбищем кораблей!..)
«О го-о-споди!» От вздохов рыночной торговки рейс казался еще более долгим: она не давала забыть о времени, возвращая Жона Тудинью к раздражающей реальности. «Верно, осталось около часа пути, — подумал он, словно намереваясь подбодрить беспокойную пассажирку, а на деле успокаивая самого себя, — корабль минует Птичий остров, и течение развернет его к югу, нам останется только обогнуть мыс Жоана Рибейро вблизи Матиоты, и мы в гавани. Не в первый и не в последний раз…» Воспрянув духом, он сплюнул в море. Силуэт напоминающего треугольник Птичьего острова вырисовывался все отчетливее. Казалось, остров еле заметно двигается, будто черный айсберг, относимый течением. Поворачивая руль, Тудинья из последних сил пытался сохранить самообладание. «Все в порядке», — твердил он про себя. После того как Тудинья посадил корабль на мель, он поклялся и на пушечный выстрел не приближаться к скалам. Конечно, можно было спустить весла на воду, но «Гирлянде» еще предстоял долгий путь, она еще только огибала остров с севера, пядь за пядью прокладывая дорогу. Да и когда же, как не в штиль, рулевой должен проявить смекалку?
На паруснике бодрствовали лишь хозяин да Кастанья, удобно устроившийся между двух тюков неподалеку от корзин с провизией. Остальные — члены команды и четверо пассажиров, расположившихся на палубе, чтобы легче дышалось, — дремали на грудах мешков. Одна из пассажирок, толстая торговка родом из гористой части острова, громко храпела, время от времени вздыхая и охая; спиной к ней сидела молодая девушка с большими лучистыми глазами. Рядом с ней притулилась тощая старуха, зябко кутавшаяся в платок и нахохлившаяся, точно наседка. «Ну и воняет же от этой чертовой ведьмы!» — ворчал про себя четвертый пассажир, юноша в галстуке, по виду служащий какой-то компании или телеграфист с «Вестерна», возвращающийся из отпуска. Он лежал чуть поодаль, и его снедала зависть к старухе, при каждом удобном случае цеплявшейся за девушку. Как бы хорошо поменяться с ней местами! Сам он пребывал в очень неудобной позе, лежа почти перпендикулярно к девушке и почти касаясь ее плечей и густых, разметавшихся от ветра волос.
Сонные и молчаливые, пассажиры безропотно отдавали себя во власть разбушевавшейся стихии, содрогаясь под ритмом волн, будто в причудливом танце. Когда тендер поднимался на гребень огромного вала или нырял с высоты в пропасть, охваченная ужасом старуха обеими руками хваталась за девушку, боясь, что от сильной качки ее выбросит за борт, и не желая оказаться в воде одна. Девушка тоже была напугана до полусмерти, цепкие, похожие на клешни руки старухи, словно возникшие из таинственных морских глубин, сжимали ее как в тисках. «Боже мой!» — восклицала она время от времени, точно отгоняла словами опасность. Соседство юноши несколько успокаивало ее, в то время как агрессивность старухи вызывала тягостное ощущение беззащитности. Находясь так близко от молодого человека — она даже чувствовала на своих волосах его теплое дыхание, — девушка не могла не думать о нем. Жажда приключения, любопытство и страх боролись в ее душе. Однако старуха служила ей защитой от посягательств соседа: оба они как бы уравновешивали друг друга.
Для молодого человека, как и для всех, наступил момент, когда ночь перестала казаться бесконечной. Отвратительный запах гниющих моллюсков и качка уже не вызывали у него тошноты. Ему начинало нравиться путешествие. Он думал о сидевшей рядом незнакомой девушке, и его нервы вибрировали, точно струны гитары от порывов ветра. О, если бы она выслушала его признание: «Знаете? Я ужасно одинок…» Произнести эти слова ласковым, доверительным тоном, с мольбой в голосе. И ждать, как она откликнется. Ох уж эти женщины… Он не любил слушать, что рассказывали о них приятели. Ему женщины казались совсем другими… В самых потаенных глубинах его души таилась мечта о высокой, чистой любви, полной взаимопонимания. Женщины любопытны и отзывчивы, рассуждал он. И не откажут в сочувствии, если постучишься в их сердце со смиренной мольбой. В них всегда пробуждается материнский инстинкт. И все же он боялся женщин и мог откровенничать с ними лишь мысленно, опасаясь неудачи. Вот бы научиться красноречию, умению заставить себя выслушать… Тогда, наверное, и жизнь бы его переменилась. Есть же мужчины, умеющие красиво говорить. Но он не принадлежал к их числу, в присутствии особ прекрасного пола язык у него прилипал к гортани. Он казался себе смешным. Робость была препятствием, невидимым барьером, отгораживающим его от других людей, в особенности от женщин.
Вот и сейчас его волнение было столь велико, что он не мог вымолвить ни слова, он боялся, что, стоит ему заговорить, и его опять начнет тошнить. Юноша дрожал и кутался в плащ, будто от холода, хотя ночь была теплой, даже душной.
Толстая торговка очнулась от дремоты.
— О господи! — снова вздохнула она. — Так приехали мы или нет, ньо Тудинья? — спросила она сонным голосом, еще окончательно не придя в себя.
— Ну, кума, готовьтесь заночевать на канале, — ответил ей Жон Тудинья.
— Боже мой, когда это кончится, — проворчала она. У нее были свои неотложные дела — она везла на рынок кур, свежие яйца, фрукты, два мешка маниоковой муки и корзины с овощами. И если опоздаешь к открытию… — Как я могу спокойно сидеть, ведь у меня с собой такой товар!
— Заночевать в море — что может быть приятнее, — посмеиваясь, продолжал ньо Тудинья, — лежишь себе, точно младенец в люльке. Только не волнуйтесь, кума Танья. Мы уже входим в Матиоту…
— Вы уж постарайтесь, голубчик, ньо Тудинья, сделайте что-нибудь, чтобы нам не пришлось провести всю ночь среди волн.
— Да беда в том, что парусник без попутного ветра не может быстро двигаться. Ветер для него — все равно что ноги. — Владелец тендера был человеком сведущим и отвечал за свои слова. — Я и так все усилия прилагаю, чтобы он не сошел с курса, ведь его несет по течению. Нет ветра — значит, ноги отказали. Но я чувствую, что направление потока уже меняется, скоро мы будем огибать мыс Жоана Рибейро, новое течение подхватит корабль и внесет его в бухту. Надеюсь, его даже кормой не развернет.
— Вашими бы устами да мед пить, ньо Тудинья…
Ободренный этим разговором, юноша осторожно протянул вперед руку, точно щупальца. Закрыл глаза, чтобы придать себе храбрости: так ночь казалась еще беспросветнее. Вот тогда-то пальцы его и коснулись слегка руки девушки. Юношу словно ударило электрическим током. Однако, приоткрыв один глаз, он с изумлением увидел, что она не отдернула руку. Стало быть, ничего не изменилось, мир остался прежним. Темный силуэт Птичьего острова был уже позади. Звезды продолжали описывать параболы и круги над поникшим парусом. И вдруг блуждающий ветерок донес до него запах горных трав и полевых цветов, смесь чистых и простых ароматов, исходивших, как ему показалось, от волос девушки, хотя доносились они из плетеных корзин и мешков, в которых перевозили не только фрукты, но и травы для заварки чая.
Девушка ехала с другого конца острова, где она преподавала в начальной школе. Школа эта — жалкий неоштукатуренный домишко — была выстроена посреди спускающегося к морю холма, и молодая учительница каждый вечер наблюдала кровавую агонию заходящего солнца. Соскучившись по родным, она решила съездить домой. Долгие месяцы ей приходилось жить оторванной от всего мира. Одиночество, скудное жалованье, отсутствие стимула наполняли ее душу тоскливой тревогой и отчаянием, ранившими беззащитную юность. Поездка через канал стала для нее как бы возвращением к почти забытому прошлому, забытым радостям жизни, и незнакомая рука, робко коснувшаяся ее, внезапно обрела значение символа. Этот жест словно говорил ей: «Добро пожаловать», он признавал за ней право на счастье, казался лаской весеннего солнца, поспешившего откликнуться на ее призыв.
Кастанья протянул руку, жадно и сладострастно ощупал выпуклые бока небрежно упакованной корзины с провизией. И кому это везут такое богатство? Зачем столько еды одному? Все мы имеем право на жизнь и на капельку счастья. Он просунул руку в корзину. Привычным жестом нащупал тростниковый сахар, взял щепоть. Ага, это сахар с Санто-Антао, где изготовляют лучший в мире грог. «Когда хочешь пить, тростниковый сахар не хуже грога, — назидательно пробормотал он. И тут же возмутился: — Что ты, Кастанья, чепуху несешь. Скажи лучше: когда нет грога, и сахар сойдет».
Жон Тудинья проворчал: «Я предпочитаю штилю непогоду. Мне больше по сердцу сильная качка и волны до неба, чем мертвая зыбь. Тот, кто спешит, скорее достигнет берега». И тут же поправился: «Ну уж нет, волны до неба — это слишком, пускай лучше дует ветер». Морское течение должно было вот-вот развернуть корабль к югу.
Если бы звезды не мерцали на небе, описывая круги над поникшим парусом, если бы темный силуэт Птичьего острова не виднелся из-за густых растрепанных волос его спутницы, юноша решил бы, что ему снится сон. Во рту у него пересохло, язык, казалось, чудовищно распух, ноги затекли, по телу бегали мурашки. Чтобы прийти в себя, он встал и прошелся по палубе. Это его немного успокоило.
Он опять коснулся ее руки. Осторожно, с бесконечной нежностью погладил, один за другим, все пальцы, перебирая их, как зернышки четок, и тут же испуганно отдернул руку. Собравшись с духом, он снова завладел неподвижно лежащей ладонью соседки. Сжал ее энергично и многозначительно. Подождал, что будет дальше. Пальцы девушки чуть заметно сжались в ответ. И вот уж его пальцы более решительно отправились в странствие по ее руке, прямо к обнаженному гладкому плечу…
«А который теперь час?» — сонным голосом неожиданно спросила рыночная торговка. «Второй час ночи пошел», — ответил владелец парусника. «Ну дела!» — воскликнула она, яростно потирая ногу о ногу. Словно шквал пронесся над головой робкого юноши. Соседка быстро отдернула руку, и это невольное признание в соучастии тронуло его. Теплая волна подступила к горлу: все шло как нельзя лучше.
Сонно покачиваясь на волнах, «Гирлянда» без руля и без ветрил неторопливо преодолевала усеянные отражениями звезд валы прибоя.
Пустая, без единого корабля бухта раскинулась широким полукругом. Около Понтиньи, под прикрытием образующего естественную гавань небольшого мыса с возвышающимся под ним старинным фортом, беспокойно сновали лодки, мачты их скрещивались друг с другом во всех направлениях, словно в гавани шло безмолвное, но яростное сражение. Блуждающие огни лодочных фонариков перепрыгивали с мачты на мачту, с одного борта на другой. На том берегу, у самой Понтиньи, огни города бросали бледный угасающий отсвет на море, на приземистые дома, расположившиеся у самой воды вплоть до пристани угольной компании «Шелл», на холм, служащий границей для южной части города. Лежа на спине в двухвесельном боте, Жул Антоне размышлял о жизни; он коротал время в ожидании парусника. Иногда он приподнимался, прислушивался. Снова ложился и думал о том, как все изменилось теперь в порту. Почему сюда больше не заходят корабли? Разве не для того и существуют бухты, чтобы в них находили приют суда? Кончились счастливые деньки, когда у обитателей порта не переводились деньжата. В прежние времена столько было возможностей заработать! А теперь лихтеры для перевозки угля пустуют, нет в них угля — и нечего украсть и продать. Осиротевшая бухта кажется погруженной в сон. Все говорят, что нет никакой надежды. Что Порто Гранде свое отжил, дал все, что мог дать. Все равно как банановая плантация, которая уже принесла плоды. Времена каменного угля прошли и никогда больше не вернутся. Так что же делать? Последовать примеру других? Уехать в чужие края? Но каким образом теперь можно уехать? Приятели его вовремя успели удрать. Пока в порт еще заходили иностранные суда. Пока теплилась хоть какая-то надежда. Для тех, кто уезжал, и для тех, кто оставался на родине. Та самая надежда, что служила якорем спасения многим, похожим на него беднякам. Потому что бухта была центром притяжения и богатых, и бедных. Там продавали, и там покупали. А едва иссякала надежда, иссякала и возможность уехать. И требовалось много мужества и отваги, чтобы смотреть жизни в лицо. Вот и приходится ему проводить целую ночь в боте, покачивающемся на волнах посреди бухты…
За Понтиньей, между Падрао и складами подводного кабеля телеграфной компании «Вестерн», мать и дочь, защищенные от ветра парапетом, ожидали прихода «Гирлянды». Мрачное молчание ночи нарушал лишь монотонный шум волн, скатывающихся в море по прибрежным камням. А вдалеке, на Птичьем острове, мерцал маяк, точно проливал во мраке рубиновые слезы.
Гида склонила голову матери на грудь. Молодая женщина тщетно боролась со сном, все вокруг казалось ей смутным и непонятным, внушающим страх.
— Мама, «Гирлянда» уже пришла?
Мать с досадой сплюнула наземь.
— Как же, пришла, держи карман. Никаких следов, — ответила старуха. Гида снова прильнула к ее груди и задремала. Охваченная непреодолимой сонливостью, мать тоже клевала носом, но ее сон был чуток. А в нескольких шагах от них волны все продолжали свой нескончаемый бег, вздымаясь и падая на гладкие, отполированные прибоем камни.
«В один прекрасный день я спрячусь в корабельном трюме и убегу». Давняя мечта запечатлелась в мозгу Жула Антоне, точно надпись, выбитая на скале. «Уеду… Убегу». Это был труп надежды, покоящийся на глубоком дне моря и время от времени всплывающий на поверхность. Подходящего случая все не представлялось. А может, и никогда не представится. Удача покинула порт. Океанские пароходы исчезли. Остались только лодки да боты, единственное богатство Кабо-Верде. Разве можно их принимать в расчет?! Поэтому пластинка и крутилась без устали: «Уеду… убегу». Мелодия напоминала шум рассекающего волны киля, вызывая в воображении мощный корабль с деревянной резной фигурой на носу. Его привлекала любая дорога. На север или на юг, на восток или на запад — он готов был уехать куда угодно, лишь бы избавиться от этого жалкого полуголодного существования. Найти постоянную работу. Иметь кусок хлеба и деньги в кармане. Когда в порту нет кораблей, жителям острова нечего есть. Потому что кормит их порт, а не правительство. Да, в каждой ложке кашупы, которую он подносил ко рту, Жул Антоне ощущал щедрую поддержку порта. Носил ли он мешки с товарами на спине, толкал ли повозку с углем, сортировал ли его — почти вся его прошлая и нынешняя жизнь зависела от пароходов, бросавших якорь в их бухте. И не только его, но и других сыновей этой скудной земли. Даже когда он копал землю на Санто-Антао. Жул Антоне перепробовал много профессий, и все деньги, попадавшие ему в руки, считал даром этой омываемой соленой водой земли. Первая выкуренная им сигарета была куплена на выручку от продажи угля — он украл его с английского лихтера. Пристально следить, когда сторож зазевается, выбросить за борт большие куски угля и нырнуть за ними — эта работа была ничем не хуже другой, хотя такое ремесло сулило пареньку с пристани больше опасностей, чем дохода. Вся его жизнь была отчаянной борьбой за право ступать по родной земле, обрести свое место под солнцем. Пристрастясь к деньгам — мелкие монетки теперь часто позвякивали у него в кармане, — он перебрал все ремесла, за какие только мог взяться полуграмотный креольский юноша: «мальчик для игры в гольф» (он крал у англичан мячи и продавал их местным игрокам); гид (он водил иностранцев в кабачки с продажными женщинами, отдававшими ему часть заработка, или в трактиры, где контрабандисты продавали вино из Порто, за что получал половину выручки); бродячий торговец сигаретами, консервами, мелочным товаром, крадеными вещами, контрабандой; гребец, спекулянт углем, выловленным в прибрежных волнах; ныряльщик, мальчик на побегушках; поденщик, копавший огороды в Долине Жулиана, где он чуть было не отдал богу душу, заболев перемежающейся лихорадкой; и даже ученик слесаря, помощник, рыбак. В навигационный период, теперь отошедший в прошлое, когда колокола английских компаний звонили не переставая («В море корабль с севера! В море корабль с юга!» — один или два условных удара), Жул Антоне работал в компании «Вильсон и сыновья» и каждый вечер, усталый до полусмерти и перепачканный углем, вместе с приятелями возвращался домой через весь город с полными карманами денег и с надеждой в сердце. То были суматошные дни, — подъемные краны на пристани беспрерывно поднимали и опускали «кардиф» или «ньюкасл», засыпая все вокруг угольной пылью, так что дома стали совсем черными. Буксирные суда, напоминавшие муравьев, привозили и увозили целые лихтеры угля, и их пронзительные гудки вплетались в общий разноголосый шум порта. Женщины толкали вагонетки с углем, доставляя его с пристани на склады — черные горы высились за высокими кирпичными стенами, — и со складов на пристань; казалось, живые щупальцы протянулись от порта к океану, и даже наименее прибыльные дни проходили весело, в постоянном движении и без особых тревог, потому что каждой семье хватало за обедом кашупы.
Поджидая «Гирлянду» в качающемся на волнах боте, Жул Антоне предавался мечтам. Даже во мраке ночи, озаренной лишь звездами, он различал очертания ближайшей к родному острову горы по прозванию Лицо (и в самом деле напоминающей человеческую физиономию в профиль). Жители острова привыкли видеть ее каждый день. Все, кто уезжал в дальние края и возвращался на родину, прежде всего жадно искали глазами силуэт Горы-Лица, всегда одинаковой, издавна знакомой. Казалось, здесь, точно на весах, отмеряется своей особой мерой измена человека и его преданность.
Жул Антоне поднял голову, вглядываясь в горизонт. Неподалеку, на юте суденышка «Тонинья», залаяла собака. И снова воцарилась тишина в раскинувшейся под безмолвным усеянным крупными звездами небом бухте.
В прежние времена каждый мог неплохо заработать в порту. Кораблей в него заходило много, можно было даже выбирать. Но контрабандисты все равно враждовали друг с другом. Хотелось скопить побольше денег на черный день, и борьба с конкурентами велась жестокая. Специальные наблюдатели следили в бинокль за тем, что происходило в порту. По сигналу «Корабль на горизонте» контрабандисты поспешно выходили на ботах в море. А каким ловкачом был Шавиньо! Однажды утром он подогнал свой ботик прямо к веревочному трапу парусника с углем. Взобрался по трапу на корабль и, очутившись на палубе, понял — конкуренты его опередили: они толпились у двери командирской каюты. Тогда, не долго думая, он взобрался по трапу на капитанский мостик, прыгнул оттуда на ют и через иллюминатор пробрался в первую попавшуюся каюту, скатившись прямо под ноги капитану, который как раз собирался открыть дверь. Появление Шавиньо показалось ему столь забавным, что, несмотря на испуг, капитан предпочел закупить нужные товары у него. Жизнь порта полна неожиданностей. «Да! Золотые были времена, — подумал Жул Антоне. — Времена, когда в бухту заходили иностранные корабли и кладовщики, коки и матросы покупали все, что им предлагали, в обмен на кофе и водку. Работа ночью так и кипела; из темноты возникали боты, управляемые опытными моряками, — ведь приходилось одновременно быть и ныряльщиками, и гребцами, и акробатами: случалось, где-нибудь в укромном месте на набережной вдруг появлялась подвешенная к крюку веревка либо канат, а то и якорная цепь, и приходилось карабкаться по ней вверх, в поднебесье, да еще быть готовым при малейшей опасности сигануть в воду, это было в порядке вещей. И пока те, кто был на страже, не сводили глаз с таможенников, на корме появлялся светловолосый матрос. Осторожно оглядываясь по сторонам, как соучастник преступления, он принимал подвешенную на веревке корзину с товарами для обмена и вскоре опускал ее, наполненную теперь уже табаком, шоколадом, консервами, флакончиками духов и прочими дефицитными вещами, чему предшествовали нескончаемые переговоры, завершающиеся торговыми сделками или отказами, потому что светловолосый матрос так же не доверял хитрецам-островитянам с ботов, как и они ему.
«Многое может порассказать Порто Гранде, — размышлял Жул Антоне. — Как и те, что живут рядом с пристанью. Бедность — это школа, это великая история нашей нищей земли». Внезапно, точно по волшебству, все корабли исчезли из гавани, предпочитая другие, более дешевые стоянки; подъемные краны застыли в неподвижности, железные лихтеры стали медлительнее, ленивее, пока наконец совсем не замерли, напоминая разбитых параличом доисторических чудовищ. Времена каменного угля прошли, уступив место машинному маслу, которое не смогло прокормить народ: рабочие руки заменились трубами и насосами. И пристань, лишившись подъемных кранов, умолкла, разоренная и покинутая.
Жон Тудинья, человек прямой и немногословный, без обиняков посвятил Жула Антоне в свои дела: «Понимаешь, парень, я привезу грог, а ты, если все пройдет гладко, получишь за его выгрузку свою долю прибыли. Я тебе доверяю. В такие дурные времена, как теперь, от денег никто не отказывается, особенно если мужчине надо прокормить жену и детей; тут уж никто и не думает об опасности. Понимаешь, этим занимаются люди денежные, богатые, я тут ни при чем. Я лишь подбираю парней, которые ничего не боятся и умеют держать язык за зубами». Владелец «Гирлянды» подробно объяснил новичку, в чем состоит его задача. А затем еще и грогом угостил — ведь стакан его отлично прочищает человеку мозги. «Только гляди в оба, приятель, — предупредил напоследок Жон Тудинья, любивший ставить точки над i. — Послушай хорошенько, что я скажу: я в эти игры не играю, понятно? Я знать ничего не знаю, ты меня не видел, и я тебя тоже. Не согласен на такие условия — лучше не начинай. Настоящий мужчина, занимаясь подобными делами, держит язык за зубами. Вот так-то. Нужно быть отважным и держать рот на замке». Жул Антоне без колебаний согласился на рискованное предприятие: кому какое дело, сломаешь ты себе шею или нет. Самый большой риск — когда в кармане пусто. Жить-то ведь надо.
Парусник медленно продвигался вперед, паруса обвисли, ветра все не было. «Лучше уж непогода, чем полный штиль», — твердил про себя раздосадованный Жон Тудинья. До рассвета необходимо выгрузить на берег хотя бы десять бутылей с грогом — через три часа взойдет солнце. Лучше уж циклон в Мексиканском заливе! Подумать только, лоцман с океанского судна проводит остаток жизни, плавая на тендере у берегов Санто-Антао! Печальный удел для морского волка. Значит, такова его судьба, а против судьбы не пойдешь. Жон Тудинья чиркнул спичкой. Пламя высветило из темноты его усы. Раскуривая трубку, он думал о прошлом. С тоской вспоминал свои странствия по океану между Кабо-Верде и Северной Америкой на борту трехмачтового корабля «Мэри». Многое запечатлелось в его душе навсегда. Циклоны в Саргасовом море, которые запросто могли бы нагнать страху на самого дьявола, прости господи! Земля на горизонте — надежда переселенцев на лучшую долю. Маяки, желающие счастливого пути. Веселый шумный Бостон, световые рекламы, Новая Земля, рыболовные суда, окруженные ледяными глыбами — айсбергами, и большой остров Нантакет, где в прежние времена, по рассказам стариков, моряки сбывали продукты китобойного промысла, и Нью Бедфорд, трудолюбивый спокойный город… Обо всем этом Жон Тудинья без конца рассказывал друзьям, стараясь забыть о том, что ему до скончания века суждено водить парусное суденышко у берегов архипелага Кабо-Верде. Он принялся вполголоса напевать песенку работников сахарного завода на Санто-Антао, грустную песенку, которую так любят слушать вращающие колесо быки. Теперь ему приходилось влачить жалкую жизнь. Такую же, как быкам на сахарном заводе. Но зачем думать о грустном? Жизнь наша навеки запечатлена в сердце! Ведь там мы храним все, что было прожито…
Теперь маленький парусник шел кормой вперед, точно строптивый мул. Владелец его прикинул на глаз расстояние до берега. Времени еще оставалось достаточно. Повернув к югу, течение потащило «Гирлянду» к мысу Жоана Рибейро, и, как Жон Тудинья и предполагал, тендер вошел в гавань у самой Матиоты, так близко от берега, что на борту его было слышно, как волны прибоя с грохотом скатываются в море.
Гида приподняла голову.
— Матушка, мне что-то послышалось. Что это за звуки?
— Ничего, ничего, дочка, спи, — вздрогнув, ответила мать.
— А что за огонек вон там вдалеке, откуда он взялся?
— Какой еще огонек! Это же отсвет маяка. Сейчас море спокойно, точно вода в кастрюле, и свет маяка, отражаясь в нем, доходит до нас…
Гида снова уронила голову матери на грудь.
Непреодолимое, безудержное волнение заставило его немного привстать — в тот момент он чувствовал себя способным на любой подвиг и совершил бы его, не помешай ему хозяин парусника. Юноша коснулся пылающим ртом холодных губ соседки, жадно впился в них, неумело и грубо, — так изголодавшийся матрос, потерпевший кораблекрушение, вонзает зубы в спелый плод. Поцелуй длился долго, пока, охваченный каким-то безумием, он не укусил девушку в пухлые губы. Он даже не слышал окрика ньо Тудиньи: «Эй, ребята, вставайте! Пора спускать весла на воду, живее! Весла на воду! Матиота уже видна! Весла на воду!» Не слышал и голосов матросов, грохота железа и шум от падения тюков, когда суденышко неожиданно развернуло течением… Полузадохшаяся, объятая ужасом девушка закричала тонким пронзительным голоском, крепкая рука ухватила молодого человека за плечо, отшвырнула назад, и Жон Тудинья прокричал ему в самое ухо: «Так дело не пойдет, это уж ни в какие ворота не лезет, ньо Мигел! Занимайтесь такими штучками на суше!» Обидевшись, юноша отошел в сторону, тяжело дыша, как раненый зверь. Девушка повернулась к Мигелу спиной и, чтобы скрыть смущение и стыд, принялась дрожащими руками поправлять волосы. В глубине души она чувствовала себя униженной — ее тайна стала известна окружающим. Путешествие парусника «Гирлянда» по каналу заканчивалось — миражи рассеялись, на смену одной реальности пришла другая.
Часы на здании муниципальной палаты пробили три раза, когда сигнальные огни входящей в бухту «Гирлянды» пунктиром прочертили ночную мглу. Залив напоминал безмятежно спокойное озеро. Лишь изредка поднимался слабый бриз, чуть касавшийся поверхности воды.
Убаюкиваемый покачиванием бота, Жул Антоне лежал на скамейке, подложив руки под голову. Проходил час за часом, а он все дремал, иногда привставая и вглядываясь в невидимую во мгле линию горизонта.
Внезапно блеснул огонек, это был сигнал с «Гирлянды». Парусник оказался совсем близко. Широко раскрытыми глазами вглядывался Жул Антоне в силуэты тендера, напоминающего морскую птицу: Жон Тудинья обещал быть в Понтинье еще в полночь. Он был человеком слова, ему можно было верить, однако попробуй сдержать обещание, если на море полный штиль. Ветер в парусах — все равно что ноги у корабля; без ветра ему не прибыть к назначенному часу, и какое кому дело до человека, всю ночь тщетно поджидающего парусник. Жул Антоне сел, потянулся, огляделся вокруг. Никаких признаков жизни. Только слышится шум прибоя да в брюхе бота раздаются глухие удары — это бьется о стенки всякая поклажа, и знакомые, привычные звуки успокаивают гребца. «Гирлянда» была даже ближе, чем ему сперва показалось. Жул Антоне быстро отвязал от большого камня веревку, взялся за весла и стал грести по направлению к паруснику Тудиньи.
Жон Тудинья выпустил плечо Мигела. Видно, парень не промах. Он ведь тоже в свое время был молодым, кровь в нем так и кипела. Ах, золотые это были денечки! Неожиданно какой-то шум привлек его внимание. Тудинья вынул изо рта трубку, вгляделся попристальнее в полумрак. «Верно, это Жул Антоне плывет к нам, а, Сарафе?» — «Он самый, — ответил Сарафе, орудуя веслом. — Вон как лихо гребет». Сердце владельца «Гирлянды» забилось. Только теперь он осознал, насколько опасна, рискованна эта поездка, на которую он согласился скорее из желания помочь другим, нежели самому нажиться на контрабанде. Он отвечал за все, что бы ни случилось. За хорошее и плохое. Соблюдал ли он должную предосторожность? Вдруг за Жулом Антоне следят. Этого владелец парусника боялся больше всего на свете. «Гирлянда» чуть покачивалась на воде. Четверо матросов из команды без устали работали веслами. Наконец бот Жула Антоне приблизился вплотную к борту тендера. С этого момента судьба «Гирлянды» была неотделима от опасности. И судьба Жона Тудиньи тоже…
Роберто спрыгнул на бот. На дне его уже стояло несколько бутылей и металлических канистр с грогом.
— Возьми это для Гиды. Говорят, петух с облезлой шеей приносит счастье и дает хороший навар, — сказал Жон Тудинья, протягивая Жулу Антоне петуха.
Толстая торговка приподнялась, выпятив мощную грудь.
— Мы уже приехали, ньо Тудинья? — спросила она, еще не вполне очнувшись от дремоты.
— Пока нет, нья Танья. Не волнуйтесь, успеем. Просто мы избавляемся от лишнего груза, чтоб было легче идти на веслах. Мы уже около Понтиньи и скоро бросим якорь…
Они гребли в сторону каменистого побережья между Падрао и складами англичан. Было темно, но рассвет уже высветил сероватое небо вокруг Зеленой горы, предвещая наступление утра. Волны с глухим шумом ударялись о гальку. Маяк на Птичьем острове пронизывал предрассветные тени своими короткими световыми сигналами. Матросы гребли почти бесшумно. Гида с матерью, конечно, поджидают их, несмотря на поздний час. Они вдвоем перенесут грог в траншею у дороги, оставшуюся после войны 1914 года, а матросы тем временем вернутся на парусник, стоящий на якоре, чтобы помочь высадить пассажиров. Утром женщины перенесут контрабандный товар в более надежное место. И если все сойдет гладко, в следующий раз «Гирлянда» привезет новую партию грога. Барыши получат богачи. А работают на них вот такие бедняки, как Жул Антоне, хорошо хоть не задаром. Ньо Тудинья человек обстоятельный, слов на ветер не бросает.
В нескольких милях от берега петух Гиды вдруг захлопал крыльями и, вытянув облезлую шею, звонко закукарекал…
Второй куплет все не получался. Наверное, потому, что первый казался Тою совсем готовым, законченным, точно выпеченный в печи каравай, надо только попробовать, каков он на вкус. Но оставалась еще музыка без слов. Все равно что открытая дверь, приглашающая войти. Одного куплета было явно недостаточно, музыка требовала продолжения. Той инстинктивно чувствовал — и подобное ощущение казалось ему чудом, — что вторую половину морны надо бы перевести из фа-минора, излюбленной им тональности, в фа-мажор — это придаст сочинению более естественную интонацию.
Той был опустошен, измучен. Он бесцельно расхаживал взад-вперед по эспланаде Падрао, и песок скрипел у него под ногами. В бухте царила тишина, нарушаемая лишь шумом волн, разбивающихся о берег. И вдруг раздался крик петуха. Той приложил правую руку к уху и прислушался. Звуки неслись не из форта, как ему сначала почудилось, а с моря. Подумать только, в бухте поет петух! Ему, видно, приснилось, что он сидит на насесте в курятнике. Покинутый порт похож на старый заброшенный дом, где нашли пристанище мыши, пауки и прочая живность, даже петух, вот он и поет в бухте. Конечно, будь вместо него соловей или певчий дрозд, как описывается в книгах, было бы куда поэтичнее. «Но что поделаешь, раз соловьи здесь не водятся, а есть петухи, — рассуждал про себя Той. — Крик этой домашней птицы слышат и полуночники, и любители рано вставать. Едва раздастся кукареканье, всякий поймет, что близится утро и скоро взойдет солнце. В нашей бухте петух поет…» — произнес Той на певучем креольском языке своей родины… — Черт побери! Да откуда же взялся этот петух, если никто их тут не разводит?» Сознание его, точно молния, озарила мысль: в бухте поет петух. Скоро утро, вот-вот проглянет солнце, но его солнце — Мария. А раз любимой девушки рядом нет, его по-прежнему окружает мрак… Той обдумывает слова и тихонько напевает, воображая себя танцующим с Марией, щека к щеке. И второй куплет вдруг выплескивается целиком, точно каскад слов и музыки:
В нашей бухте петух поет,
Скоро солнце взойдет над ней,
Но Марии со мною нет,
И вокруг все еще темней.
Это была основа, стержень. Рождение Венеры. Морна получилась с соленым привкусом, поистине морская. Сияя от радости, Той размашистыми шагами направился по дороге, ведущей в город. Все было хорошо, ничто его не угнетало. Он шагал легко, будто сбросил тяжкий груз сомнений или угрызений совести, совершив что-то очень нужное для человечества. Тогда-то охранник таможни и услышал приглушенные голоса и размеренные удары весел. Вдоль берега, будто призрак в предрассветной мгле — огни города уже погасли, а он этого даже не заметил, — скользила «Гирлянда», направляясь к якорной стоянке. Значит, оттуда, с парусника, и доносилось пение петуха…
Петух снова захлопал крыльями, пронзительный, тревожный крик прозвучал во второй раз. Жул Антоне приготовился было прыгнуть из бота на скалу, ища ровное место, куда бы ступить (перед этим он тихонько спросил: «Это ты, Гида?» — «Да, — ответил сонный голос молодой женщины. — Я уж думала, парусник сегодня не придет. Все-таки господь помог вам».), когда снова пропел петух. Резкий, металлического оттенка, звук, точно боевой сигнал горниста, разбудил побережье Матиоты.
— Роберто, сверни, ради всего святого, голову этому дуралею! По крайней мере, на суп сгодится.
— Ах! Опять этот петух запел! — Удалившийся было от причала Той остановился, явно заинтригованный. Кукареканье доносилось не с парусника, а откуда-то издалека, от Падрао. Завернув за угол, охранник с удивлением увидел отчетливо вырисовывающийся на фоне фосфоресцирующего моря силуэт бота, покачивающегося на волнах у самых скал. «Теперь все ясно. Прямо у меня под носом. Ну что ж. Есть контрабанда — значит, есть еда». Ведь он охранник таможни, у него свои обязанности. Ни мольбы, ни слезы его не тронут. Выводить на чистую воду собратьев по нищете, которые пытаются обойти закон, — его прямая обязанность. Жизнь тяжела и горька, только и с этим ничего не поделаешь. Долг превыше всего. Закон суров, но это закон. Видно, правильно говорят, что человек человеку волк. Есть контрабанда — значит, есть еда…
… — Еще раз всем по бутерброду, — распоряжался на следующий день охранник Той в кабачке Салибании, угощая товарищей ломтями хлеба со свиной колбасой, привезенной с Санто-Антао. Джек де Инасиа сидел, положив перед собой чистый лист бумаги и ручку. Той пригласил в кабачок весь оркестр. А вместе с музыкантами явились их приятели, тоже со своими друзьями. Народа собралось столько, что яблоку негде было упасть. Тутуда пиликал на скрипке. Салибания была в упоении. Всякий раз как охранник Той сочинял новую морну, он приводил к ней в кабачок целую ватагу парней. Обычно он довольствовался тем, что заказывал порцию грога — каждый за себя, один бог за всех. А сейчас в кабачке собрался любительский оркестр в полном составе. Да еще множество любопытных. Никто не ждал появления очередной морны Тоя с таким нетерпением, как Салибания. «Слушай, Той, скоро ты сочинишь еще одну морну, а? Давно бы уж пора, не ленись, парень. Мне так нравятся твои морны. Если хочешь похвалить чью-то морну, достаточно сказать: она похожа на морну охранника Тоя. Ах, как хорошо жить на свете, если морна трогает до глубины души». Вот почему Той чувствовал искреннюю симпатию к этой неутомимой пышнотелой женщине, заставлявшей его возомнить себя соперником самого Эуженио Тавареса[26]. У Салибании были свои причуды. «Торговля идет из рук вон плохо», — причитала она чуть ли не каждый день. Любительский оркестр, исполнявший на различных инструментах современную музыку (если это не были морны, то он играл самбы и бразильские песенки, недавно привезенные земляками из Южной Америки), привлекал слушателей всех мастей — от бродяг и проституток до государственных служащих и иностранцев, среди которых были и собиратели фольклора. Одни слушали, стоя у дверей, другие, позажиточнее, входили и заказывали яичницу или омлет с колбасой, жареную рыбу, бутерброды с вареным мясом, напитки — особенно знаменитый грог с Санто-Антао, что «ложился прямо на сердце», как утверждала медовым голосом трактирщица. А люди рангом повыше входили незаметно, пытаясь смешаться с остальными посетителями. И кто бы осмелился утверждать, что дела у Салибании идут из рук вон плохо! Пухленькая, подвижная, острая на язык, с белозубой улыбкой, кое для кого весьма обещающей, она томно возводила глаза к небу, жалуясь на быстротечность жизни, однако трактир содержала в образцовом порядке. У Салибании бьш врожденный талант очаровывать посетителей. Вытирая руки белоснежным передником, она подходила к столику: «Что прикажете подать, сеньор? Помещение у меня невелико, зато сердце большое». Ну как после таких приветливых слов отказать хозяйке? Да к тому же в ее кабачке всегда играла музыка, и какая!
Тутуда пиликал на скрипке, уставившись в потолок, словно там были написаны ноты исполняемой им мелодии. Легко, почти незаметно переходил он от одной тональности в другую, виртуозно импровизировал вариации на любую тему, и импровизации его были столь же бурны и неожиданны, как порывы ветра на мысе Жоана Рибейро. Гитарист, несмотря на сонный вид, буквально творил чудеса, приводя в восхищение слушателей. Из кухни доносился возбуждающий запах пряностей, вызывающий в воображении самые вкусные блюда и дразнящий аппетит. Афонсо выводил на скрипке стонущую мелодию финасона, слышанную им на острове Сантьяго. «Маленькая скрипка с большим сердцем», — так говорила Салибания о волшебной скрипке Афонсо. (Той уверял, что ни одна фраза у Салибании не обходится без слова «сердце», и оно действительно каждую минуту слетало у нее с языка: сердечность трактирщицы была искренняя, а не показная.) Скрипка Афонсо, этот кусок дерева с натянутыми струнами из свиных кишок, разговаривала, стонала, плакала и кричала, совсем как человек.
— Да, сеньоры. Прямо сердце пронзает. Точно пуля, что на лету попадает в птицу, — любила повторять Салибания, умевшая польстить посетителям.
— Тут у нас кое-кто еще подстрелил на лету жирную куропатку, — подхватил Джек. — Если уж человеку начинает везти, ему и стараться нечего. Удача сама плывет в руки.
— Чему быть, того не миновать, — философски заметил писклявым голоском евнуха Шико, моряк и исполнитель бразильских песенок и самб.
— Ясное дело, десять бутылей грога, выгруженных прямо у меня под носом, и еще столько же в трюме «Гирлянды», да еще новая морна — это вам не шуточки.
Охранник Той скромностью не страдал, скорее, напротив, хвастун он был отчаянный. Но даже это не умаляло его заслуг в глазах товарищей. Джек вертел в руках вечное перо. Перед ним лежал белый лист бумаги с большим жирным пятном посредине, оставленным сковородкой Салибании. Джек де Инасиа готовился записать слова новой морны Тоя.
— Ну довольно, Той, хватит. — Джек начал терять терпение. — Мы уже это слышали. Лучше давай запишем слова. Название — «Твое лицо», да? — Джек старательно, круглым каллиграфическим почерком вывел: «ТВОЕ…» Все морны Тоя были записаны рукой Джека.
И вдруг из глубины зала раздался громкий голос, — взволнованных и разгоряченных завсегдатаев кабачка словно окатили ведром холодной воды.
— А что же дальше, Той? Что будет дальше?
Кому из присутствующих не был знаком этот голос?
Он принадлежал Григе, отчаянному смельчаку и задире. Выполнив свою миссию, Грига замолчал, втянув, по обыкновению, голову в плечи с мрачным и безразличным видом.
— Ты на что это намекаешь? — От неожиданности Той даже попятился, Грига испортил ему настроение. Где бы он ни объявлялся, вечно вмешивается в чужие дела, видно, у самого жизнь не задалась, вот он и стремится отравить ее другим. Хорошо хоть, что дело обычно кончалось перебранкой, до драки никогда не доходило.
— Просто меня интересует, что будет дальше. Ты, конечно, не знаешь Жула Антоне, а я знаю. Парень что надо. Будь проклята наша жизнь, заставляющая честного человека пускаться во все тяжкие, лишь бы заработать немного денег. Какое зло и кому он причинил? Знаю я и его жену, Гиду. И их дочурку. А ты, верно, этих людей и в глаза не видел? Ясное дело…
— Какое это теперь имеет значение? — прервал его Той вызывающим тоном.
— Гида опять ждет ребенка. Ее мать тоже сидит у Жула Антоне на шее. В их семье много ртов и мало кашупы. Впрочем, тебе этого не понять. Парень взялся доставить контрабандный товар только потому, чтобы как-то свести концы с концами. Что же теперь с ним будет?
— А тебе-то какое дело? Ты-то тут при чем? Зачем суешь свой нос куда не надо? Смени-ка лучше пластинку, а не то…
Кругом зашумели. Кто-то схватил за руки Тоя, который вскочил, оттолкнув стул. Как-никак охранник таможни, представитель власти. Прибежала Салибания, пытаясь восстановить порядок.
— Послушайте, ребята, послушай, Той, успокойтесь вы, ради бога. Ну что особенного случилось? Грига сболтнул по глупости, не подумавши. Вы же его все знаете! И чего это ты сегодня так разошелся, парень? Знаешь, иди-ка ты отсюда подобру-поздорову. Не задирай Тоя. Не видишь разве, он при исполнении? Да еще морну ему надо записать. Прошу тебя, бога ради…
— Ладно, ладно, помолчи. Все обошлось, — вмешался Джек, не выпуская из рук вечное перо. — Я готов писать. Уходи, Грига, тебе тут не место. Каждый должен сам о себе заботиться, и довольно об этом. Ты, верно, хватил порядком для храбрости? И теперь собираешься исправить все несправедливости в этом мире? Лучше выпрями свои ноги, они у тебя еще кривее, чем мир…
С уходом Григи все снова повеселели, а Шико-моряк разразился целой тирадой:
— Коли обращать внимание на каждого нытика и попрошайку, тюрьма вскорости опустеет и воры окажутся на свободе. Кому не известно, что занятие контрабандой карается законом?
— Хватит, помолчи, Шико, — прервала его Салибания. — Давайте лучше веселиться, ребята…
Кабачок был набит до отказа, все столики заняты. Однако никто не отозвался на слова Шико. Это и понятно: по крайней мере, половина из присутствующих втихую занималась контрабандой. Оправившись от испуга, Салибания снова принялась обслуживать посетителей. Той все еще мрачно косился на дверь, откуда вышел Грига.
— Не думай ты о нем, Той. Каждый пусть колупается, как умеет. Давай-ка лучше запишем слова твоей морны, — подстрекнул его Джек, уже написавший заглавными буквами: ТВОЕ ЛИЦО.
— Послушай. — Той повернулся к нему, ткнул пальцем в лист бумаги. В воображении у него возник новый образ — бойцовый петух, предупреждающий своим криком: «Берегись! Берегись! Берегись тех, кто нарушает закон. Берегись всяческой контрабанды. Тревога!» — Нет, не надо «Твое лицо». — Он яростно зажмурил глаза. — Напиши лучше: «Петух пропел в бухте». Да-да, именно так: «Петух пропел в бухте».
Освещенная утренним солнцем, «Гирлянда» стояла на якоре в Понтинье. Она уже не напоминала грациозную птицу, королеву канала, а казалась утлым суденышком, пособником ночной авантюры. После таможенного досмотра в трюме среди гроздей бананов и мешков с фасолью и конголезским горохом было найдено еще несколько бутылей и канистр с контрабандным грогом. «Эти идиоты только меня компрометируют. Где уж им ловко обделывать свои дела, — ворчал Жон Тудинья; схватившись руками за голову, он размашистыми шагами расхаживал по палубе. — Проходимцы! Ввергнуть заслуженного, всеми уважаемого человека в такую беду…»
Подняв в знак внимания указательный палец, Той сказал:
— А теперь посмотрим, что у нас получилось… — Он взглянул на низкий потолок. Музыканты, как по команде, умолкли. Салибания перестала возиться со сдачей. И в наступившей тишине раздались звуки морны, слова падали одно за другим, точно свет от вращающегося маяка на Птичьем острове:
Твое лицо — как солнце в день ненастный…