Кончина сеньоры Кандиньи
О смерти сеньоры Кандиньи Сены я узнал вчера вечером: на площади столкнулся нос к носу с Иполито Алмейдой; мы прошли вместе несколько шагов, а потом он остановился и спросил:
— Ты уже знаешь, что сеньора Кандинья скончалась?
Я даже не удивился, словно был готов услышать это известие.
— Сеньора Кандинья? Нет, не знаю. Отмучилась, бедная.
— Она умерла сегодня около трех пополудни. Лежит в доме Абеля Феррейры.
— Нет, мне еще не успели сообщить, — помолчав, сказал я. — Бедная Кандинья! Хотя она была уже очень старенькая…
— Очень, очень, — подхватил Иполито, — и все хворала в последнее время. Пора уж ей было… Теперь отдохнет.
Больше мы об этом не говорили, пошли дальше, но я вдруг стал вспоминать сеньору Кандинью: когда я впервые увидел ее, мне было не то восемь, не то девять лет от роду.
Похороны были назначены на десять утра. Додумались, нечего сказать! Дурак этот АбеЛь Феррейра: не мог выбрать более подходящего времени?! Где это видано — устраивать похороны в десять утра? Изволь-ка тащиться на кладбище, когда солнце, того и гляди, рухнет на головы! Дикая жара, самый зной, да к тому же все на службе. А мне к одиннадцати непременно надо быть в «Монте»: у меня деловое свидание, мне принесут образцы товара — банки с краской. Если не успею, перехватят, а я останусь с носом. Дела такого рода на завтра не откладываются, куй железо, пока горячо… Но и не проводить Кандинью я не имею права: и так, наверно, никого не будет… Я должен быть на похоронах!
Дом Абеля Феррейры был довольно далеко, и я вскоре взмок от пота, расстегнул пиджак, чтобы ветер просушил влажную рубашку. У ресторанчика «Заячий ручей» мне повстречался Норберто Сантос, давний приятель сеньоры Кандиньи. Мы обнялись, и он спросил, пойду ли я на похороны. Я кивнул.
— Вот и отлично! Вместе пойдем!
Мы были уже совсем рядом с домом Абеля. Норберто тоже удивлялся, почему погребение назначено на такой час.
— Скажу тебе прямо: если б не мои правила, я ни за что бы не пошел! У меня дел по горло. Абель, должно быть, спятил: выбрал самое неудачное время!
— Бедная Кандинья!.. Ну а все-таки, мне кажется, она прожила счастливую жизнь. Если б только не ее хвори, особенно в последние годы… Ну и, конечно, второй брак. Нет, жизнь ей улыбалась.
— Да, ты прав. Не стоило ей выходить замуж во второй раз. Разве мог этот Шалино устроить ей сносную жизнь? Вечно в разъездах… А уж его родня! Что за люди! Разорились на родине — перекочевали сюда, лезут вперед, расталкивая всех локтями. Вот разве что Мана другой породы… Но зато она сделала невыносимым супружество Кандиньи. Все наследство досталось Абелю.
— Посмотрим, сумеет ли он им воспользоваться. Он тоже, знаешь ли, без царя в голове.
Мы поднялись к дому Абеля. Ставни были закрыты, но дверь распахнута настежь, на обе створки. Вокруг сновали люди в трауре. У дверей толпились мальчишки и женщины из простонародья: они рассматривали нас и пытались заглянуть в комнаты. Стояла тишина, что довольно необычно для наших краев, где принято оплакивать покойника, и только время от времени слышались голоса.
Норберто вошел, а я остался снаружи, рассеянно обводя взглядом бесплодную серую землю и вспоминая, как познакомился с сеньорой Кандиньей.
Это было много лет назад. Сеньора Кандинья была темной мулаткой — почти чернокожей. Среднего роста, крепкая и коренастая, она казалась приземистой. Волосы у нее были прямые, и она неизменно покрывала их косынкой, как делают женщины из народа.
Лица ее не помню: время стерло в моей памяти ее черты. Помню глаза — черные, улыбающиеся, ласковые. Ни у кого больше не видел я таких глаз. Помню ее руки — они обнимали меня, и я, хохоча, терся о них щекой. Помню ее горячую шелковистую кожу. Стоит мне подумать о Кандинье, как в ушах начинает звучать ее голос: в детстве от него меня начинала пробирать какая-то сладкая дрожь, я замирал и подолгу глядел на нее как зачарованный. У Кандиньи был один из тех голосов — они редко встречаются, в котором словно бы одновременно звучат низкие и высокие ноты, в детстве он казался мне настоящей музыкой, ласкал меня и убаюкивал.
Когда болезнь ее усилилась, сеньора Кандинья окончательно перебралась к своему племяннику Абелю Феррейре. Там и умерла… Но всю жизнь прожила в маленьком домике, неподалеку от нашего: пройдешь немного, поднимешься по склону, свернешь налево — и увидишь ее жилище. Дверь вела на застекленную веранду, где стояли горшки с цветами, а с веранды можно было попасть в крохотную гостиную. Был там и садик, куда, словно близкий друг, ежедневно приходило, пылало, сверкало и не собиралось исчезать солнце. Там стояли плетеные кресла, качалка, в которой я чаще всего заставал сеньору Кандинью, когда меня вечером отпускали из дому побегать, поиграть с Ньяно, Пичей, Джинджей или с кем-нибудь еще из ребятишек.
Прячась за спинами приятелей, я ожидал появления моей подруги: я был очень застенчив и ужасно стеснялся и робел, стоило нам с ней день не повидаться. Когда я подходил к ее дверям, мне всегда хотелось кубарем вкатиться в комнату, крепко обнять ее, как обнимали своих друзей мои сверстники, но я не смел: что-то властно удерживало меня, и я делал вид, что играю, а на самом деле ждал, когда же выйдет Кандинья. Она появлялась, смотрела на меня — наши взгляды встречались — и подзывала к себе. Если же ее не было слишком, по моему мнению, долго, я потихоньку, бочком-бочком подбирался к дверям домика, прижимался к стене и наконец проскальзывал внутрь, смущенно улыбаясь.
Я заставал ее на застекленной веранде в кресле-качалке. Стояла тишина, только слышно было потрескиванье рассохшегося пола да постукиванье ее туфель. Голова ее была откинута на подушечку, сеньора Кандинья о чем-то размышляла, а уже слабеющий свет закатного солнца ореолом вспыхивал на мгновенье вокруг ее головы, а потом исчезал, гас.
Она улыбалась и подзывала меня к себе, и я, как птенец в гнезде, удобно устраивался у нее на коленях и слушал ее воркующий голос:
— Пришел, пришел… Что ж так давно тебя не было, а? Ты меня разлюбил? А? Ты больше не мой дружок? Да? Вот, значит, ты какой? Ну и прекрасно, тогда и я тебя больше не люблю… Почему вчера не пришел? Я ждала-ждала, а тебя нет да нет. И зря не пришел. Много потерял. Я для тебя кое-что сберегла, но потом вижу — ты не идешь, я и съела все сама.
Я не отвечал, молча улыбался, привалившись к ее плечу, и мне было удивительно хорошо. Кандинья крепко обнимала меня и продолжала ворковать:
— Я шучу, шучу… Ты мой хороший, самый красивый, да? Ты меня любишь? А? Ну скажи. Любишь? Тогда подожди минутку… — Она вставала с кресла, куда-то уходила и тут же возвращалась, неся в руке маленькое блюдечко, снова садилась, ее прохладные пальцы прикасались к моим векам. — Ну-ка открой рот, закрой глаза! — Я повиновался и тут же чувствовал во рту вкус лакомства, на языке таяла конфетка, и я смеялся от удовольствия, а Кандинья шептала мне в самое ухо: — Ну, а мне что за это будет? — Я поворачивался к ней, и она обнимала меня еще крепче.
Как давно все это было… Но воспоминания о Кандинье имеют для меня особенную прелесть: я словно переношусь в далекие времена, и мир, окружающий меня, исчезает.
Я услышал звон колокольчика, а потом появился падре в белом облачении с требником в руках. Впереди шел мальчик-служка с распятием, а рядом другой паренек, певший в церковном хоре: он нес дарохранительницу и кропило, позванивая в колокольчик, серебристый звук которого был похож на детский голосок.
Из дому, ожидая выноса, вышло несколько мужчин в трауре. Я подошел к ним, и тут на углу появился Карлиньос — седеющий, уже по-стариковски сгорбленный; шея его была вытянута, а на лице застыло выражение постоянного внимания, словно он все время к чему-то присматривался. На нем был белый костюм, в руках он держал зонтик от солнца.
— Ну, вот и Карлиньос, — довольно громко произнес Аннибал Дуарте, — без него ни одни похороны не обходятся.
— Я тоже хожу на все похороны, разве что со службы не отпустят, — горделиво улыбнулся Норберто.
— Да нет, что ты сравниваешь! Карлиньос ходит на все похороны. Еще не было случая, чтобы он не пришел. Он готов пожертвовать чем угодно, лишь бы проводить покойника на кладбище.
Тут в беседу встрял и Марио Диас:
— Ну, еще бы! Ведь он душа «Общества», похороны для него — первое дело, все бросит ради похорон. Мано, который тоже служит в «Обществе», говорил мне, что он постоянно таскает в кармане черный галстук — на всякий случай…
— Каждый по-своему с ума сходит, — философски заметил Аннибал. — У меня, к примеру, все наоборот: почти никогда не хожу на похороны, мне как-то неприятно… Все, что связано со смертью, меня гнетет… Все эти соболезнования, слезы, вообще вся атмосфера… Меня на панихиду и не заманишь. Я не желаю иметь со смертью ничего общего.
Марио Диас, дурачась по обыкновению, потер руки, потряс ими в воздухе, умывая их, словно Пилат:
— Не ты один. Представь себе, я тоже.
Все одобрительно приняли его выходку и рассмеялись — кто в полный голос, кто сдавленно. Сам Аннибал тоже не удержался от смеха:
— Сам не понимаю, как это я сморозил такую глупость. Разумеется, ни у кого из нас, как мне кажется, нет желания познакомиться со смертью поближе… Но я не о том хотел сказать. В отличие от нашего Карлиньоса мне внушают отвращение все эти похоронные церемонии — погребение, речи, соболезнования, — вся эта чушь, которая непременно сопровождает смерть человека. В день похорон я всегда чувствую себя не в своей тарелке, нервничаю. Почему? Сам не знаю. Меня все это раздражает, вот я и стараюсь отделаться как могу. Ну, конечно, если это не связано с кем-нибудь из близких мне. А всеми остальными пусть занимается моя жена: у нее это лучше получается. Сюда же я не мог не прийти: сеньору Кандинью я помню сто лет, а Абель…
Но тут громкие рыдания, причитания прервали его. В дверях показалось траурное шествие. Четверо ближайших друзей, осторожно нашаривая ногой первую ступеньку лестницы, вынесли гроб. За ним следовала целая толпа плачущих женщин — служанок и соседок. Они причитали хором: