Вечерний чай у доны Эстер
Весь вечер она провела за детективом. Ей больше нравились приключения, но молодой человек из книжного магазина настойчиво советовал прочесть именно этот детектив, уверял, что книга прекрасная, автор блестящий и вообще это шедевр.
— Не сомневайтесь, дона Эстер, вы не прогадаете. Сюжет захватывающий. Вы знаете, конечно, этого автора?
Дона Эстер не отвечала. Беседа ей уже наскучила, да и с какой стати она будет отвечать под любопытными взглядами покупателей, с интересом следивших за их разговором и ждавших, к чему приведет навязчивость продавца.
— Как, вы не знаете? Не читали ни одной книги? И не видели книг этой серии? Ну, так вам представляется прекрасный случай. Попробуйте! Прочтете книгу, будете меня благодарить. Я абсолютно уверен. Этот автор пишет совсем не так, как все остальные.
Вошел старик поэт, раскланиваясь направо и налево.
— Вот как надо писать, чтобы читатель прочел не отрываясь, единым духом.
Ей уже порядком наскучили самоуверенные речи продавца или, может, хозяина книжной лавки. Она привыкла к восхищенным, а не насмешливым взглядам окружающих. А молодой человек говорил и говорил: вкрадчиво, мягко, противно. И как ей было признаться перед всеми, что она никогда в глаза не видела ни одной книги этого автора (она закрыла книгу и посмотрела на обложку). Да, она слышала разговоры об этой книге, и она не думает, что книга плоха, просто она предпочла бы приключения.
«Ну и вот, Джон и Мэри Бартон договорились ехать в Бостон, чтобы там встретиться с друзьями и вместе провести week-end[27]».
Week-end? Ах, ее скудный школьный английский. Заметьте, читатель, что в оригинальном тексте вы не нашли бы слова «week-end», это личное изобретение усердного переводчика, который счел нужным фразу «…договорились ехать в Бостон, чтобы встретиться там с друзьями» перевести более пространно и добавить: «…и вместе провести week-end».
Week-end… Несчастный английский четвертого класса, где она осталась на второй год. То be, to have, a teacher, a table — дальше этого она не пошла.
Сейчас она располагала временем, чтобы выучить язык и, приехав в Кальлябе, продемонстрировать своим подругам, как свободно она читает английские романы.
«Вы слышали? Эстер знает английский!»
Она поговорила об этом с мужем, он не возражал, сказал, что знания никогда не повредят.
Проблема решилась просто: теперь по вечерам она не гуляла, напудренная, надушенная, с ярко накрашенными губами. Ее жизнь изменилась, стала богаче; сознание того, что она учила английский язык, такой трудный, если заниматься им серьезно, наполняло ее гордостью.
Она старательно заучивала слова, занималась переводом. Вскоре она сделала большие успехи и уже сказала Арлетте с почты, знавшей английский, что скоро она будет переводить «Аn ideal husband[28]».
Муж, узнав об этом, изумился, потому что английский был для него чем-то абсолютно непостижимым. А Эстер начала думать об Оскаре Уайльде, прославленном писателе, о котором ее приятельницы из Коимбры не могли и мечтать.
С гордостью выговаривая английские слова, она обратилась к мужу:
— Ребело, ты знаешь, что такое «Аn ideal husband»?
Если он и не знал, то не мог же он сразу сдаться. Жена произнесла слова, понятные только посвященным.
Английская речь всегда казалась ему потоком непонятных, запутанных, странных слов, приводивших его в замешательство. Он никогда не знал английского, бедняжка; сколько раз он прогуливал уроки, и его даже не наказывали, потому что дона Эрминия в колледже Трайзуз-Монтес, толстая, нервная, раздражительная женщина, опровергавшая общее мнение о толстяках как людях спокойных, уравновешенных, жизнерадостных, всегда жалела его.
Английский был для него пыткой, приносил только неприятности, и как же он мог вот так, вдруг, без подготовки ответить жене? Он попросил ее повторить вопрос — пояснее, помедленнее.
— Подожди-ка, может быть, я пойму. «Аn» — это артикль.
Нерешительность мужа ее забавляла.
— An ideal husband.
Она старательно выговаривала каждый звук, и муж еще раз попытался перевести, проникнуть в смысл хотя бы приблизительно, чтобы не ударить в грязь лицом и доставить удовольствие жене, с такой радостью отдавшейся этой игре.
— Слушай, я переведу. «Аn» — это артикль, «ideal» — это идеальный. Ну-ка, a «husband»? Что же такое «husband»?
Он не знал, но всеми силами старался понять.
— A-а, кажется, знаю. Или нет? Нет, дорогая, не помню, что ты хочешь, прошло столько лет.
— Ребело, это слово означает того, кем ты никогда не был.
И она улыбнулась, увидев на его лице удивленную, вопросительную гримасу.
— Того, кем я никогда не был?
— Именно.
Она снова улыбнулась и снова увидела, что муж заинтригован. Его лицо, бледное, усталое, преждевременно постаревшее, внезапно прояснилось: он
понял, кто это, кем он никогда не был, здесь не могло быть ошибки. Он всегда вел примерную жизнь, на службе и вне службы, не украл ни единого тостана, кому бы он ни принадлежал, так что если дело в этом, то у него нет ни малейшего сомнения:
— Вором.
Она с трудом сдерживала смех.
— Значит, будет: идеальный вор.
— Да, идеальный вор.
Она больше не могла сдерживаться, и смех прорвался неудержимыми раскатами. Все это имело для нее особенную прелесть, очарование, потому что было связано с переводом «Ап ideal husband» Оскара Уайльда, величайшего английского писателя, который в свое время выбивал сто из ста, который сидел в тюрьме, за что — ей со смешком поведала Арлетта, женщина одинокая и знавшая о мужчинах в тридцать раз больше, чем замужние женщины. Но это не сделало его менее великим. И вот сейчас она переводила «Ап ideal husband», а все благодаря той книге. Чья она была? Агаты Кристи? Да, благодаря детективу, купленному у хозяина книжной лавки, а точнее благодаря тому слову «week-end», которое усердный переводчик решил добавить от себя. А если еще точнее, то даже не благодаря детективу, автора которого она едва помнила. Настоящие причины лежали глубже: в изменении условий ее жизни, такой легкой здесь и очень отличавшейся от той, которую она вела на родине, где приходилось готовить еду для брата, отца, матери, племянницы, ходить на рынок, бесконечно стирать белье, гладить, убирать, везти на себе весь воз забот о полунищих родственниках — да что говорить об этой изматывающей борьбе за существование.
Она всегда благословляла решение Ребело переехать на Острова. Он знал, что делал: еще до женитьбы говорил, что надо уезжать в Африку, только там он сможет заработать на жизнь. И действительно, после переезда ее жизнь изменилась к лучшему: что бы там ни говорили, теперь у них появились деньги, она избавилась от бесконечных мелких забот. Она могла это оценить после многих лет лишений и считала, что она это заслужила.
Но, боже мой, как летят годы: прошло пять лет, волосы ее поседели, шляпа с букетиком пестрых цветов вышла из моды, костюм, когда-то современного покроя, из хорошей материи, сшитый у приличной портнихи в Коимбре, требовал замены. Она вспомнила, как сходила с корабля на эту африканскую землю, о которой знала из учебников географии и помнила, что острова делились на две группы: Наветренные и Подветренные. В тот поздний октябрьский вечер она шла так торжественно, что прохожие оборачивались ей вслед. Она шла под руку с мужем, который три месяца нетерпеливо ждал ее, и вид ее был настолько необычен, что какой-то субъект у двери аптеки Тейшейры сказал:
— О, эта женщина издалека.
Так начался новый этап в ее жизни: просторный дом с прислугой, деньги, о которых она и не мечтала, освобождение от бесконечных забот и хлопот: сегодня — гости, завтра — бал, день рождения, собрание в «Гремио», встреча со знакомыми в церкви или на пляже в Матиоте. Постепенно она становилась полноправным членом общества Минделу, жила спокойно и счастливо, радуясь открывшимся возможностям. Где ее муж мог бы получать такие деньги? В метрополии об этом и речи быть не могло. Недаром он так стремился в Африку.
Эти последние пять лет она прожила совсем неплохо. Правда, у нее осталась тайная неприязнь к местным жителям. Появилась эта неприязнь давно, со временем видоизменялась, теряла остроту, но подавлять ее она не считала нужным, да и с какой стати?
Достаточно того, что они черномазые, говорила она своей подруге Жульете Маркес, тоже белой, тоже из метрополии, хотя совсем непохожей на Эстер, но всегда соглашавшейся с ней из вежливости и нежелания спорить.
Все они здесь черные, даже блондины, дети от смешанных браков, тоже мне раса!
— Дона Жульета, вы не были в Прае? Никогда?
Ее подруга не жила в столице и никогда ее не видела.
— А в чем дело, дона Эстер?
— Знаете, там нет такого смешения. Здесь куда ни пойдешь — на бал, в «Гремио», на любой праздник, — всюду одно и то же: эта ужасная мешанина.
Жульета, имевшая большой жизненный опыт, с готовностью поддержала беседу:
— В Африке черный — это одно, а белый — другое. Конечно, никто с ними не обращается плохо, просто черный — это черный, а белый — это белый. Каждый знает свое место, так и должно быть.
С этим Эстер не могла не согласиться.
— Может быть, в Прае не так уж и хорошо, но совсем иначе, чем здесь. И я должна вам сказать, что…
Приятельница оборвала ее на полуслове, стремясь сразу же поставить точки над «i»:
— Меня, дона Эстер, вы не увидите гуляющей вместе с ними в парке.
Первая не захотела упускать инициативу и откладывать на потом то, что она жаждала сказать сию минуту:
— Англичане — вот кто умеет дать им понять, где их место. На своих балах и праздниках, на пасху, на рождество, во время карнавала — они дают им развлекаться. Но стали бы они приглашать местных в свои прекрасные дома, где все самого высшего качества, роскошная мебель? Иногда, конечно, они приглашают кое-кого, но…
Эстер говорила с такой свободой и живостью, точно была чуточку навеселе, и в этот момент очень отличалась от той Эстер, что приехала сюда пять лет назад и никогда не слышала о маджонге[29] и не умела тасовать карты. Она очень изменилась: стала прекрасно одеваться, любила хорошо поесть, научилась курить, сплетничать, жить на широкую ногу, но не упуская из виду мелочей.
Она целиком переняла привычки местного общества, рассуждала, как все они: о «Гремио», о приемах, о праздниках, приглашениях, о своих успехах в английском.
Дона Жульета благосклонно слушала, лицо ее выражало полное довольство и уверенность в себе. Служанка убрала со стола, и они ковыряли в зубах зубочистками. Эстер открыла сумку, вынула шелковый платочек и стала жаловаться на жару и собственную полноту.
— И ведь это не от еды. Поверите, я ем совсем мало. — Она вытерла шею надушенным платком, и ей стало как будто легче. — Здесь я очень тоскую. У нас там все было иначе, хотя, конечно, здесь столько возможностей.
Жульета согласилась:
— Людям всегда чего-нибудь не хватает. Я здесь около двух лет, а уже тянет обратно. Честное слово. Но муж хочет скопить побольше.
— Что ни говори, а нашу землю никогда не забудешь, — заключила Эстер.
Подруги стали вспоминать о прежних временах, о прежнем вымышленном достатке, скрывая, кем они были и кем тщетно пытались стать в той более чем скромной жизни; превозносили то, чего не было, то, чего никогда не делали.
Шепотом, как будто кто-то их мог подслушать, они с жаром обсуждали последние новости. Прежде всего о Луизе Кейруш, жене кавалерийского капитана Кошты Пинты, которую застали с Альбертиной Понтеш, толстой старой девой, уроженкой Санто-Антао, привыкшей к свободным нравам и не обращавшей ни малейшего внимания на мнение окружающих. Какой скандал!
— А как же капитан, Эстер?
— Что капитан! Он ведь под башмаком у жены. Да и потом, дона Жульета, зачем ему осложнять себе жизнь?
Они подошли к окну и увидели двух солдат, моментально скрывшихся в ближайшем переулке. Эти нахалы вышли из дома Касторины. Нравы падали на глазах; скоро они будут заниматься этим при свете дня. Количество солдат все увеличивалось, а благоразумие женщин все уменьшалось. Люди уже совершенно потеряли совесть, и их ничто не заботило.
Только вчера в пять часов дня лейтенант Мело выпрыгнул из окна спальни жены доктора Сеабра. А ведь эта лицемерка без молитвы за стол не садилась, каждую неделю причащалась и исповедовалась.
А скандал с капитаном Лусио, в шесть утра выходившим из дома Эльзы Мирано, у которой муж на Санто-Антао. А сержант Абрантес, любовник Арминды и ее матери? Весь мир катится в пропасть. Они говорили все мягче, медленнее, довольные полным взаимопониманием…
В этот час город оживал. Дона Эстер, напудренная по старой привычке, со взбитыми светлыми волосами, в новом платье, благоухая французскими духами, стройная, как кедр (хотя некоторые говорили — «катившаяся, как мячик»), вышла на улицу.
Если бы не ее полнота, не изнуряющий лишний вес! Она пыталась похудеть, но все безуспешно. Впрочем, в полноте есть своя прелесть, хотя многим мужчинам нравятся только стройные женщины. Но что делать. Проходить мимо сладостей, сделанных руками ньи Жины, знаменитой на Сан-Висенте кондитерши, выше ее сил.
Она не спеша, с чувством собственного достоинства шла по улицам Минделу. Время от времени встречный ветерок прижимал ее платье к ногам, обрисовывая пышные формы и разнося по воздуху живительный запах французских духов. Она срезала угол у фотоателье, пересекла улицу Скотланд-Бар, свернула на Бродвей, пересекла улицу Муниципалитета и вышла на ту, которая вела к Роша.
Скоро она подошла к дому номер двенадцать, толкнула дверь и поднялась по лестнице на второй этаж. Боже, наконец-то она снимет этот проклятый пояс. Время шло к обеду, скоро должен был вернуться муж. Служанка сказала, что ее никто не спрашивал.
Она открыла окно и стала обмахиваться великолепным веером из ароматного сандала, о котором она давно мечтала, он высушивал пот и давал ощущение прохлады в этом удушливом климате.
Она уже взялась за детективный роман, когда подбежала дочка со своими бесконечными вопросами. Нельзя же было ей не ответить — ребенок живо всем интересуется, такой уж возраст; интересуется буквально всем. Правда, иногда возникают недоразумения. Как, например, в тот раз, когда она спросила о беременной двоюродной сестре или, скажем, задала такой вопрос:
— Мама, а почему негры черные?
Этого только не хватало. Всегда эта Мирита говорит черт знает что, особенно когда отец дома. Умеет она пользоваться его слабостью, знает, что отец от нее без ума. И на все вопросы приходится отвечать.
— Ну, почему негры черные? Потому что не белые. А не белые, потому что бог так захотел.
Но дочь не удовлетворилась этим ответом. Ей хотелось выяснить все до конца.
— Они такие же, как мы, мама?
— Не совсем. Как для кого. Они черные, а мы белые. Это разные расы. Одна отличается от другой. — Может быть, она наконец удовлетворилась? Нет, с закономерностью пружины снова выскакивает вопрос:
— А что такое раса, мама?
— Люди бывают разные: есть черные, есть белые. Разные расы. Мы, например, белой расы, а негры черной. Понятно?
Никакого терпения не хватит с этим ребенком. Мать погладила ее по волосам, как бы желая успокоить и покончить со всеми вопросами. Но девочка не вняла ее немой просьбе и снова выпалила:
— Почему, мама?
— Ох, Мирита!
Эстер устало открыла книгу и сказала Мирите, чтобы она шла играть. Но девочка предпочла остаться и подумать обо всех этих запутанных вещах. Потом она встала и пошла на кухню — посмотреть, что делает служанка. Мирита была на редкость бойким ребенком.
В кого она пошла? Не в Ребело: тот уравновешенный, рассудительный; и не в нее: она очень сдержанна, хорошо владеет собой. Наверно, в тетушку — веселую, шумливую, болтавшую без умолку, не заботившуюся о приличиях.
Тем временем Мирита стояла на кухне рядом со служанкой, изучая цвет ее кожи, волосы, губы, глядя на нее своими большими, любопытными голубыми глазами. Она решила, что, кроме цвета волос и кожи, все остальное — походка, жесты, черты лица — у нее такое же, как у всех. И она решила спросить, что думает об этом служанка.
— Андреза, ты знаешь, что такое раса?
Бедняжка не знала, и девочка решила ей объяснить:
— Расы есть белые и черные, ты — черной расы, я — белой, мы с тобой разные. Так мама сказала. Почему разные?
Сама Мирита была не очень уверена, что они разные. Вот и глаза у нее такие же голубые, хотя и маленькие.
Дона Эстер подошла к окну подышать вечерней прохладой. Приятный ветерок касался ее лица, пухлых рук, державших детективный роман, платье ее любимого ярко-голубого цвета с вышивкой из бисера. Она позвала Мириту.
— Ты куда, мама? К Арлетте?
— Да. — Она поцеловала дочь.
Едва она начала спускаться по лестнице, как Мирита окликнула ее:
— Мама!
— Что случилось?
— Арлетта — это та, которая тебе дает уроки?
— Да.
Уходя, она плотно закрыла дверь, чтобы покончить со всеми вопросами; иначе они продолжались бы бесконечно. И ведь с малых лет такая. В кого она пошла? Ясно — не в Ребело. Или в тетку, или в бабку — обе были вертушки.
Мирита думала о том, что ей никогда ничего как следует не объяснят, не скажут ясно и понятно, всегда какая-то путаница. И почему они так поступают? Неужели трудно объяснить все как следует? Или они нарочно? Но она их выведет на чистую воду.
— Папа, а мама ходит к Арлетте заниматься?
Ответ она прекрасно знала, мать ей уже говорила об этом, но ей захотелось узнать еще одну вещь, довольно сомнительную. Ей хотелось чем-нибудь уколоть этих взрослых, отомстить им. И она спросила отца не потому, что не знала, а просто чтобы поговорить о предмете, который разжигал ее любопытство.
Отец обожал дочь, и она умело этим пользовалась.
— Да, Мирита. А разве ты об этом не знала?
Мирита задумалась: говорить отцу или не говорить?
Кое-что здесь ее смущало: мама ходила брать уроки у Арлетты, а Арлетта — мулатка…
С тех пор прошло много лет. Мирита пишет стихи, время от времени их печатают. Она сама себе хозяйка, делает, что хочет, и еще не потеряла надежды стать врачом, хотя мать против, а отец говорит, что для такой работы надо иметь огромное терпение и раньше они б не дали своего согласия.
Кто приедет в Кальлябе, увидит, что живут они спокойно и почти счастливо. Бог с ними.
История ньо Висенте
— Знаете, сеньор доктор, хоть Лела и был негодяем, я никогда его не забуду. Говорят, он очень плох. Но этому подлецу всегда везло. Сейчас я вам расскажу, как все произошло.
Вы ведь знаете, дождя у нас не было уже два года. На Санто-Антао ни единая дождинка не упала. Просто беда. И жена голодная, и дети — у всех животы подвело; каждый день кто-нибудь умирал от голода. Старший мой отправился на английском пароходе на юг; а второй — на Сонсенте, собирается на Сан-Томе. Тута, десятилетний малец, ушел в Паул да и умер по дороге. Остались я, жена и пятнадцатимесячная дочка. От слабости все на ногах еле держались. Работы взять негде, каждую минуту ждали, что дочка помрет. У матери не было ни вот столечко молока, и малютка уж почти не шевелилась.
Еды в доме не было по нескольку дней. Иногда удавалось раздобыть кусочек сахарного тростника или чая из федагозы, и все. В сезон можно нарвать манго или папайю, а тогда все высохло. Хоть ложись и помирай.
Однажды пришел ко мне Томас Афонсо, человек ушлый, денежный, и говорит:
«Слушай, Томе Висенте, есть у меня одна работенка. Я знаю, ты человек смелый, справишься и с лодкой, и с баржой, и с парусником».
Это правда. Вы, может, не знаете, так я расскажу. Отец хотел, чтобы я поступил в лицей, и послал меня на Сонсент. Но мне быстро надоели учебники, и я вернулся на Санто-Антао. Стал моряком.
Так вот, стал меня Томас уговаривать. Через несколько дней, говорит, надо доставить контрабанду. Я молчал и думал о своем. Потом спросил, что за контрабанда. Он сказал — грог и добавил, что хорошо заплатит, если я довезу грог до Сан-Висенте. Он нанимал лодку, а все остальное ложилось на меня. Вы знаете, сеньор доктор, что для доставки грога надо иметь разрешение правительства, да еще платить таможенный сбор. Поэтому перевозят грог без разрешения, и контрабанда дает немалые денежки. Опасно, конечно: и поймать могут, и товар отнять; несколько наших утонуло в канале или, может, их акула сожрала, точно не известно.
Я все думал о своей голодной семье и в конце концов согласился. Сели мы в его лодку (я и еще пятеро), погрузили грог, немножко батата и тростника и с божьей помощью отправились на Сонсент. Прибыть туда мы рассчитывали с рассветом. Лодка качалась на волнах, и казалось, что мы совсем не продвигаемся. Я пытался подбодрить своих товарищей, но посреди дороги они вовсе скисли, умоляли повернуть назад. Ужасно трусили. Но я не из пугливых и назад никогда не возвращаюсь, так им и сказал. Или, говорю, доберемся до Сонсента, или погибнем на море. Томе Висенте за свои тридцать два года на море еще никогда не отступал и сейчас не пойдет на такое унижение. Уж лучше быть съеденным акулой, чем вернуться с полпути в Порто-Ново. Никогда меня не называли трусом и не назовут. Они и замолчали: поняли, что я не какой-нибудь салага, а моряк. Дал я слово или не дал?
Но мое сердце забилось, когда я вдруг увидел накрывавшую нас огромную волну. Не то чтобы я стал раскаиваться, но в голове у меня все перепуталось. Я вспоминал о парнях, которые погибли именно здесь, на пути из Сонсента к Санто-Антао. Да вы, наверное, помните — об этом много говорили. Ужасное несчастье. Один из них был мой друг — Армандо Роза. У него осталось пятеро детишек мал мала меньше и жена.
Смелый был человек. Когда-то ходил под парусом на китов в Бразилию. В тех краях так штормит, что иногда боишься за парусник, а люди ничего — выдерживают. Я с Жонзиньо Фарио дважды туда плавал. Капитан он отважный и мастер на все руки: такие люди встречаются только на Брава-да-на-Боавишта.
Капитан всегда должен быть решительным, держать в руках команду и уметь приказывать так, чтобы матросы слушались.
Контрабандный грог решал судьбу моей семьи. Привезу грог — будет еда на несколько дней: на четыре, а может, и на пять. Ради этого я готов был пожертвовать всем.
Один мужественный человек стоит дюжины, прав я или не прав, сеньор доктор?
Я остервенело сражался с волнами, кричал что-то, как сумасшедший. Лодка, море, небо — все перемешалось и превратилось в бешеный черный вихрь, в середине которого, казалось, плясали черти.
Наша лодка сновала, как нагойя. Сеньор знает, что это такое? Это такой крошечный морской зверек, он все время шныряет: туда-сюда, туда-сюда.
Мы уже дошли до середины канала, когда Луис, сын ньо Рейса, совершенно обессилевший, бросил весла и закричал, перекрывая вой ветра:
«Я не могу больше!»
Весла взял ньо Браз, а я встал у руля. Все работали на пределе, и Браз поднимал весла, выбиваясь из последних сил. Море походило на взбесившегося зверя. Лодку швыряло то вверх, то вниз, как банановую кожуру. Огромные валы поднимались и, казалось, хотели нас проглотить. Куда мы двигались? Вперед? Назад? Я ничего не понимал.
Перевернись лодка — мы вряд ли выплыли: разве что акулы не дали б потонуть. Да и кто доплывет до берега в такой шторм? Спасти нас могло только чудо.
В эту минуту огромный вал обрушился на нас, и лодка резко накренилась. Все побросали весла, судорожно хватаясь за борта лодки. И тут послышался крик, кто-то упал в море. Потом лодка выпрямилась, но ничего не было видно. Кто упал? Оказалось — Лела Мораис.
Мы долго сидели молча. На месте Лелы мог оказаться любой. Вокруг все было черно и мрачно. Наше суденышко металось по волнам, как кожура банана. Только господь бог мог прийти нам на помощь.
Ветер начал стихать. Внезапно перед нами показалось что-то большое. Скала! Я сразу понял: это островок Пассарус. Мы были спасены. Обогнув островок, мы с удвоенной силой налегли на весла и взяли курс на Минделу.
Море понемногу успокаивалось, и мы без особого труда вошли в залив, усталые и промокшие до нитки. Вдохнули родной запах Сонсента — запах земли.
Грог мы все же довезли. Я сказал товарищам, что теперь мы заслужили отдых и еду. В четыре часа утра выгрузились в Шао-де-Алекрим, и таможенники нас не застукали.
Иногда пройдешь опасные места без сучка без задоринки, а потом раз! — и на ровном месте попался. Когда имеешь дело с контрабандой, нужен глаз да глаз.
Один из наших шел впереди, смотрел за дорогой. Я был просто счастлив и постепенно приходил в себя после пережитого. Я думал о том, как завтра куплю на Сонсенте еду и лекарства для дочурки, лежавшей дома со вздутым животом. Я был без ума от моей девочки, все говорили, что она как две капли воды похожа на отца. У меня в доме когда все сыты, то и веселы.
Да, простите, я отвлекся, сеньор адвокат.
Мы шли с контрабандой на спине по направлению к Матиота, и вдруг впереди что-то мелькнуло. Мы замерли, как воры, пойманные на месте преступления.
Несколько охранников возвращались навеселе из города. Они нас не заметили. Ньо Браз снова начал насвистывать морну, которой донимал нас целый день. Я велел ему замолчать, потому что всякое могло случиться.
Мы внимательно следили за знаками, которые подавал шедший впереди.
«Ну, кажется, довезли грог в целости и сохранности», — сказал я Бразу.
«Похоже, что так».
Только он это произнес, как из кустов вышли двое и приказали остановиться. Мои товарищи моментально бросили поклажу и понеслись во всю прыть. Исчез и тот, что показывал дорогу. Перед охранниками оказались только я и ньо Браз.
«Вы арестованы!»
Сеньор доктор, услышав это, я чуть не потерял сознание. Я встал на колени, умолял, чтобы не забирали мой грог и не сажали меня в тюрьму. Я рассказал обо всех своих несчастьях; о выжженных солнцем полях Санто-Антао, о людях, умирающих от голода, о несчастных детях и жене. Одного из охранников я знал: его звали Лела Энрикес. Когда-то мы с ним ходили под одним парусом. Но он сказал, что ничего сам не решает, хотя, думаю, он мог бы помочь, потому что второй таможенник стоял вдалеке и разговаривал с ньо Бразом. Стал я Лелу просить:
«Лела, если меня посадят, я погиб. Ты ведь меня знаешь: вместе работали, ели, спали и выпивали иногда. Неужели ты заберешь мою контрабанду? Ты знаешь, что я не вор. Отпусти нас с Бразом».
А Лела уперся, как ишак:
«Порядок есть порядок».
Я говорю:
«Лела, неужели у тебя хватит совести меня посадить? В такой голод отнять у меня единственную надежду? В тяжелые времена люди должны помогать друг другу, быть братьями. Если бедняк не поможет бедняку, то кто же поможет?»
И я посмотрел на него таким умоляющим взглядом, что камень бы прослезился, а он хоть бы что. Я ему говорю, что по совести он не должен забирать мой товар, что в нем единственное мое спасение, а потом уже разозлился и спрашиваю:
«Что же ты за человек такой?»
А он свое:
«Заберу твой грог и тебя вместе с ним. Правительство мне за это платит».
Когда он мне это выложил со своим гнусным португальским произношением, я бросился на него, повалил на землю, сел верхом и бил, бил — с остервенением, с яростью, уже не понимая, что делаю и кто лежит подо мной: человек или взбесившийся зверь.
Я бил, бил его по животу, по голове, по всему телу, и знаете, сеньор доктор, я его даже укусил от ненависти. Потом я почувствовал удар в голову и очнулся только в тюрьме.
Поверьте, сеньор, все было именно так, святой истинный крест.
— Вы сожалеете о том, что сделали?
— О чем? Что Лелу побил? Если вы мне друг, сеньор доктор, то не задавайте таких вопросов.
— Почему?
— Сами знаете. Лела вел себя как последняя сволочь — такому не спускают. Скажу больше: попадись он мне сейчас, я бы ему снова показал, почем фунт лиха, да еще бы добавил.
— Вы знаете, что он очень плох?
— Говорят, что так.
— Это вас не беспокоит?
— Я уже сказал. Лела знаете кто? Дрянь самая последняя. А жизнь наша в руках божьих.
Вскоре появился полицейский и отвел Томе в камеру.
Адвокат ушел.
Первый бал
— Мама, мне так хочется сегодня на бал в Зе-де-Канда!
— Ты еще мала, Белинья. Подрастешь и будешь ходить на все балы Сонсента.
— Все идут — Биа де Танья, Шенша де Тойно. Одна я остаюсь. Почему, мама? Я ведь уже совсем взрослая. Посмотри.
И она так кокетливо повернулась на носках, что мать не смогла удержать улыбку. Как быстро растут дети! Дочь стала совсем взрослой, красивой девушкой: густые волосы, чистая светлая кожа, типичная уроженка Санто-Антао.
— Ну разреши, мама!
— Не говори глупостей. Тебе только четырнадцать. Тебе еще рано ходить на танцы.
— Ты бы видела, как я танцую. Любой танец — и самбу, и румбу, и морну, и даже тонгинью. Лучше многих взрослых девушек. Помнишь, как я танцевала на празднике ньи Луизиньи?
— Помню. Но ты пойми, Белинья, я хочу уберечь тебя от ошибок, от легкомыслия. Ты должна стать достойной дочерью Санто-Антао. Наш остров не чета распущенному Сонсенту. Наши женщины всегда славились примерным поведением. Я хочу уберечь тебя от неверного шага. Оступишься — не поднимешься. Знаешь таких девиц — сегодня с одним, завтра с другим?
— Мамочка, я все понимаю. Со мной пойдет Розинья ньи Аны, да ты ее знаешь, очень хорошая, воспитанная девушка. Отпустишь меня с ней, да?
Они сидели рядышком. Дочь взяла ее руку в свою, с силой сжала и начала тихонько всхлипывать.
На холме Сосегу, печальном и молчаливом, время точно остановилось. Уныло взирали на мир облепившие его лачуги с заплатами из жести, украденной на пристани у англичан.
Мужчины, сидевшие у дверей лачуг, лениво покуривали трубки в ожидании вечерней прохлады. В одно мгновение солнце скрылось в заливе. Этот предвечерний час навевал покой, а иногда порождал в душе бесконечную, тревожную тоску.
Время от времени на тропинке, ведущей вниз, переговариваясь, появлялись люди. Иногда тишину нарушал чей-нибудь окрик. И из этого покоя звенящей тишины возникала морна, как безысходный народный плач.
— Мамочка, милая, ну отпусти меня! Ну почему я такая несчастная?
Песня плыла по окрестностям, и простая, чистая мелодия брала за душу. Невозможно устоять перед морнами бродячего певца. Голос и гитара сливаются воедино; медленные, скользящие звуки завораживают, подчиняют себе, пробуждают неясные желания, мечты и уносятся вдаль, к горизонту.
В морнах Мошиньо, прославляющих жизнь со всеми ее страданиями, изливается тоска вечного пленника острова.
Ночь в Минделу тиха и прекрасна…
Мать вспомнила свою молодость. Ночи любви в Таррафале у Пшеничного Холма, на берегах Паула. Вспомнила танцевальные вечера минувших лет, и воспоминания захватили ее.
— Почему ты не пускаешь меня? Все считаешь меня ребенком? — молила Белинья.
Ну как противиться отчаянному желанию дочери? Как будто вернулась ее собственная юность и заговорила устами Белиньи.
— Перестань плакать, хватит! Пущу я тебя на бал, пущу. Но помни: с парнями Сонсента держи ухо востро, это такие пройдохи! Поняла?
На землю опускались сумерки, неся с собой жажду, готовность, предвкушение осуществимых желаний.
В эти поздние часы сверкающей ночи начинался бал в Зе-де-Канда.
В небольшом танцевальном зале, освещенном единственной лампой, яблоку негде упасть. Воздух, густой и маслянистый, насыщен запахом нефти, испарениями человеческих тел, кислым теплом, вызывающим головокружение.
Появились местные парни: служащие, студенты
лицея, имевшие славу донжуанов, — сумасбродные головы, которые при желании перевели бы город на осадное положение.
Мигелим приникает к соблазнительному телу девушки, их лица сближаются.
— Белинья, тебе здесь нравится?
— Да.
Мигелим обнимает ее еще крепче, шепча:
— Белинья, мне надо тебе кое-что сказать, слышишь? Слышишь, Белинья?
Юноша, все теснее прижимаясь к ней, заставляет девушку отклоняться.
— Ты слышишь? Я без ума от тебя. Мне надо тебе кое-что сказать.
Самба, румба, в перерывах — чай. Раздаются чьи-то выкрики, кого-то зовут, слышатся глупые шутки. Отличный бал!
Сама атмосфера зала порождала безрассудные желания. В эту ночь каждому хотелось делать все что угодно.
— Эй, давайте все курить! Сигареты всем девушкам!
Девушки предместий, привыкшие зарабатывать себе на жизнь, курили, закинув ногу на ногу, жеманно держа сигарету двумя пальцами, желая показать, что они знают толк в сигаретах и умеют пускать дым через нос. Белинья тоже выкурила сигарету, которую ей предложил Мигелим. Ей понравилось. Она была в восторге от этого чувства единения, острых словечек, которыми перебрасывались танцующие.
Это был иной мир, так отличавшийся от работы, залива, угля, от погрузки мешков под палящим солнцем на пристани.
— Какая музыка! Вы слышите, какая музыка!
Тела соприкасаются. Мелькают пары.
— Давай, парень, давай! — слышится время от времени жаждущий и чувственный призыв.
— Еще одну морну! Шевелись!
Парни теснее прижимают к себе девушек, тела обвивают друг друга.
— Белинья, я без ума от тебя. Без ума, без ума, слышишь?
От Мигелима исходит какое-то обволакивающее, коварное обаяние. Как уйти от него? Она не в силах противиться. Как приятен этот юноша с крепкими руками, бронзовой кожей, крупными губами. Почему ей все время хочется быть рядом с ним?
— Белинья, я поцелую тебя. Прямо сейчас, в зале.
— Нет, нет, осторожно, — с тревогой сказала она, но не отстранилась.
— Белинья, я поцелую тебя.
И поцеловал. Девушка вздрогнула. Какое бесстыдство!
Мигелим, надо сказать, человек опытный. Он разбирается в жизни, как люди, немало поколесившие по свету. Он чуть отстранился от нее и назвал голубкой. Белинья, сдерживая учащенное дыхание, чувствовала себя счастливой в объятиях этого парня.
— Белинья, я хочу тебе кое-что сказать. Скажу после этого танца.
— Ну, говори.
— Нет, это секрет. Давай выйдем отсюда, хорошо?
Девушка слушала нежные, возбуждающие слова и
всеми силами старалась не поддаваться искушению. Ничего не получалось. Она чувствовала себя очарованной, опьяненной этим призывом, несшим гибель.
Танец кончился.
Парни, погруженные в приятную негу морны, захлопали в ладоши. Музыкантов вызывали на «бис».
Танцующие становились все ближе друг к другу. Что это было? Музыка, которая вводила их в ласковый и греховный мир? Или что-то другое?
— Я поцелую тебя.
Зачем противиться? Зачем говорить, что все на них смотрят, что это неудобно? Зачем, если Мигелим так уверен в себе и лучше знает, как надо себя вести? Зачем, если все это так приятно, так безобидно? А может быть, это грех? Зачем сопротивляться и говорить «нет», когда звучит морна Мошиньо де Монте?
Мелодия внезапно оборвалась. На мгновение все замерли, медленно выходя из оцепенения.
— Пойдем, Белинья!
Куда? Нет, она не уйдет отсюда. Она не выйдет из зала. Только в буфет. Пусть Мигелим не настаивает.
— У меня есть для тебя секрет. Ты не пожалеешь.
Он ласково берет ее руки в свои.
— Ради всего святого, Белинья.
Нет, нет, она не уйдет отсюда. Она боится.
— Пойдем, Белинья. Я с ума схожу по тебе. Мне надо сказать тебе одну вещь.
Можно ли ему верить? Нет, пусть скажет здесь, только здесь, в буфете.
— Белинья, не будь глупенькой.
— Нет, нет, нет.
— Белинья, слушай. Слушай же.
Она хотела и не хотела — и пошла. Куда?
В ночи раздался звук расстроенной трубы, один такт негритянского танца, современного батуке. Ритм его проникал в самое сердце, был зовом африканской родины.
Светлая ночь сияла вокруг, как морна Белезы, которую на этой тропической земле играл сам Мошиньо де Монте.
— Белинья!
Мигелим обнял ее. Она внимала его словам, слабо пытаясь сопротивляться и отдаваясь сладостному зову.
Труба в апогее своего безумия заглушала слова девушки, приглушенные, покорные.
Их слышала только ночь.