Почти сразу же после возвращения в Сан-Висенте я отправился навестить сеньору Кандинью и увидел, как служанка помогает маленькой — в чем душа держится — старушке сойти по ступенькам дряхлого домика. Старушка уселась в плетеное кресло — видно, решила погреться на солнышке. Я бросился к ней, чтобы от всей души обнять ту женщину, которую не забывал в своих скитаниях ни на минуту. Боже, сколько лет!.. И тут я словно споткнулся.
Может быть, это вовсе не сеньора Кандинья? Какая-то высохшая мумия с неподвижным лицом равнодушно глядела на меня невидящим взором. Седые волосы спускались на костлявые плечи. Темные иссохшие руки были сложены на коленях и напоминали два закрытых веера.
Да что руки! Меня приковал к месту этот застывший ледяной взгляд — взгляд человека, которому уже ни до чего на этом свете нет дела, душа которого опустошена.
Я побоялся, что она меня не узнает, и прошел мимо. А знакомым рассказал:
— Сегодня я видел сеньору Кандинью, был возле ее дома. Я не поздоровался с ней — боялся, не узнает… Как она постарела! Я не ожидал…
— Да, — ответили мне. — Сеньора Кандинья совсем потеряла память, сильно одряхлела, что говорить! Но ведь и неудивительно — в ее-то годы! Вспомни, сколько лет ты скитался по свету, а время бежит — не угонишься.
Они говорили сущую правду, я никогда не задумывался об этом… Я-то, дурак, думал увидеть перед собой прежнюю сеньору Кандинью, словно и не было всех этих лет. Забавно…
Сколько раз после этой несбывшейся встречи я собирался прийти к дому Кандиньи, броситься перед ней на колени, расцеловать ее слабые костлявые руки, спросить, помнит ли она меня, осторожно и ласково — так раздувают засыпанное пеплом пламя — воскресить в ее памяти мой образ, сказать, что значила она для меня в разлуке… И каждый раз я натыкался на этот ледяной невидящий взгляд, уже не озаренный светом нашего мира.
И кончилось тем, что я стал обходить ее дом стороной, боясь, что она все-таки узнает меня и позовет, и ее необыкновенный голос зазвенит над шумной улицей…
Я пришел в дом Абеля Феррейры и едва сумел различить гроб в темной комнате, переполненной людьми, — собралась вся родня. Я со страхом ждал от Абеля бурного проявления скорби, но, к счастью, он сдержался. Я с чувством облегчения вышел на улицу. Вытер платком вспотевший лоб, щеки и пгею под воротничком рубахи. О господи: половина первого, как долго еще будет жарко, как нескоро настанет вечер!.. Приду домой, скину одежду, сменю белье, приму прохладный душ…
Незаметно для себя я оказался у дверей Селины: наверно, ноги сами принесли меня сюда. Девушка — загляденье, можете мне поверить: свеженькая, стройненькая… И так забавно поглядывает из-под прищуренных век, словно таит улыбку. Она достаточно известна в нашем городке — мне уже успели порассказать о ней, хоть я. и не просил… Сплетни тянутся за ней шлейфом… Ну, а кого пощадят злые языки?.. Про какую женщину не распускают слухов? Я жив, я собираюсь обосноваться тут, мне нужна женщина. Селина мне подходит по всем статьям… Я постучался.
— Принимайте гостя. Шел мимо, думаю, загляну, проведаю… Как поживаешь?
Мы немножко поболтали. Она посмеивалась и отвечала недомолвками. Ну, что ж… Видна хорошая школа. Спешить не будем.
Я еле дополз до дому — настоящее пекло. Иполито Алмейда — тот, кто первым сообщил мне о кончине сеньоры Кандиньи, — сейчас снова попался мне навстречу.
— Ты от Абеля? Я еще не был. И на похороны не ходил: начальство не отпустило. Зачем было назначать погребенье на такой час?
Прошли еще несколько шагов. Дом сеньоры Кандиньи стоял пустой и безмолвный. Смерть ледяной рукой наглухо и навсегда затворила двери, захлопнула ставни. И только на застекленной веранде еще жил, медленно угасая, солнечный зайчик…
Заскрипит пол, когда сеньора Кандинья раскачается в своем кресле, солнце нимбом вспыхнет вокруг ее головы.
— Я давно тебя не видела. Почему же ты вчера не пришел, а? Ты меня разлюбил? Да? А я тебя ждала… А ну-ка открой рот, закрой глаза… — услышу я ее голос.
Зазвенит детский смех — так смеются только в начале жизни, а потом он начнет стихать, гаснуть… Давно это было. Ох, как давно!..
Балтазар ЛопесМумия
Несколько дней назад я совершенно случайно узнал одну новость, которая произвела на меня странное впечатление. За столиком кафе «Ройаль» текла вялая беседа, когда один из моих бывших однокашников по семинарии святого Николая мимоходом сообщил мне, что «Мумия» покончил с собой. Это случилось в Лиссабоне: он выстрелил себе в рот из пистолета, оставив жене и матери прощальное письмо, в котором писал, что его болезнь не дает ему надежды на возможность достойно работать и обеспечивать сносное существование тем, кто рядом с ним.
Я прекрасно помню, когда прозвучало известие о его самоубийстве. Сначала говорили об ужасных, неизлечимых болезнях, которые почти никак не проявляются, медленно, но верно подтачивая организм. Никто не обращает внимания на желтизну лица или на раздражительность и резкие смены настроения.
Затем следует неизбежный и ни к чему не обязывающий добрый совет:
— Милейший, вам следует сменить обстановку! Поживите-ка месяцок в Санто-Антао, у вас улучшится цвет лица.
Или:
— Сидишь целыми днями в конторе, не гуляешь… Бери пример с меня: каждое воскресенье я непременно уезжаю в Матиоту или в Жоан-д’Эвору, к морю, и провожу там целый день.
Признаюсь, что, услышав о смерти одноклассника, я не испытал никакого волнения: образ этого парня таился где-то в глубинах памяти…
Мумия… Несомненно, я когда-то слышал это слово, а слово вызвало перед глазами его фигуру, его бледно-зеленоватое, как стебелек проросшей фасоли, лицо. Я вспомнил даже его слугу, по имени Жозе Матеус, который, почтительно приотстав на несколько шагов, шел за моим одноклассником, когда тот с учебниками под мышкой возвращался из семинарии.
Я вспомнил, что Мумия — единственный из всех нас — Ьыл обладателем учебника рисования: великолепной книги в зеленом переплете с белыми буквами заглавия. Эта книжка у нас не продавалась — ее надо было специально выписывать по почте из метрополии, из Лиссабона.
Лиссабон! Какой музыкой звучало для нас название этого города, особенно после того, как во втором классе мы прочли в хрестоматии историю его отвоевания у мавров. Я не могу, конечно, ручаться, но почти уверен, что Мумия намеренно разгуливал на виду у нас, держа в руках столичную книжку, — он хотел, чтобы мы позавидовали ему. И мы, играя посреди мостовой в футбол или устраивая сражения на задах нашей семинарии, замирали в тот миг, когда он проходил мимо.
Так было всегда.
Мумия был постоянным объектом нашей ненависти и презрения (каких только оскорбительных кличек не придумывали мы для него), но и основной темой всех наших разговоров. Мумией окрестил его Жозе Коимбра… Ах, да! Вы ведь еще не знаете, кто такой Жозе Коимбра!.. Сейчас расскажу.
В то время мы как раз начали постигать азы всемирной и отечественной истории, и те сведения, которые сообщали нам с высоты своих кафедр каноники-преподаватели, нам немедленно хотелось применить к окружавшей нас действительности; если же это не получалось, мы с готовностью пускали в ход наши способности карикатуристов и пересмешников.
Так вот, у Жозе дар метафоры был развит сильнее, чем у всех нас. Хочу подчеркнуть, что слово «метафора» вовсе не сейчас пришло мне в голову: оно составляет часть моего интеллектуального багажа, упакованного еще в те времена, когда я вместе с вышеупомянутым Зе, а также с Сезарио и прочими сверстниками изучал риторику по учебникам генерала Арсенио Аугусто Торреса де Маскареньяс…
Еще немного терпения, и вы узнаете, при чем тут история.
Вернемся чуть-чуть назад. Мне ли вам объяснять, как преподносят учебники истории жизнь, обычаи, быт и нравы, войну и мир, удачи и бедствия людей, населявших нашу планету за много-много лет до нас. История делится на древнюю или античную, средних веков, новую и новейшую. Разумеется, наши каноники начали с Истории Древнего Востока, и вот во главе этой процессии во всем блеске тысячелетий появился Египет эпохи фараонов.
Должен признаться, что нам не слишком повезло, и сведения о ней мы получали от человека, над которым смеяться не решались. Даже сейчас, когда на память мне приходит этот каноник, во всем облике которого чувствовалась и сдержанная сила, и с трудом подавляемая вспыльчивость, и особенная, мужественная мягкость, я думаю, что нам и в голову не приходило «травить» его, прежде всего потому, что он по-настоящему любил свое дело, а дети от природы наделены способностью ценить это. Кроме того, он обладал довольно редко встречающимся среди тех, кто нас окружал, качеством: он был человек увлекающийся и умел увлекать других.
И тут мне вспоминается… Прошу у вас прощения за эти бесконечные отступления, но они кажутся мне совершенно необходимыми для того, чтобы вы смогли постичь смысл моего рассказа во всей его глубине. Так вот, мне вспоминается его повествование на уроке о том, как португальские солдаты на полях Фландрии сдерживали натиск превосходящих сил, поддержанных губительным артиллерийским огнем, и не дрогнули, не отступили, сделав больше, чем было в силах человеческих, и достойно отстояв «честь отчизны». В каком-то месте своего рассказа наш каноник — а он к тому времени был уже убеленным сединами старцем — вдруг вскочил — все остальные преподаватели в продолжение урока сидели — и с жаром, словно сам был участником этой битвы, стал рассказывать, что, когда кончались заряды, португальцы шли в штыки, а сломав штык, орудовали прикладом, били кулаками, грызли зубами!.. Фто был волнующий миг: старик с горящими глазами воинственно размахивал указкой. Потом, когда урок кончился и мы, еще охваченные возбуждением, разошлись, было единогласно признано, что наш старый учитель, повествующий о героической битве, о чести и патриотизме, столь ярко проявленной тогда нашими соотечественниками, — вылитый Афонсо Энрикес