Но когда беды шли сплошняком, когда столько скапливалось в душе злости и горечи, что впору было задохнуться, когда я спрашивал себя, кто же повинен в моих несчастьях, кто не дает мне вздохнуть, когда становилось уж совсем невыносимо, я вспоминал маленький домик на затерянном где-то в океане островке, я думал о своей родине. Я видел сеньору Кандинью, и этого было достаточно, чтобы разогнать клубящуюся вокруг тьму: из глубины лет снисходил в мою душу покой — светлые свежие детские воспоминания.
Гроб вынесли из церкви и снова установили на катафалк. Заскрипели колеса: похоронная процессия двинулась дальше, пересекла соборную площадь и стала спускаться по улице Коко. К счастью, появилось несколько автомобилей, которыми воспользовались те, кто решил идти до самого кладбища. Рядом со мной остановилась машина; за рулем сидел Филипе-Американец. Я приоткрыл дверцу:
— Филипе, ты ведь один? Можно, мы к тебе? Нас трое. Все поместимся.
Филипе окинул заднее сиденье опасливым взглядом:
— Вам не попадался Жозезиньо Брито? Я обещал заехать за ним. За ним и за его детьми.
— Ну, ничего! Его нет, а мы тут! А кроме того, я знаю Жозезиньо не хуже, а может, и лучше, чем ты. Характер у него, конечно, крутоват, но если он потребует, мы вылезем. Не бойся.
Рядом со мной под зонтиком от солнца шли, о чем-то секретничая, Карлиньос и Норберто. Я окликнул их. Норберто непременно нужно было договорить: «…видите ли, сеньор Карлиньос, я как раз тот человек, с которым он не должен был так поступать. Он передо мной в долгу. В неоплатном долгу. Впрочем, мы еще потолкуем…» Карлиньос улыбался рассеянно и благодушно. Оба сели в машину.
Мы проехали еще немного, и почти у самого кладбища стена низких домиков вдруг разомкнулась, открывая панораму долины, тронутой кое-где пятнами зелени, которая отчаянно сопротивлялась безжизненным суровым линиям горной гряды. В опущенное окно автомобиля ворвался ветерок, и его внезапное появление было приятно и загадочно: как удалось ему в полете над раскаленной землей сохранить прохладную свежесть горных вершин? Карлиньос откинулся на спинку и скорбно заметил:
— А ведь я не знал, что и жена Тижиньи скончалась, и не был на ее похоронах. Говорят, Тижинья совсем убит горем.
— Ну, естественно, — ответил Норберто. — Подруга жизни… Но он, мне кажется, уже в том возрасте, когда человек готов ко всему. Скорбел, конечно, но от отчаяния далек.
Теперь мы видели красноватую плоскую равнину кладбища, с одной стороны ограниченного холмами Рибейра-до-Жулиан, а с другой — кобальтово-синим морем, огибавшим узкую полосу песчаных пляжей. Казалось, что зеленые холмы присыпаны тончайшим слоем пепла. Те, кто шел в похоронной процессии, были похожи на измученных долгой дорогой крестьян, спасающихся от засухи. Воздух дрожал от зноя, очертания гор трепетали так, что невольно хотелось прикрыть утомленные глаза. Священник брел пошатываясь, как от головокружения.
Мы догнали хвост процессии. Могильщики то прибавляли шагу, то, изнемогая от жары, останавливались. Филипе сбросил газ, потом опять увеличил скорость, повернулся к нам:
— Это настоящая пытка — ползти в похоронной процессии по такому солнцепеку. Не знаешь, сколько километров держать.
— Смотрите, вон Жозезиньо! Жозезиньо! — вдруг закричал Норберто.
— Где? — спросил Филипе.
И, правда, мы увидели Жозезиньо, который шел, погрузившись в свои мысли, бессильно опустив руки вдоль тела, пожевывая мундштук погасшей сигареты. Он не слышал нас.
— Ладно, бог с ним, — пробормотал Филипе. Мы были уже у самых ворот кладбища.
Но в эту минуту Жозезиньо вдруг повернул голову и заметил машину, мрачно подошел поближе и, не здороваясь, спросил Филипе:
— Ну, куда прикажешь садиться мне и моим сыновьям? — а потом, не дожидаясь ответа, пошел дальше.
— Сердится, что влезли в машину без разрешения, — сказал я.
Карлиньос благодушно улыбнулся:
— Да, он у нас такой…
Показались кладбищенские ворота. Родственники, не теряя времени, сняли гроб с катафалка и понесли его к могиле. Я пошел было вперед, но тут Норберто, последним вылезший из машины, взял меня под руку. Он был очень раздражен.
— Ты угадал, Кристиано! Этот идиот на самом деле разозлился. Не меняется с годами. Ну а мне плевать! Пусть еще кому-нибудь характер показывает. Меня его выходки не трогают!
Мы вошли на кладбище. Нас торопливо обогнал священник в сопровождении мальчишек-певчих. Четверо могильщиков стали медленно опускать гроб в могилу, окруженную кучами свежевырытой земли. Женщины заплакали громче. Могильщики стали зарывать могилу; земля с глухим стуком падала на крышку гроба. Сеньора Кандинья ушла от нас навсегда.
Каждый из нас по обычаю бросил на могилу горсточку земли. И в этот миг мы увидели Мануэла Дойа, который, запыхавшись, только что появился на кладбище. Он размахивал руками и восклицал:
— Я ничего не знал! Понятия не имел! Мне говорят: «Сеньора Кандинья умерла вчера, похороны сегодня, в десять…» Кто это додумался, интересно? Самое неподходящее время. Я ничего не знал! Никто ничего не знал!
На него не обращали внимания, торопясь поскорее закончить церемонию, и Мануэл смолк, перекрестился, бросил на могильный холмик скатившийся оттуда ком земли и направился выразить соболезнование Аристидесу Ферейре, который представлял семью покойной. Аристидес, молодой, спортивного вида человек, выслушивал сочувственные слова очень непринужденно, и казалось, что на его юношеском лице таится улыбка.
Автомобили, выпуская клубы белесоватых выхлопов, вздымая красную пыль, выезжали из ворот, водители шумно приглашали знакомых и друзей. Повсюду виднелись обтянутые черным сукном спины тех, кто уже просунул голову в кабину.
Я опоздал; все уже разъехались, и мне пришлось возвращаться пешком. Может быть, оно и к лучшему. Сеньора Кандинья осталась в безмолвии и одиночестве, и я хотел с опозданием проститься с ней. Хотя что уж теперь прощаться? Прощаться, милая моя Кандинья, надо с живыми, а ты из тех людей, кто отрешился от всего на свете еще при жизни.
Зачем я вернулся на родину после стольких лет, проведенных за границей? Это нетрудно объяснить. Ностальгия незаметно, день за днем, все больнее когтила мою душу. Кроме того, наконец-то мне улыбнулась удача, времена изменились, и я чуточку разбогател. Тут-то я и сказал себе: «Черт побери, Кристиано, похоже, жизнь хочет приласкать тебя. Не зевай, лови момент, упустишь шанс — локти будешь кусать». И сейчас же услышал другой голос: «Кристиано, жизнь состоит не из одних только забот и хлопот, посмотри, болтается ли еще в океане твой островок…»
После того как ты вдосталь поездил по свету, родной городок кажется особенно маленьким и невзрачным. И бедным. Я помнил, конечно, что оставлял дома, пускаясь в путь, и все же не думал, что найду по возвращении такое убожество, такое застойное болото. Я совсем отвык от него, и теперь мне не хватало пространства и воздуха.
Но и мое неудовольствие (готов признаться, что понять меня нелегко) сопровождалось странным ощущением спокойствия, уверенности — всего того, что я уже успел с годами забыть. Я трудно привыкал к этому, но когда первое потрясение прошло, подушка стала казаться мне мягче. Иными словами, меня охватило чувство покоя, словно кто-то шепнул мне: «Не суетись, расслабься».
Тем не менее я не собирался задерживаться в родных краях надолго. Чтобы не сидеть сложа руки и не взбеситься от безделья, я открыл лавочку — крохотный магазин на улице Канекадинья — и стал торговать всякой всячиной: консервами, спиртным, бакалеей… Я стоял за почерневшим прилавком, на котором виднелись пятна от пролитого керосина и оливкового масла, а за спиной громоздились мешки с овощами, бидоны с маслом, только что выгруженные с кораблей ящики, от которых, казалось, еще пахло просмоленными досками палубы и морской солью. Торговать пришлось всерьез: имел я дело и с честными купцами, и с контрабандистами— волна эта захлестывала меня с головой.
До меня доходили, разумеется, скептические отзывы о моей деятельности: «Стоило мотаться по свету столько лет, чтобы открыть убогую лавчонку! Жалкая судьба!» — и я узнавал манию величия, свойственную парням из Сан-Висенте. Прикусите язык, ребята! Такова жизнь. Земля — круглая, но вот что важно: в какую сторону она катится, не угадаешь. Лавка моя стоит на бойком месте: взад-вперед проходит множество народу. Еще не вечер! У меня, милые мои, есть серьезные подозрения, что лавчонка эта даст мне доходу больше, чем все мои скитания по заграницам. Разумеется, я не собираюсь похоронить себя в Рабо-де-Салина: погодите, я еще позову вас на освящение моего магазина где-нибудь в самом центре-расцентре: на Лиссабонской улице или на соборной площади. Время покажет.
В общем, я решил покуда плыть по течению и с места не трогаться. Мало ли есть на свете больших и красивых городов: я ими сыт по горло. Пусть теперь они меня подождут. Кажется, я заслужил право пожить без суеты и гонки, в свое удовольствие, тихо и скромно поработать…
Сеньора Кандинья была первой, о ком я спросил сразу же по приезде.
— Жива, жива, — ответили мне, — прихварывает в последнее время. Так и живет в своем домишке, ну а когда ей становится совсем тоскливо, Абель Феррейра забирает ее к себе, чтобы повозилась с его детишками, отошла немножко. Ты же помнишь, сеньора Кандинья всегда любила детей…
И еще мне рассказали, что были у нее нелады с Жозезиньо Брито.
— С Жозезиньо? Это еще почему?
— Да нет, ты не подумай чего-нибудь… Пустяки. Эужения, супруга Жозезиньо, днюет и ночует у сеньоры Кандиньи, а у Жозезиньо характер, сам знаешь, не сахар, человек-то он неплохой, да уж больно любит на своем поставить. В общем, дело было так: помнишь Гидинью, дочку Грегорио Сены, племянницу Кандиньи? Ну, ей крепко не повезло в жизни, пошла не по той дорожке, осрамилась, короче говоря. А ведь Жозезиньо — тоже племянник Кандиньи, родня по второму мужу, Шалино. Вот он и запретил жене пускать Гидинью в дом — она ведь родила неизвестно от кого… Но сеньора Кандинья не согласилась: слово за слово, и они поругались. Знаешь, как бывает? Ну вот и вся история.