Петух пропел в бухте — страница 4 из 13

Орланда Амарилис

Тонон-ле-бен

Теперь-то, вновь перечитав это письмо от дочери, где все было изложено толково и подробно, сеньора Ана успокоилась, а вот утром она была сама не своя, томило ее дурное предчувствие. Сердце вдруг сжалось, а потом бешено заколотилось — пришлось прислониться к дверному косяку. Тут ее и нашел почтальон Антонио Кошиньо, захлопотал, помог дойти до кровати.

— Э-э, сеньора Ана, — приговаривал он. — Что это с вами? Эдак не годится. Глядите-ка, что я вам принес. Письмо! Письмо из Франции. Видите — марка французская!

Сеньора Ана обомлела от радости.

— Так вот почему сердце у меня с раннего утра прыгает, словно птица в клетке! Давай письмо, Антонио! Ну, что ты его вертишь в руках, будто никогда не видал писем из-за границы? Мало тебе писали из Америки?

— Да что вы, сеньора Ана! Разве можно сравнить американскую марку с этой? Американцы ничего красивого сделать не могут.

Сеньора Ана прикрыла дверь и прямиком направилась к себе в спальню, а там пододвинула стул к ночному столику возле изголовья, пошарила в ящике и достала бритву. Поглядела еще раз на конверт и аккуратно взрезала его. Прав Антонио Кошиньо: у американцев вкуса нет — достаточно взглянуть на то барахло, что они присылают в посылках. Хотя духи у них очень хорошие. Американские духи самые лучшие.

Она осторожно достала письмо, развернула его и прочла. Потом повернулась к резному изображению Спасителя, поглядела на его скорбный лик, на горькие складки в углах губ, на восковые цветы, святую Терезу и Пречистую деву.

— Благодарю тебя, господи, благодарю тебя, пречистая, и тебя, святая Тереза, вы услышали мои молитвы. — Она перекрестилась, подошла к изголовью кровати, прижалась губами к руке Спасителя. — Неизреченна милость господня.

Еще раз перечла письмо, и еще раз, и еще.

С того дня началась невиданная суета: сеньора Ана бегала по лавкам, покупая тонкое полотно, лакированные туфли, пудру, туалетную воду. Как долго ждала она известия о благополучном прибытии Пьедаде во Францию. Габриэль, пасынок сеньоры Аны, самолично отвез туда свою сводную сестру…

— Габриэль мне как родной. Он знает, как мне трудно было вырастить четверых одной, без мужа. — Она молитвенно сложила руки и возвела глаза к потолку. — Господи, упокой душу Шико. Габриэль — истинный ангел-хранитель: он и денег мне присылает, и подарочки хорошие…

— Как же вы не боитесь дочку отправлять так далеко, так надолго, совсем одну? — спрашивали ее кумушки перед отъездом Пьедаде.

— А чего же мне бояться? Габриэль все устроит. Пьедаде поедет сейчас, через два года — Жукинья, потом Мария Антониета, а потом уж переберемся и мы с Шикиньо.

— Дай вам бог, дай вам бог…

Кумушки попрощались и разошлись, а когда через несколько дней они встретились снова, Пьедаде была уже в пути. Сеньора Ана заливалась слезами: вот уж не думала она, что станет так убиваться в разлуке с дочерью.

— А что делать, кума? Так больше жить нельзя. Сама знаешь: семь лет засухи. Живем только на ренту, а она крошечная, да еще тем, что арендаторы пришлют: то бананы, то корзиночку яиц, то манго, то две меры зерна. Вот и все наши доходы.

— Я и сама еле свожу концы с концами. Если бы не веночки для покойников да не кружева на постельное белье, то хоть пропадай.

— Если дочка мне пришлет немного денег, я, пожалуй, открою свое дело. Можно вот крюшон продавать. Какие-никакие, а все деньги.

— Если и вправду надумаете, я вам дам рецепт: в широкогорлый сосуд наливаете полтора литра грога — можно даже один литр, — потом добавляете на три четверти меда, два больших лимона, а потом воды до краев…

— Нет, зачем столько воды? — возразила сеньора Ана. — Воды надо капельку — только чтобы мед разошелся.

— Сеньора Ана, да ведь это же на продажу! С таким крюшоном вы в трубу вылетите! Знаете, сколько стоит килограмм меда? А почем нынче лимоны?

В таких вот разговорах, в подсчетах и мечтах проходили целые дни. Письма от дочери стали приходить все реже, а Габриэль сообщил причину: Пьедаде влюбилась во француза. Он человек хороший, хоть и немолодой, девушка будет за ним как за каменной стеной.

Сеньора Ана и обрадовалась, и растерялась. Когда-то она мечтала, что дочь придет к ней за советом насчет своего избранника, а потом они, сидя рядышком, будут шить приданое. А вышло-то все вон как. Прослышав о женихе-французе, появилась кума. Сеньора Ана сделала вид, будто рада ей без меры, расцеловала и провела в комнаты.

— Не выпить ли нам кофейку? Мне что-то с утра неймется…

— Что ж, сеньора Ана, от чашечки кофе не откажусь, но больше ни-ни. Я ведь на минутку. Пришла поздравить. Письмо из Франции, правда?

— Правда-то оно правда, но как ты узнала? Я ведь еще никому не успела сказать…

— Да и я ничего толком не знаю! Слышала краем уха, что Пьедаде нашла свое счастье, вот и прибежала поздравить. И, кстати, узнать, как теперь будет с Теодоро.

От таких речей сеньора Ана заволновалась. Ей хорошо было известно, что на почте творится бог знает что: вскрывают конверты, читают письма, вынимают доллары, вложенные неосторожным отправителем. Никто на этих почтовиков не жалуется, вот они и творят что хотят. Но не на такую напали: она им не спустит. Сеньора Ана подозревает некоего Жилберто — он белый, кончил четыре класса, пятый не осилил, пристроился по знакомству на почте. Наверняка это он вскрывает письма и ворует доллары. А иначе с каких это достатков он каждый вечер сидит в кабачке Эркулано? Каждый вечер! И пиво пьет! Мать у него уже год как вдовеет, пенсии никакой, живет тем, что сдает комнаты приезжим школьникам — как пишут в объявлениях, «полный пансион и стирка белья» — да и то пускает не всех, а только белых. Когда родственники Армандо, у которого такой чудный голос, попросили сдать мальчику комнату или угол, она забормотала что-то невнятное, глаза у нее забегали туда-сюда, а потом сказала, что совсем места нет, разве что в коридоре койку поставить… А через день пустила к себе Арлиндо, сына доктора Фелисберто, устроила ему райскую жизнь. Выходит, сыну плотника нельзя, а сыну доктора — пожалуйста?.. Сеньора Ана, кипя от негодования на бесстыжих людей, что лезут в каждую щелку и суют нос в чужие дела, уселась напротив кумы, налив кофе ей и себе.

— А при чем тут Теодоро?

— Ни при чем, сеньора Ана, совсем ни при чем. Просто все знают, что он влюблен в твою дочь, да и она к нему неравнодушна.

— Моя дочь никогда не обращала на него никакого внимания.

— Не сердись, кума, на мои слова: обращала! Еще как обращала! Мать Теодоро даже на картах загадывала насчет Пьедаде и своего сынка. Пьедаде выпала дальняя дорога за море. Разве не сбылось?

Ана раскрыла рот от изумления. Соседка-кума была счастлива, что сумела ее ошарашить: всякому ясно, что карты врать не станут. Мало-помалу сеньора Ана успокоилась, решила эти толки всерьез не принимать. Ее дочка выходит замуж за француза, и дети у нее будут с тонкими прямыми волосиками, с синими или зелеными глазами. Никакого Теодоро она и знать не хочет! Пусть сплетничают, ей главное, чтобы дочка счастье нашла.

Габриэль писал: во Франции, в Тонон-ле-бене, на границе со Швейцарией сейчас холодно. Люди здесь ходят в теплых башмаках, в плащах и в перчатках. Сестрица Пьедаде связала мне шапочку и шарф. Позавчера, в воскресенье, я повстречал земляка — Мошиньо из Рибейры. Он пощупал мой шарфик, примерил шапочку и сказал, что отныне все барышни Тонон-ле-бена — мои, не устоять им перед таким щеголем. Мы очень смеялись.

Дальше Габриэль писал, что работает на лыжной фабрике, делает лыжи: придает деревянным заготовкам форму, состругивает все лишнее, а потом передает их дальше, другой их отстругивает, третий полирует, последний уже привинчивает крепления. А Пьедаде занимается тем, что приклеивает фабричные ярлыки и протирает каждую пару.

«…Не беспокойтесь, матушка, насчет холода: сестрица еще нанялась прибирать по утрам номера в гостинице, и за это хозяин разрешает нам ночевать в комнатке под лестницей, а там всегда очень тепло…»

Пьедаде писала, чтобы мать не вздумала готовить приданое, во Франции это не принято: там люди просто-напросто идут в магазин и покупают все необходимое. И она, и Габриэль уже переселились из гостиницы в дом друзей, выходцев из Санто-Антао, там она будет жить и после свадьбы; места всем хватит. Жану сорок два года, он уже был однажды женат, но развелся. Пожалуй, он чересчур ревнив, но человек хороший, добрый, дарит ей шоколад; видятся они всегда только на людях, вдвоем Габриэль их не оставляет да и хозяева дома присматривают.

У сеньоры Аны будто камень с души свалился. Дочка, видно, не забыла ее наставлений. Сеньора Ана не рассказывала соседке о Жане: женщина, она, конечно, незлая, но мало ли что. Как бы не сглазила… От сглаза не спасется никто, недаром люди обвивают животик новорожденного черно-белой крученой ниткой. Тем, кто постарше, нитка уже ни к чему, но если они заподозрят сглаз — кто-нибудь похвалит не от чистого сердца или просто косо посмотрит — то надо быстро сложить пальцами левой руки фигу. Фига — лучшее средство от сглаза, отводит любое несчастье.

Сеньора Ана хранила письма от дочери на комоде под салфеткой или под ларчиком, где лежали ее украшения, время от времени с наслаждением перечитывала их и не переставала дивиться этой волшебной стране, где даже дети умеют говорить по-французски. Она мечтала о том, что после замужества Пьедаде откроет кабачок или кафе.

Но письма от дочери приходили все реже — то ли ей лень писать, то ли некогда — и становились все короче: один-два листка голубой или розовой почтовой бумаги с тисненным в уголке букетиком: какой вкус у этих французов! Нельзя сказать, что Пьедаде безумно радовалась предстоящему бракосочетанию, но ей не в чем было упрекнуть жениха, он был по-прежнему мил и щедр, надарил ей всякой всячины, два раза свозил в Швейцарию, благо тут рукой подать до границы… Габриэль был откровеннее. «Матушка, вчера купил цветной телевизор. До чего ж здорово! Видишь на экране людей в разноцветных костюмах, все как в жизни. Телевизор стоит перед моей кроватью, и если надо его выключить, только нажми на кнопочку не вставая, — и все. Правда, замечательно?»

Почему же Пьедаде стала писать реже? На то были свои причины. Вначале девушка очень радовалась предстоящей свадьбе, но потом как-то приуныла. Жан, конечно, очень добрый и симпатичный, но она все чаще задумывалась о его возрасте и о том, почему он всегда такой сумрачный и серьезный: все подсчитывает, прикидывает, оценивает. Ей уже надоели эти вечные разговоры о франках. Хотелось и посмеяться, и подурачиться, и подымить сигареткой, — разговоры жениха наводили на нее тоску. Каждый вечер приходил Мошиньо из Рибейры — веселый, беспутный парень, — приносил транзистор, и они лихо отплясывали на пару, а Жан сидел на диване и улыбался. Танцевать он не любил, только наблюдал, как колеблется в танце тело Пьедаде, точно огонек на ветру.

Мошиньо иногда прижимал ее к себе покрепче, шептал на ухо нежные слова, потом отбрасывал и ловил, как полагается в танго и в негритянской румбе. А Жан все улыбался, покачивая головой в такт мелодии.

День рождения Габриэля решили отпраздновать в доме земляков из Санта-Антао, благо у тех появился новый проигрыватель. Пригласили приятелей Габриэля, крестницу Мошиньо с мужем-швейцарцем (она совсем недавно вышла замуж за двадцатичетырехлетнего парня, работавшего на пригородной ферме) и еще двоих земляков, осевших в Швейцарии.

Пьедаде приготовила коктейли: джин с вермутом, водка с тоником и минеральной водой. Удалось даже купить зеленые бананы, и к столу было подано национальное блюдо: отварная рыба со сладкими бататами и тушеные бананы. Жан не привык к такому количеству лука и чеснока: он вяло жевал рыбу, прихлебывал пряный бульон и часто застывал в неподвижности, глядя, как снует взад-вперед его невеста. Зато Мошиньо веселился, как никогда, часто подсаживался к Жану, заговаривал с ним и угощал, заставляя отведать всего, что было на столе. Рот у жениха горел от непривычно острой пищи; он часто сморкался.

Потом Мошиньо отодвинул стол к стене, включил проигрыватель. «Потанцуем?!»

Американский джаз перемежался самбами: один танец следовал за другим. Умаявшись, неугомонный Мошиньо забрался на диван, схватил подушку и стал ладонями выбивать ритм, как на африканском барабане.

Пьедаде, веселясь от души, перетянула талию полотенцем, принялась вращать бедрами, по обычаю женщин своей родины…

Вечеринка затянулась заполночь. Мошиньо не отходил от Пьедаде ни на шаг, постоянно подливая ей и себе. Он совсем потерял голову и то и дело шептал: «Пьедаде, зачем тебе этот зануда Жан?.. Выходи лучше за меня…»

Она наконец вырвалась из его лап, подошла к Жану и села с ним рядом.

— Почему ты такой грустный? Тебе скучно с нами?

— Я ухожу, — ответил он, вставая.

— Почему? Подожди, я с тобой.

Жан угрюмо шел по коридору. Возле двери в ванную комнату он замедлил шаги. Растерянная Пьедаде прижалась к нему:

— Что с тобой, Жан? Ты сердишься на меня?

Пьедаде еще теснее прижалась к нему, обняла его.

— Что случилось?

Жан тоже обнял свою невесту, не снимая руки с ее талии, мягко втолкнул в ванную. Пьедаде не издала ни звука. Жан никогда особенно не домогался ее, и дальше поцелуев дело у них не заходило. «Кажется, сейчас я распрощаюсь с девичеством, — подумала она. — Не все ли равно, сейчас это произойдет или после свадьбы, ведь мы скоро поженимся». Пьедаде, придавленная тяжелым телом Жана, опустилась на холодный кафельный пол. Даже сюда, в ванную, доносилась гремевшая в гостиной музыка.

В этот миг что-то блеснуло в его руке, но вскрикнуть Пьедаде не смогла: Жан зажимал ей рот. В кромешной тьме только и виден был этот блеск да горели, как раскаленные угли, его глаза. Пьедаде почувствовала обжигающий холод на шее.

Пальцы жениха разжались, Пьедаде захрипела, потом, собрав последние силы, крикнула. Глаза девушки вылезли из орбит, руки повисли как плети. Из перерезанного горла струей хлынула кровь: заливая кафельный пол ванной, потекла из-под двери в коридор.

Жан встал на ноги, сложил бритву, открыл окошечко.

В дверь уже барабанили. Габриэль монотонно выкрикивал: «Открой, открой!» Несколькими сильными пинками швейцарцу удалось высадить дверь, но войти они не смогли: мешало распростертое на полу тело девушки. Пришлось влезть в ванную со двора через маленькое окошечко. Зажгли свет, и все оцепенели от ужаса. Страшная рана на горле Пьедаде тянулась от уха до уха.

Первым очнулся Габриэль. Нужно было вызвать полицию, похоронить сестру, подыскать квартиру. Но никто во всем Тононе не согласился приютить их — ни его, ни Мошиньо, ни покинувшую свой дом чету из Санто-Антао.

Через месяц их уведомили, что им надлежит в трехдневный срок покинуть Тонон-ле-бен, а если они окажутся замешанными еще в какой-нибудь истории, их немедленно вышлют из страны. К счастью, Габриэль получил отпуск и отправился на родину, чтобы утешить сеньору Ану.

На причале собралась вся семья — сеньора Ана, Шикиньо, Антониета, двоюродные сестры и братья, тетки, дядья. Все были в трауре. В письме Габриэль не решился рассказать о подробностях убийства Пьедаде. Перед глазами у него до сих пор стояла лужа горячей, пенящейся крови… и посреди нее убитая Пьедаде.

У порога силы оставили сеньору Ану: она разрыдалась. Вдоль стен были расставлены стулья, на столе у распятия горела свеча. Срок траура уже миновал, но сеньора Ана дожидалась приезда Габриэля и не разрешала убирать алтарь. Все расселись по местам; стояла полная тишина, лишь изредка прерываемая чьими-то рыданиями. Габриэль начал свой рассказ.


— Почему же ты не сообщил в полицию об этом негодяе? Почему? — спросила сеньора Ана, когда он замолчал.

— Я сообщил, но это ни к чему не привело… Я для них иммигрант, пустое место. С такими, как я, официальные лица даже разговаривать не желают…

Он не стал рассказывать, как над ним измывались в комиссариате полиции.

— Похороны были очень хорошие, матушка. Мы сняли комнату для бдения. Долго искали, наконец четвертая нам подошла. Она была сплошь затянута белой материей. Все заботы приняла на себя похоронная контора. Прислали цветов. Пьедаде лежала там два дня. Мы заплатили за все. Приглашенным на бдение подавали чай, печенье, даже коньяк. Все было очень хорошо. Стулья мягкие, штофные…

У сеньоры Аны стало легче на душе: по крайней мере, Пьедаде хоть похоронили как полагается. Одного она не могла понять: почему Габриэль не донес в полицию об убийстве? Боялся, что его вышлют из Франции? Так ведь все равно ему не жить больше в Тононе.

— Я теперь поеду в Швейцарию, матушка. У меня там есть друг, который мне поможет. Устроюсь в бар.

— Кто он, этот твой друг? — не выдержала сеньора Ана. — Берегись таких друзей, Габриэль. Мою дочку твои друзья уже погубили? Смотри, как бы и тебе не пришлось плохо…

— Я не знаю, кто этот человек. Я с ним не знаком. Мы условились о дне моего приезда. Он будет ждать меня в сквере у вокзала. Под мышкой у него будет газета… Я знаю пароль.

Сеньора Ана не пожелала больше говорить на эту тему. Сидевшие вдоль стены родственники посматривали то на нее, то на расписанный масляной краской потолок.

Габриэль не мог сказать мачехе, что выбрал Швейцарию не случайно, а для того, чтобы жить поблизости от Тонона. Он решил отомстить за смерть сестры. Даже если придется спуститься в ад, первым туда попадет Жан.

До него донесся шепот двух молоденьких родственниц:

— Какой красивый наш кузен Габриэль, правда, Луиза?

— Я бы не прочь уехать с ним во Францию, а ты?

— Замолчи, бесстыдница!

На улице загрохотал барабан. Было вознесение. Габриэль подошел к окну. Глаза его были полны слез. Он смахнул их ладонью и снова сел рядом с мачехой. Вечером он поедет в Степ, оттуда виден Птичий остров. Он поглядит на островок, который возвышается над водой в нескольких сотнях метров от берега. Он успокоится, он вновь обретет твердость духа — она так нужна ему теперь.

Посылка из Америки

Титина проснулась, но с постели не вставала — хотелось еще понежиться. Повернулась к стенке. Запели потревоженные пружины, и Титина свернулась клубочком.

Кровать была железная, выкрашена белой краской, а в изголовье и в ногах металлические прутья сплетались в красивый узор — вроде какой-то букет или гирлянда, не поймешь.

У Титины, хоть она уже почти взрослая, еще никогда не было своей собственной кровати — ни крестной, ни тетке и в голову не приходило, что ей нужна кровать. Титина спала вместе с ними на широком матрасе: головой к их ногам. Так шло до тех пор, пока однажды не вернулась с карнавала совсем больной — руки-ноги дрожали, голова разламывалась. Несколько ночей она еще промучилась, горя от лихорадки, страдая от ломоты во всем теле, а потом, однажды утром, тетка окликнула ее, о чем-то спросила, а она и ответить не смогла: мысли мешались. Еле-еле глаза открыла.

Крестная поднялась в то утро рано, чтобы успеть в новую церковь, и перед уходом тоже окликнула Титину, а та даже не пошевелилась. Крестная забеспокоилась, наклонилась над ней, потрогала горячий лоб, к которому прилипли спутанные пряди волос. Началась суматоха. Послали за доктором, а на следующий день было решено купить новую кровать: тифоидная горячка — дело долгое.

…Титина устроилась поудобней, натянула одеяло на голову.

Проклятые мухи! Никогда не дадут поспать: жужжат в самое ухо, ползают по щекам, сразу настроение портится и вставать не хочется! Еще бы тут не было мух, когда совсем рядом с их домом — задний двор таверны Лузии, там и жарят, и парят, и выливают после стирки воду, и вываливают мусор, всякие объедки и отбросы. Так эта помойка и стоит у них под окнами, воняет и гниет, пока не позовут сеньору Туду, — она вывезет мусор.

Хозяйка таверны Лузия — грязнуля из грязнуль. Расчесывает волосы деревянным гребнем, только чтобы унять головную боль, которой страдает с детства. Целыми днями ходит в затрапезном платье, кричит на своих детей, веселится с завсегдатаями своего кабачка: Титина часто слышит по ночам ее пронзительный смех.

Муха зажужжала над самой головой, и Титина разозлилась и на нее и на неряху Лузию, которая превратила двор в выгребную яму. Какое было бы чудесное утро, если б не мухи!.. И так вот всегда!

Раздались шаркающие шаги, и Титина насторожилась. Шаги приближались, а потом послышался ласковый голос крестной:

— Титина! Титина-а!

Солнечный луч пробился между неплотно прикрытыми занавесками, вспыхнул на замках стоявшего в углу чемодана из козлиной кожи.

— Титина, ты проснулась?

Крестная вошла в комнату, остановилась у кровати, облокотившись о спинку изголовья.

— Титина, вставай!

Она легонько похлопала крестницу по округлому заду, вырисовывавшемуся под одеялом.

— Приходила Жулинья, спрашивала, не хочешь ли ты ей помочь? Сегодня будут раздавать посылки из Америки.

Титина перевернулась на спину, высунула голову, взглянула на крестную. Потом села в кровати, высоко подняв колени. Прижала к коленям подбородок.

— Какие еще посылки? — спросила она без особого интереса.

Крестная с изумлением уставилась на нее. «Очнись, Титина, на каком ты свете! Весь город только о том и говорит. Повсюду — на площади Позорного столба, на Новой площади, в церкви — обсуждают на все лады. Даже в клубе, где играют в канасту, об этом шла речь. А Мими Коста в магазине сеньора Афонсо уже хвасталась, что ей достанется купальник. Сеньор Афонсо очень рассердился на нее: Мими не из тех, кому что-нибудь причитается… Подачки из Америки ей без надобности».

Все это крестная хотела рассказать Титине, но ограничилась одной фразой:

— Наши соотечественники прислали нам посылку.

Она пригладила волосы и добавила:

— Жулинья говорила, там много ящиков с одеждой — целая груда. А еще мука, свиной жир. Это будет настоящий праздник!

Голос ее звучал так радостно, что Титина уставилась на нее с любопытством. Подумаешь, событие — посылка из Америки! Сильно она нам поможет!

Крестная продолжала стоять, опираясь на спинку кровати.

«Капля в море, — думала Титина, — из Лиссабона тоже присылают всякую ерунду: ношеную одежду, стоптанные башмаки… Даже сухари. Размочите, говорят, и будет чем утолить голод…»

— А где раздают? — вяло спросила она.

— В муниципалитете. Чиновник велел ей подобрать себе в помощь нескольких девушек, вот она и вспомнила про тебя.

Крестная снова пригладила волосы и продолжала:

— Жулинья позвала тебя и Бию Сену. Чиновник согласился.

При упоминании служащего муниципалитета Титина обрадовалась, но виду не подала. Он был славный человек, хотя немножко не в себе по части воспитанности и хороших манер. Впрочем, больше на словах. Этот чиновник иногда подкарауливал возвращавшуюся из гимназии Титину и заводил с нею долгие разговоры. Однажды она написала для гимназической газеты статью о равноправии женщин. Чиновник встретил ее возле муниципалитета и строго погрозил пальцем.

— Я запретил печатать вашу статейку. Больно умные все стали.

Титина от души расхохоталась и сказала, что он, наверно, с ума сошел.

С того дня они, как ни странно, подружились, хотя должны были возненавидеть друг друга.

…Титина соскочила с кровати, отворила окно. В комнату рванулся поток солнечного света. Она застелила постель, расправила матрас, разгладила складки на покрывале. Над красным полом плясали в солнечном луче пылинки.

Крестная направилась к дверям, но внезапно остановилась, повернулась к Титине, которая умывалась над раковиной.

— Если получится, раздобудь для Киньи юбку и еще чего-нибудь из одежды. Она совсем раздета… Из Америки обычно присылают хорошую одежду…

Титина тщательно намыливала руки, взбивая пышную пену. Потом оглянулась на крестную, и та почувствовала аромат английского мыла.

— Лучше бы она сама пришла туда. Выбрала бы себе что понравится.

Крестная поглядела на нее укоризненно, словно та сморозила глупость.

— Стоять в очереди? Толкаться в толпе?

Она присела на чемодан, где хранились простыни и покрывала, скатерти и салфетки — с кружевами и с прошивкой, льняные, полотняные и бархатные. Все это шилось и вышивалось день за днем — обычно по вечерам, когда за окнами гудел и свистел ветер.

— Сеньора Кинья не такая женщина, чтобы просить милостыню. Она была когда-то хозяйкой большого дома, там разве что птичьего молока не было. И слуги, и красивая одежда — шкафы прямо ломились, — и еда какая угодно… А потом муж уплыл в далекие края и сгинул. Уплыл он на греческом пароходе с двумя трубами. Наверно, хотел отыскать землю поприветливее нашей. Пароход не успел еще выйти из канала, как его обнаружили — уж не знаю, где он там спрятался. А с ним еще двое пареньков было. Стали греки-матросы его бить, те испугались, помчались по палубе, вверх-вниз по этим лестницам, а матросы гонятся за ними. Те видят — деваться некуда: выпрыгнули за борт. Пловцы они были замечательные, выбрались на берег, чуть дыша, но были счастливы. Мигел Сантос говорит, что, если кого поймают, кидают прямо в котел. Греки — известные звери… Эти двое легко отделались, а вот что сталось с мужем сеньоры Киньи, так никто и не знает. — Она помолчала. — Так что ты уж постарайся, раздобудь для нее какую-нибудь одежонку.

Сердито натягивая платье, Титина проворчала:

— Я ей не служанка, чтоб тащиться через весь город с узлом в руках!

— Держи себя в рамках, Титина! — повысила голос крестная. — Ты очень распустилась. Тебе — слово, а ты в ответ — десять. Бессовестная!

Но бессовестная Титина уже не слышала. В коридоре она оправила платье, туго затянула поясок на талии.

Она была худенькая, пожалуй, даже тощенькая, но была в ней какая-то изюминка, и потому она всегда привлекала внимание парней. «Кожа да кости», — говорили про нее, когда она появлялась на пляже, но глаз с нее не сводили. Она была такая смуглая, что подруги называли ее головешкой. Зубы чуть выпирали, и это немного портило ее лицо, но она нисколько не огорчалась. «У меня есть другие достоинства», — утешала она себя.

Возле муниципалитета она увидела Жулинью, которая сидела в саду и сортировала присланную одежду. Бия Сена улыбнулась Титине, обняла ее.

— Какая ты сегодня хорошенькая! Кто тебе сшил это платье? — и она чуть-чуть отстранила ее, чтобы разглядеть получше.

— Нина.

— Молодец! Золотые руки.

Бия Сена снова улыбнулась, замигала своими кукольными глазками.

— Эй, хватит болтать! У нас полно дела! — сказала Жулинья, склоненная над грудой одежды.

На улице уже начал собираться народ. Неизвестно, как разнеслась эта весть, но, едва пароход вошел в бухту, все уже знали: пришли посылки из Америки. Большую часть толпы составляли немолодые оборванные женщины с ввалившимися глазами, со свалявшимися от пыли волосами, давно уже не знавшими гребня и спрятанными под изношенные косынки. Почти все были босы. Часть бродила по улице, другие сидели у самых дверей муниципалитета на корточках, опустив подбородок на поднятые колени и обхватив их сцепленными руками.

Старая Забел прислонилась к стене, тяжело опершись на толстую палку. Рядом с ней пристроилась другая старушка — голова у нее тряслась. Она то и дело посапывала и утирала нос тыльной стороной ладони.

— Простудилась? — спросила у нее Забел.

— Где-то прохватило… Течет из носу да течет, — отвечала та.

Забел покрепче налегла всем телом на свой посох, куда-то уставилась невидящим взглядом. Вторая старушка подобралась поближе и сказала, словно продолжая прерванный разговор:

— Свиной жир очень кстати будет. Без него похлебка не та, что говорить…

Забел, не глядя на нее, произнесла как будто про себя:

— Мне жакет нужен. Холодно. Нужен жакет…

Вторая старуха, не слушая Забел, твердила свое:

— Джоджа говорила: этот жир — не натуральный, но все равно похлебку им заправлять очень хорошо… Совсем другой вкус получается.

Она почесала голову под черной, в белых цветочках косынкой. Глаза ее загорелись, а запавшие губы беззубого рта задвигались в предвкушении похлебки на американском жире.

— Я и забыла ее вкус, господи прости… — она тихонько рассмеялась, а потом осенила себя крестным знамением. — Не упомню, когда ела ее в последний раз. Ни похлебки, ни чего другого вареного: варить-то нечего. А зубов у меня нет, грызть мне нечем…

Она посмотрела на заполненную людьми улицу. Большинство стояло неподвижно и молча, а некоторые переговаривались и даже смеялись. Манелиньо танцевал. Смешной мальчуган! Смышлен не по годам. Девять лет, а он и спляшет, и у иностранцев выпросит чего-нибудь, и в море нырнет за монеткой…

— Знаешь, кума, — сказала старуха, тронув Забел за руку, — вчера одна сеньора дала мне сладкий батат. Она живет за Мадейралом, ты ее не видела? У нее огород в Монте-Верде.

Забел ничего не ответила.

Она ждала. Бия Сена пообещала ей жакет — теплый жакет: в таком никакой холод не страшен, а то ее черную старую юбку, подаренную давным-давно сеньорой Элвирой, ветер пронизывает насквозь… Как холодно по ночам, господи боже! Камни жесткие, и ветер пробирает до костей… Мальчишки сумели забраться под дощатую эстраду на Новой площади — там не дует… Ну, а у нее года не те, чтобы лезть туда, да и гнуться трудно. Нет уж, спасибо…

Печальные думы одолевали, а старушонка-соседка, шмыгая носом, пустилась в воспоминания:

— Когда я была в услужении у дона Энрике, доктора, хозяйка давала нам маниоковой мучицы… Утречком ее поставишь на огонь, а потом, на закате, съешь. Вку-усно!..

Люди вокруг начали волноваться в радостном и нетерпеливом предвкушении праздника.

А сеньор Амадеу да Фазенда и кум его Гоувейя посмеивались, глядя из окна на это столпотворение. Когда Амадеу вытянул руку, показывая куму на толпу, бурым морщинистым ковром покрывавшую площадь, улицы и переулки, Забел подняла голову и, сама не зная зачем, натянула на лоб платок. Губы ее искривились. Амадеу, хохоча, перевесился из окна, повернулся к куму, который не разделял его веселья.

Матушка Забел, не обращая больше никакого внимания на Амадеу, который потешался над ней, спросила соседку:

— Ты кто ж такая будешь?

Тут отворилась дверь, и вышла Жулинья. Толпа зашевелилась, придвинулась к дверям — сначала осторожно, деликатно, а потом люди заработали локтями, чтобы не дать соседу обогнать себя, чтобы оказаться у заветной цели первыми. Слабосильные старухи пустили в ход палки.

Жулинья раскинула руки.

— Не толкайтесь! — раздался ее голос. — Еды и одежды хватит на всех!

Но ее никто не слушал: голодная, оборванная толпа напирала все сильней. Полузадушенная Забел бросилась на открытый ящик, в котором лежали какие-то свертки.

— Перестаньте, прекратите! — еще пыталась урезонить их Жулинья.

Свалка прекратилась лишь после того, как во двор муниципалитета набилось столько народа, что яблоку негде было упасть.

Бия Сена повела женщин за какую-то загородку, чтобы они могли переодеться. Дело это было долгое, мучительное для тех, кто одевался, неприятное для той, кто стоял рядом, но в конце концов оттуда стали выходить преобразившиеся женщины — в новых костюмах, в шелестящих шелках, в струящихся и переливающихся красным и синим шифонах, в пляжных шляпах, в цветах и вуалях — шляпы эти были глубоко, до самых ушей, нахлобучены на головы…

Сеньора Жанинья появилась из-за перегородки в красивом коричневом жакете, который доходил ей до щиколоток: две лисы обвивали ее шею и, казалось, нашептывали ей что-то в уши; а в руках она держала плетеную сумочку из соломки. Восторженный гул встретил ее появление. У матушки Забел подкосились ноги, но, бормоча что-то невнятное, она отбросила свой посох и ринулась за перегородку, споткнулась и со всего размаха растянулась на полу. Все вскрикнули, и две женщины подняли старуху и усадили. Из разбитой губы струйкой текла кровь, но Забел высвободилась и чуть ли не на четвереньках доползла до вожделенных ящиков, цепко ухватила Бию за подол:

— И мне, и мне тоже… Дайте и мне американский жакет…

— Хватит на всех, — успокаивала ее Бия.

— Я знавала твою мать в ту пору, когда она еще пеленки пачкала! С твоей бабкой мы росли вместе!.. Дай мне американский жакет! Пожалей меня!

Она тихо заплакала, сидя на корточках, невнятно жалуясь на что-то и всхлипывая на одной ноте.

Дело шло к полдню. Бия Сена взмокла и не чувствовала рук, раздевая и одевая своих несчастных соотечественниц. Жулинья помогала ей чем могла: отшвыривала ногой груду платьев, которые не понравились или не подошли по размеру.

— Больше не могу! — отдуваясь, проговорила Бия. — Зачем все это нужно? Несли бы домой, там бы и примеряли.

— Муниципальные велели не выпускать в своей одежде, переоденутся — пожалуйста.

Бия подбоченилась и сделала весьма вольный жест.

— Это уж слишком! Черт знает что творится! Болван этот чиновник.

Жулинья пристально поглядела на нее, не выпуская из рук очередного платья.

— Ну ладно, — продолжала Бия, — потерпим! Смотри, какие они смешные, на одних все болтается, другие прямо тонут в этих одежках. Карнавал да и только!

Жулинья наклонилась, чтобы подобрать платье, и снова взглянула на подругу.

— Он говорил, это нужно для того, чтобы они не продавали свою новую одежду…

Она уже не слышала того, что говорила ей в ответ Бия: на бетонных ступенях появилась крупная ладная фигура чиновника, освещенная палящими лучами полдневного солнца.

Он с любопытством наблюдал за тем, что творилось во дворе. Жулинья почувствовала, как ее сердце забилось чаще. Присутствие этого высокого сильного человека неожиданно взволновало и смутило ее. Он повернул голову, и взгляды их встретились. Жулинья поспешно отвела глаза, продолжая, как автомат, собирать и складывать разбросанную одежду. Она чувствовала на себе взгляд чиновника, и руки ее дрожали. Она сгребла бумагу в угол, подняла картонку и стала обмахиваться ею.

— Бия, привет! Уф, какая жара!

Жулинья с ожесточением обмахивалась картонкой. Она была взволнована, чувствуя, что этот привлекательный человек смотрит на нее. «Я ему нравлюсь. Я поняла это несколько дней назад. У него на лице все написано. Я ему нравлюсь. Я знаю. Я поняла это с того бала в гимназии, когда он сжал мне руку так, что я чуть не вскрикнула».

Она вышла в сад и остановилась у лестницы.

А Титина в это время доставала из большого ящика мешочки с мукой и свертки со свиным жиром, раздавая их женщинам. Лицо у нее было сердитое: в очереди она заметила сеньору Лузию. «Неужели и она явилась за американской подачкой? — ошеломленно спрашивала она себя. — Ведь у нее и лавка, и таверна под самыми нашими окнами, она печет и жарит на продажу. Неужели мало?»

Она мрачно протянула сверток и мешочек сеньоре Лузии, которая в новой юбке «коктейль» выглядела очень величественно. Та приняла посылку, не поднимая глаз, но Титина не заметила на ее лице никакого раскаяния.

Жулинья снова взглянула на лестницу. Чиновник уже исчез.

Лузия уверенно и нахально пробилась сквозь толпу истощенных женщин, ожидавших своей очереди. Жулинья посмотрела на Титину, раздававшую свертки, и не спеша зашла за груду ящиков и коробок, а потом решительно, не оборачиваясь, поднялась по лестнице и остановилась перед застекленной дверью в кабинет.

Отсюда, сверху, двор был похож на раскаленное нутро очага. Мелькали кричащие цвета. Женщины заворачивали пакеты в старую одежду и шли к выходу. Восторженные возгласы стихали.

Близился полдень; давал знать о себе голод. Матушка Забел, притулившаяся у стены, перестала плакать и задремала. Рот у нее открылся, челюсть отвисла. Она негромко похрапывала. Бия Сена объявила всем:

— Сделаем перерыв. После обеда продолжим.

Никто из женщин не тронулся с места. Двое мужчин, стесняясь того, что их оказалось так мало, пошли к выходу. Бия Сена поторопила женщин. Ей удалось спровадить их — кого лаской, кого почти силой. Вернувшись, она обнаружила, что Забел с открытым ртом сидит где сидела. Бия наклонилась, потрясла ее за плечо — старуха не подняла головы.

— Может, не стоит ее будить? — нерешительно спросила Бия у Титины.

В это мгновенье раздался глухой удар. Это матушка Забел упала, стукнувшись головой о цементный пол. Бия вскрикнула, схватила Титину за руку.

— Что с ней?

Титина поборола оцепенение, выдернула руку из цепких пальцев подруги, бросилась к старухе, потом испуганно повернулась к Бие:

— Скорей, воды!

В эту минуту она встретилась глазами с Жулиньей, которая спускалась по лестнице, растерянная и бледная. Она шагнула с последней ступеньки и остановилась рядом с ними. На секунду Бия и Титина забыли о старухе, изумленно уставившись на Жулинью. Та стала у распростертого тела и пригладила взлохмаченные волосы.

— В туалет ходила…

— А попала к чиновнику в кабинет? — спросила Титина. — И не стыдно? — Она отвернулась от Жулиньи.

Бия похлопывала старуху по щекам, пытаясь привести ее в чувство.

— Надо позвать кого-нибудь!.. — она бессильно уронила руки. — Она очень ослабела.

По саду начал распространяться тошнотворный запах. Титина склонилась на ящик, опустила голову, судорожно сжала кулаки.

— Не могу больше… Тошнит… — громко простонала она.

Жулинья сказала, что пойдет позвать кого-нибудь на помощь, и направилась к выходу.

Поникшая Титина размышляла о том, что произошло. Да, Жулинья оказалась девушкой нестрогих правил. Взяла да и отправилась к этому чиновнику. Конечно, они целовались там, наверху. Это ясно: у нее на губах не осталось и крошки помады, а со щек стерлась пудра…

Она потерла ладонью лоб. Бия Сена, скрестив руки на груди, смотрела то на нее, то на распростертое тело Забел. Титина, думая совсем о другом, спросила подругу:

— Ты не знаешь, Бия, женат этот чиновник? Наверно, в Лиссабоне у него жена.

— Наверно. Ведь он носит обручальное кольцо.

Титина ничего не ответила.

Матушка Забел очнулась и попыталась приподняться. Девушка пришла ей на помощь. Старуха встала на подгибающиеся ноги, прислонилась к стене.

— Знаете, матушка, мы дадим вам посылку прямо сейчас. — Бия обвела взглядом груду одежды, соображая, чем заменить лохмотья старухи. — Какая вы нежная, матушка, — засмеялась она. — Упали в обморок, как знатная дама…

Забел промолчала, внимательно разглядывая одежду. Бия не поскупилась. Старухе досталось синее платье на мелких пуговичках, две блузки — одна поверх другой, — берет, шоферские перчатки и высокие замшевые башмаки.

По всему дворику муниципалитета были разбросаны пояса, бюстгальтеры, купальные костюмы — их никто не хотел брать.

Титина носком туфельки рассеянно ворошила эту кучу. Когда она увидела матушку Забел, навьюченную одеждой, ей стало смешно: старушка была похожа на клоуна-неудачника… Девушка решительным шагом пересекла сад, открыла ворота. Теплый ветер нежно погладил ее разгоряченное лицо. Она остановилась, оглядела пустынную улицу, которая спускалась к морю, а другим концом упиралась в стену угольной компании.

Солнце припекало. Она снова ощутила отвратительный запах, с силой захлопнула за собой дверь. «Сегодня мне кусок в горло не полезет», — подумала она, с омерзением вспоминая все то, что осталось во дворе муниципалитета.

Она торопливо пошла по улице, мечтая только об одном: поскорее добраться до дому и вытянуться на своей железной кровати, которая была куплена, когда она заболела тифоидной горячкой.

Шанда

Она отвернулась и стала негромко смеяться. Зажала себе рот, прикусила зубами ладонь, но смех сдержать не смогла: плечи ее продолжали вздрагивать.

— С ума сошла? — улыбнулась сидевшая на краешке кровати Фанинья.

Но младшая сестра не в силах была успокоиться: все ее тело сотрясалось от хохота. Она повалилась на кровать, заболтала ногами в воздухе, потом прижала колени к подбородку, крепко обхватила их. Фанинья, зараженная ее весельем, тоже расхохоталась. «Ну, чего ты заливаешься? Смешинка в рот попала?»

Глаза у нее налились слезами, она тоже давилась от смеха.

— Стану я тебе объяснять, раз сама не понимаешь. И вообще — это не твое дело. Смешно мне, вот и смеюсь.

Фанинья никогда не могла понять: то ли сестра шутит, то ли всерьез набивается на ссору. Настроение у нее менялось каждую минуту — только что была миролюбива и ласкова и вот, пожалуйста, начинает грубить. Шанда тут же выпустила целую очередь оскорблений:

— Дура, скотина, тварь безмозглая! Уходи вон из моей комнаты! Ну!

Фанинья встала и отчаянно заголосила:

— Мама, а Шанда обзывается: говорит, что я тварь безмозглая!

В глазах Шанды светилась самая настоящая злоба, но она промолчала.

— Ты сумасшедшая, Шанда, ты вообразила себя златокудрой белой красавицей, да?

— Да, я белая, а вот ты — чернокожая, и на голове у тебя не волосы, а кускус. Я красивей! — торжествующе произнесла та.

— Мама, а Шанда говорит, что я чернокожая.

Мать остановилась на пороге в нерешительности: то ли отхлестать по щекам обеих дочек, то ли воздействовать на них прочувствованной нотацией.

— А ну, прекратите орать! Конечно, это ты, Шанда, начала первая?! Хуже нет, когда у вас отменяют занятия по утрам: ни минуты покоя в собственном доме.

— Я не кричу, мама, — Фанинья принялась сваливать всю вину на Шанду, — Шанда все время пристает ко мне… Каждую минуту: и в школе, и когда домой идем… Все время! И дразнится, и обзывается!

— Помолчи, Фанинья!

— Но я же правду говорю! Вот когда мы шли с ней по улице, возле дома тети Фефы нам повстречалось двое каких-то… И она их тут же обозвала, знаешь как, мама? Шпики!

— Ну и что? Они шпики и есть! Шпики из ПИДЕ[21], — сказала Шанда и тут же показала сестре язык.

На этот раз Фанинья чуть не заплакала от обиды:

— Вот пожалуйста! Теперь язык показывает!

Мать схватила Шанду за руку.

— Как тебе не стыдно! — Потом она повернулась к Фанинье. — А дальше?

— Дальше мы шли молча, а когда поравнялись с ними, она подбоченилась — вот так! — и захохотала противным таким голосом — ха-ха-ха! А потом еще раз: ха-ха-ха!

— Так. А потом?

— Потом ничего.

Мать на минутку призадумалась — на минутку, не больше. Потом охрипшим голосом произнесла:

— Ты не желаешь слушаться, Шанда. Ты пропускаешь мимо ушей все, что я говорю. Ну что ж, пожалеешь, да поздно будет. Ты помнишь, что бывает с девочками, которые не слушаются? У них на лбу вырастает рог. И у тебя вырастет! — Она повысила голос. — Не смей называть сестру черномазой! Вы — родные сестры! Слышишь?

Шанда невозмутимо стояла перед зеркалом и выщипывала брови пинцетом.

Мать подошла вплотную и прошипела в самое ухо:

— Ты слышала, что я сказала? И оставь свои брови в покое! Мала еще красоту наводить! Дай сюда пинцет!

— Мама, пинцет мне нужен. Сеньор Граса велел принести на урок. Если у меня не будет, он поставит двойку.

Мать вышла из комнаты, простучала каблуками по коридору, потом по лестнице, и наконец шаги ее стихли возле кладовой.

Шанде ужасно хотелось поколотить сестру, но та, словно догадавшись о ее намерениях, проворно вскочила на стул, вылезла в окно и оказалась в безопасности.

Оттуда, с крыши, ей ясно была видна и асфальтовая мостовая, и тротуар, сложенный из плит неправильной формы. Фанинья принялась наблюдать за тем, что происходило на кухне у сеньора Рибейро, — окно было прямо у нее перед глазами. Вот Аделаида вышла, вот вернулась, неся корзинку с фруктами, достала оттуда несколько недозрелых, зеленоватых апельсинов, вымыла их под краном. Потом проделала то же с плодами манго — их пора проходила, но они были еще крепкие и желтые. Она почистила их и нарезала, сложив в фарфоровую вазу на высокой ножке, а по краям украсила ломтиками гуайявы. Снова вышла. Принесла букет роз, налила в вазу воды, поставила цветы. Несколько роз упали на стол, и кухарка Антонинья отодвинула их, чтоб не мешали. Аделаида унесла вазу в комнату, а Антонинья продолжала заниматься своим делом — резала лук. Снова появилась Аделаида. В руках — поднос, а на подносе — тарелка с сухарями. Тут она подняла глаза и обнаружила Фанинью. Улыбнулась понимающе, и ее маленькое квадратное лицо похорошело от этой улыбки. Фанинья прижала палец к губам — не выдавай, мол, — и пожалела, что у нее не такие длинные черные волосы, как у Аделаиды. Та снова исчезла. Потом Фанинья увидела ее со спины, а когда она повернулась, на ней уже был белый крахмальный передник.

Шанда, увидев, куда смотрит улыбающаяся Аделаида, догадалась, где сестра. Перевесившись из окна, она схватила ее за ногу.

— Поймала!

— Пусти!

Фанинья рисковала сверзиться с крыши, и потому ей пришлось сдаться. Впрочем, она бы не упала: вдоль крыши шел довольно высокий бортик, чтобы скапливалась дождевая вода.

— Отпусти, — повторила она.

Кухарка Антонинья вскинула глаза, подошла к окну, не выпуская из рук большого ножа.

— Отпусти ее, озорница! Что за девочка такая! Она же упадет!

Шанда разжала руки, но в долгу не осталась и ехидным голоском стала дразнить кухарку.

…Мать спустилась по лестнице, прошла мимо кладовой и остановилась у окна. Ставни были приоткрыты, и за окном угадывалось тихое серое утро. В эту минуту она услышала пронзительный голос Антониньи и высунулась из окна.

— Во имя отца, и сына, и святого духа! Фанинья! Шанда! Кончится это когда-нибудь или нет? Фанинья, слезь сию же минуту! Шанда, я знаю — это твои проделки!

Она прислушалась.

На углу появился полицейский, на миг замедлил шаги. Мать знала его: он был родом с острова Сан-Николау: почему-то все тамошние парни служат в полиции…

Полицейский медленно подошел поближе.

Мать смотрела, как он идет; и когда он поравнялся с нею и окликнул ее, тут же отозвалась:

— Ой, вы меня напугали! В чем дело?

— Дона, мне надо вручить повестку, а я нездешний, города не знаю…

Сердце матери заколотилось так, что боль отозвалась в висках.

— Подождите минутку, я схожу за очками.

Войдя в комнату, она вытащила из-под диванного валика очки. К оглобле были прикреплены четки, — она сняла их, поцеловала крестик и снова сунула под цодушку. Когда она вернулась к окну, фигура полицейского уже растаяла вдали. Ну и хорошо. Спросит еще у кого-нибудь.

Прячась за занавесками, она снова выглянула на улицу. Возле магазинчика стояла Леокадия и разговаривала с хозяйкой. «Вот машет руками! Просто мельница; теперь смеется, зашлась от хохота…» Ветер понес ее смех по улице. Служанка, ожидавшая в сторонке, с корзиной в руке, улыбнулась, поправила платок на голове, а ветер снова взметнул его концы.

Вот теперь она идет сюда, а за ней служанка за руку ведет ребенка. Идут, не торопятся. Леокадия покачивается на длинных тонких ногах.

— Как поживаешь, Леокадия?

— A-а, это ты?! Я и не заметила тебя за занавеской! Да вот была на рынке. Сколько там рыбы! Какой хочешь, на любой вкус! Посмотри-ка, что я купила! — Она подозвала служанку.

— Кого там видала из знакомых?

— А народу! Не протолкнуться. Иди, иди, я догоню, поболтаю немножко. Этого тунца нужно тушить с маниокой. А вот эту — почистить и солить. Очень просто: засыпать солью и повесить на дворе, где вы завтракаете. Как, Бия, ты не умеешь? Никогда не солила? Ну, я тебя научу. Ну, иди, иди, не жди меня! И не забудь охладить воду!

В тот день солнце было ласковым, не жгучим. Леокадия открыла зонтик, прислонилась к стене у окна. Матери тоже хотелось еще посудачить.

— А что это за мальчуган, Леокадия?

Леокадия за руку подвела мальчика поближе.

— Поздоровайся, Жеронимо, скажи «здравствуйте». Мне его привезли из Сан-Николау. Я его воспитаю. Это теперь принято…

— Ты права, — согласилась мать и положила себе под локти подушечку. — Это хорошо. Мальчик лучше, чем котенок. А знаешь, что я тебе скажу? Оказывается, за границей дети не сидят в лавках, а ходят в школу. А если кто не ходит, то за ним являются полицейские и ведут учиться силком. Ты знала об этом, Леокадия?

— Знала давным-давно, но заграница — это заграница, а Сонсенте — это Сонсенте. — Она засмеялась. Руки ее так и летали. — Мы здесь у себя дома, и никто нам не указ. Ты мне скажешь, что из-за границы нам присылают деньги? Согласна. Но деньги — одно, а обычаи — другое.

Тем временем Жеронимо достал из кармана рогатку, подобрал с земли камешек, сильно натянул резинки… Камень исчез — только слышно было, как он где-то очень далеко ударился о мостовую.

Снова появился полицейский, — на этот раз сверху, со стороны замусоренной стройплощадки: там уже много лет строили и никак не могли достроить новую церковь. Пустырь тянулся до подножия остроконечных гор. Дорога петляла между гор и доходила до пляжа Жоан-д’Эвора. Одно название только, что пляж: никто там не купался. Интересно, осталось ли еще на скалах то, что намалевали немцы перед началом последней войны?

Немцы приплыли тогда на большом военном судне, выгрузились и отправились на Жоан-д’Эвору. К вечеру вернулись, промаршировали по улицам гусиным шагом, а за ними бежала толпа любопытных. На следующий день они бродили по городу, пришли в гости к кое-кому из местных, а вместе с ними и здешние гимназисты. Были они у Матери: играли на рояле, пообещали принести шоколадку.

Когда же разнеслась весть о том, что скалы Жоан-д’Эворы заляпаны белой краской, все население Сонсенте содрогнулось. Люди перепугались. «Эти рисунки и надписи могут принести несчастье», — говорили они муниципалитетскому чиновнику, но он лишь пожал в ответ плечами, сунул руки в карманы и ушел в свой кабинет. «Сброд суеверных остолопов!»

Суеверных? Как бы не так. А зачем немцы разукрасили скалы загадочными надписями и фигурами? Зачем им это понадобилось, а? Чиновник не любил скандалов: любил выпить перед обедом джина с тоником, а вечером — виски, любил застолье и гостей. Народ голодал, девочки продавались иностранным морякам за гроши, и тут еще немцы осквернили скалы, прибрежные прекрасные скалы. Это переполнило чашу терпения. Мы не суеверны, господин чиновник, мы не остолопы!

…Перед окном снова выросла фигура полицейского.

— Дона!

— Ох, ты опять меня напугал! Ну, что тебе?

— Дона, а повестка-то вам. Из муниципалитета.

Леокадия взяла у него повестку, проглядела.

— Красиво. Ты теперь важная персона, тебе начальство письма шлет.

— Покажи. Не нравится мне это. Спасибо, парень. Вручил — и ступай с богом.

— Нет, дона. Мне велели привести вас и вашу дочку — беленькую такую, с прямыми волосами.

— Скажи тому, кто тебя послал, что я должна сначала принять ванну. И я отлично найду дорогу в муниципалитет сама, без провожатых. Иди.

Леокадия сообразила, что лучше ни о чем не спрашивать: просто так никого в муниципалитет не вызывают. Мать хранила молчание, зная, что Леокадия — первая городская сплетница и вестовщица, с которой может по этой части соперничать одна Мария Канда, да и то едва ли. Ей не раз приходилось стравливать людей, а самой наблюдать издалека и делать вид, что она тут ни при чем.

Мать задернула штору и еще минутку постояла у окна: набиралась духу, чтобы вскрыть конверт. Хоть можно было и не гадать: конечно, это все из-за Шанды…

Она швырнула ключи на стол и стала медленно, задерживаясь на каждой ступеньке, подниматься наверх…

В муниципалитете они прямо прошли в кабинет к чиновнику. Он сидел за письменным столом. На стене висел тот самый портрет, без которого нельзя было представить ни одно присутственное место. Слова жужжали, как рой пчел, и она едва понимала смысл того, что говорил хозяин кабинета и что она отвечала. Слова летели и возвращались, гудели у нее в голове: уважение, сотрудники, тюрьма, разум, логика, порядок, родина, метрополия, заморские территории, тюрьма, тюрьма, тюрьма.

Она стиснула ладонями виски, в которых запульсировала кровь. Глаза ее заблестели.

— Господин чиновник, — решительно прервала его Шанда, — я ведь не знала, чего они там сотрудники. Я сказала так просто, я засмеялась, потому что смешно стало.

— А как ты их обозвала? — выпрямился в кресле чиновник. И в самом деле, как? Местные очень любят придумывать всякие прозвища и клички, поди разберись…

Шанда обрадовалась. Ответ у нее был уже готов. Вот только мама рассердится, что она влезла в разговор без спросу.

— Да разве ж вы не знаете? Их все называют «пидуки». Или «пидоки». Или просто шпики. Я думала, вы знаете! — Смех Шанды — смех мальчишки-сорванца — возмутил его. Он пожал плечами, едва сохраняя спокойствие. Закурил.

— Ну, вот что. У меня есть дела поважней. Будьте добры, сеньоры, завтра к десяти утра прислать вашу дочь сюда. Ровно в десять. Вам понятно? Сами можете не приходить. Завтра решим этот идиотский вопрос окончательно.

Мать, придвинувшись к Шанде, незаметно ущипнула ее.

По дороге домой мать сердито говорила:

— Если ты еще раз откроешь рот, когда взрослые разговаривают, я тебя отколочу при всех. Дождись, пока к тебе обратятся! Что за невоспитанность такая: дети должны молчать и в разговоры взрослых не вмешиваться.

— А почему он сказал, что они служащие муниципалитета? Ведь он соврал. Они шпики из ПИДЕ! Что же мне, нельзя смеяться, когда смешно? Спрашивать разрешения, чтобы посмеяться? Ты хочешь, чтобы я была похожа на этих мумий-чиновников?

— Прикуси язык, Шанда!

На следующий день она снова пришла в муниципалитет. Инцидент, очевидно, решили предать забвению, и мать вздохнула с облегчением.

Но для Шанды все только начиналось. Одна только Фанинья догадывалась, что сестра попала в трудное положение: у нее начались какие-то дела с тем самым чиновником, и, не сказав ни слова, надушившись, Шанда каждый вечер исчезала из дому.

Мать тоже тревожилась, хоть и знала, что в нашем мире происходит кое-что, превосходящее человеческое разумение. Очевидно, случилось нечто подобное. Шанда ходила сама не своя, дерзила матери, доводила до слез сестру, бросалась как бешеная на всех, кто был в доме, и в один прекрасный день сообщила о своем отъезде в Лиссабон. Разговор поначалу не предвещал такого поворота и шел о том, что служанка Роза не желает носить нижнее белье, что моет ноги на закраине колодца и чистит зубы золой… А потом взяла да и огорошила всех.

— Доченька, ты же еще мала. Куда ж ты одна поедешь?

— Не бойся, мама, мне уже обещали место. Я написала сеньоре Марии, и она сняла для меня комнату. Я буду работать и учиться. Кончу гимназию, поступлю в университет.

Казалось, разговор на том и кончится, но прошло время, и вот однажды Илдо повстречал Шанду в Лиссабоне. Встретились они на углу — и в Сонсенте множество таких углов, — а вокруг спешили люди, гудели автомобили, ну, что еще бывает на улице? Но Илдо никого не видел, ничего не слышал — нужно было обнять Шанду, ведь так давно не было о ней ни слуху ни духу.

Илдо оглядел ее с ног до головы. Шанда была хороша собой, нарядно одета.

— Как поживаешь?

— Пойдем, по дороге расскажу…

Судя по всему, Шанда хотела от него отделаться.

— Где ты служишь?

Он снова посмотрел на нее: умело подкрашена, красиво причесана, воротник плаща поднят… Она придерживала его рукой… Длинная шея, гордо откинутая голова.

— Знаешь, Илдо, я немножко спешу. Мне еще надо перекусить по дороге, а я и так опаздываю… Мы еще увидимся.

Илдо подумал немножко, а потом взял ее за руку.

— Шанда, а ведь ты мне врешь.

— Отпусти.

— Не пущу.

— Пусти! Без рук, пожалуйста! — и она вдруг оглянулась на другую сторону улицы.

— Сказал, не пущу! — Илдо подошел ближе. — Слушай, ты, полоумная! Думаешь, мы не знаем про тебя? Как бы не так! Весь Сонсенте только о тебе и говорит. Тукинья специально разыскал меня в университете, чтобы рассказать…

— Отпусти!

— Мы знаем про тебя все! — Он понизил голос. — Отныне тебе не спастись. Можешь идти, куда шла! Дура! Стукачка!

Илдо надолго запомнил эту встречу: лучше бы никогда не видеть больше Шанду. И родня-то она ему дальняя, и всегда была с придурью.

Прошло еще некоторое время. Илдо сидел в гостях, когда в комнату вошла высокая девушка в плаще с поднятым воротником, в темных очках, в низко надвинутой на лоб шапочке.

— Что? Шанда? — Илдо опустил голову, подпер кулаком щеку. Потом снова взглянул на Линкольна. — Слушай, ведь Шанда в ПИДЕ. Зачем она пришла сюда?

— Да что с тобой? Это Мари-Перпетуа. Ты, наверно, бредишь. Шанда уже полгода как уехала. Она бежала за границу, в Дакар.

Илдо вспомнил их последнюю встречу на углу улицы, которая была так похожа на улицы Сонсенте. С тех пор прошел целый год.

— В Дакар? Зачем?

— Очнись, Илдо, на каком ты свете? Шанда исчезла из дома сеньоры Марии, никому ничего не объяснив. Должно быть, дело было серьезное: тут же появились люди в штатском, арестовали сеньору Марию, избили ее дочек. Там случилась в это время дона Леокадия, и ей попало.

— Ее-то за что?

— Да я почем знаю? За что купил, за то продаю. Леокадия приехала погостить в Лиссабон, ну, сеньора Мария Канда ее приютила. Сыщики выбили ей несколько зубов.

Леокадию избили? Эту веселую, бойкую сплетницу? В Сонсенте и в голову никому бы не пришло, что кто-то может поднять на нее руку. В Сонсенте умеют уважать людей.

— Она прямо не в себе… Хотела немедленно возвращаться домой. Знаешь, что она вытворила перед тем, как сесть в самолет? Опустилась на пол, перекрестилась и сказала: «Ноги моей в этой стране больше не будет!» — Он повернулся к Мари. — Ты что-то очень молчалива сегодня…

— Погоди-ка, Линкольн. А где сын Шанды?

— Она отдала его одной женщине из Боависты на воспитание.

Тута раздавил в пепельнице окурок, стукнул кулаком по столу.

— Ну, хватит! Может быть, ты хочешь узнать, не взяла ли мать Шанды этого мальчика к себе? Или еще что-нибудь? Тогда ступай на Кампо де Урике, где живут наши земляки, там они устраивают свои пирушки, свои танцульки. Нене тебе все расскажет. Он знает все про всех!

— Слушай меня внимательно! — вмешался Линкольн. — Я не знаю, уехала ли Шанда в Дакар, я не знаю, есть ли у нее сын или нет, я не знаю, как живут люди с Островов Зеленого Мыса на Кампо де Урике. Не знаю и знать не хочу! И вообще я иду в кино! Мари-Перпетуа, пойдешь со мной?

Илдо растерялся. Его расспросы испортили хороший вечер. Шанда — полоумная, это всем известно… Но ведь он так хотел узнать, что с нею сталось. Столько усилий, чтобы встретиться с земляками — и вот чем все кончилось. Он поднялся, снял с вешалки плащ.

— Ну, ладно. Мне пора. Счастливо оставаться.

Он открыл дверь, вышел на улицу. Ему хотелось побыть одному: ни с кем не разговаривать и поскорей забыть все, что он услышал. Ох, ребята, если бы можно было оказаться сейчас между морем и сушей и чтобы над головой было только синее небо. Если бы можно было сейчас перенестись на Птичий остров!!!

Антонио Аурелио Гонсалвеш