Больше всех рассказывал о дроздах некто Козленко, известный у птичников под названием «артист». Не знаю: был ли он артистом, но больше был известен как несусветный лгун. Двух слов Козленко не мог произнести, чтобы одного не приврать.
— Дрозды? — мягко, обвораживающе говорил он, глядя на собеседника благородными глазами испанского вельможи. — Так я ж их тысячи передержал. У Пятигорске у нас их — у каждом кусту.
— А что ж сюда не привезли?
— Та некогда ж было. Днем репетиции. Вечером спектакли.
— Ну-у! А выходной?
— Так я ж и у выходной с утра до ночи в театре. Пятьдесят две роли за сезон! Вы понимаете? Мне ж заслуженного хотели дать. Весь театр провожал, плакал…
— Ну а дрозды?
— Та я ж их тысячи… Гнездо у него на ели, на кипарисе то есть… Высако, высако. Шапка валится. Вижу, туда они залетают, а где ж достать? Носят вот таких червей, да вот, вот таких бабочек, — на метр разводил руки артист.
Другой «старый птицелов», самоуверенный портной Парамонов, говорил, важно попыхивая сигаретой из янтарного мундштучка:
— Я их в Саратове помногу ловил. Дикая птица… Не выдержать ее. Петь громко не будет. Под свой нос вполголоса пропевает.
— Вот в июне на Кавказ собираюсь, в Хосту, — говорил я, — может быть, поймаю.
— У Хосту? У Хосту? — удивлялся Козленко. — Та я ж там тысячи раз… Нич-чево там нет. Ловить негде — голые горы та колючий кустарник. Не-ет, дроздов надо у Пятигорске, у Нальчике.
…Такси неслось по извилистому горному шоссе из Адлера в Хосту. Мелькали сияющие солнечные склоны в непролази незнакомой зелени. На поворотах визжали покрышки, то прижимало к дверце, то откидывало в глубь машины.
Таксист торопился. Время — деньги. А на Кавказе особенно. Это я понял с прилета, когда толпа квартиросдателей взяла нас в кольцо, прямо в аэровокзале.
— На берегу моря!
— С пансионатом…
— Со всеми удобствами… Пожалуйста к нам…
— Всего два рубля в день… — сыпалось со всех сторон.
Насколько можно было разглядеть в бешеной гонке дорогу, я таращился с любопытством новорожденного. Пальмы. Мостики. Ущелья. Странная голубая зелень эвкалиптов. Дачная белизна домиков. Открыточная красота кипарисов. Все это вместе с горячим воздухом, врывавшимся в окно машины, удивляло и тревожило.
В одном месте поднялась с обочины черная птица.
Ясно увидел я черноту пера и желтый клюв.
— Дрозд! — крикнул я сидящей рядом сестре. — Черный дрозд!
Она равнодушно кивнула. Нельзя сказать, чтоб сестра не интересовалась птицами. Интересовалась, конечно… Но если гордо сравнить мой интерес к ним с потоком солнечного света, то заинтересованность сестры была светом лунным, отраженным.
В тот же день, к вечеру, на заросшей круче горы я снова услышал и увидел черного дрозда.
Он сидел на сухой макушке грузинского дуба и меланхолично высвистывал что-то лесное, неведомое. Он брал тоны выше и ниже, спускаясь до басового гуканья, и вдруг точно переводил какой-то регистр, и снова приятная флейта баюкала вечереющий лес.
Мы стояли у подножия горы, слушали и толкали друг друга локтями.
— Завтра же пойду искать гнездо, — храбро сказал я. — Раз он там поет, значит, у него гнездовой участок.
Сестра с сомнением поглядела и промолчала. Она была здесь уже не в первый раз. Мои расспросы и суждения, наверное, надоели ей.
Уже поздно мы вернулись в гостиницу на гранитной набережной мелкой каменистой речонки. С гор дуло холодком. В темных кустах у входа мерцали светляки. Пронзительно свиристела цикада. Не то летучие мыши, не то огромные бабочки-сатурнии проносились на свет нашего окна, ширялись о стекло мягкими крыльями и пропадали. Мы заснули под кваканье, бормотание, лай и гомон здешних лягушек.
На другой день я понял причину скептицизма сестры. Привыкнув к уральскому лесу, я даже представить себе не мог, до чего же непроходимы заросли на Кавказе. Если есть нечто среднее между густым киселем и твердым веществом, то вот кавказская зелень. Едва я сунулся в молодую поросль и начал взбираться до крутизне, миллион мелких колючек впился в мои руки, ноги, одежду, задерживая всякое движение. Ежевичные плети кипятком ошпаривали ладони. Завеса плющей трудно рвалась, дрожа и цепляясь. Плющей было видимо-невидимо! И каких разных: то с треугольными листьями, то с сердцевидными, то ни дать ни взять — березовыми… Они въедались в кору деревьев, оплетали ветки, ползли по земле. Я бился в них, точно муха в паутине, с проклятиями прорывался, карабкался, падал и скоро понял, что буду у заветного дуба на середине склона не раньше как через неделю.
Так же медленно, обдираемый колючками, я спустился на дорогу к подножию.
— Ничего, — утешала меня сестра. — Может быть, зайти с другой стороны горы?
Нового дрозда мы увидели бегающим в водосточной канавке подле каменной садовой стены. Это была самка величиной побольше скворца, бурая и рыжегрудая. С видом женщины, обремененной немалой семьей, она хлопотала в канаве, переворачивала камешки и гнилые листья. Вот нашла что-то, схватила и медленно улетела в густой сливовый и черешневый сад за каменную стену.
— Пойдем, — сказал я сестре. — Поищем ее…
— Пойдем, согласилась она, покусывая соломинку.
— Но ведь там сады… Вдруг нас…
— A-а… Много ты понимаешь! Здесь же не такие хозяева, которые сад колючей проволокой огораживают, здесь Кавказ, Восток, гостеприимство…
«Приезжайте, генацвале, на-ри-на-ри-на. Выпьем с вами, генацвале, белого вина…»
И я уже взбирался по хорошо уложенной песчаником чистой тропинке за белую чистую стену. Черешни желтели и краснели над нами. Абрикос раскинул свои похожие на иву перистые листья, и алыча, кислая, зеленая, сводящая с ума одним своим недозрелым видом, алыча была повсюду. Глядя на нее, я представлял разжеванный лимон и толченую клюкву.
Дроздов, однако, не было ни видно, ни слышно.
Зато из странного по архитектуре длинного и беленого строения, напоминающего огромную уборную, выглянула старуха в черной шали.
Выглянула, исчезла.
Через секунду атлет-мужчина сине-чернокудлатый с волосами на голой груди и руках пошел навстречу.
— Зачем ходыш? Тэбе на дороге мало места? По садам шалыгаешь? — зачастил он.
— Да вот, дрозды… — не закончил я.
— Я тэбе покажу такой дрозды!
И мы повернули назад.
Может быть, только присутствие женщины спасло меня от большего.
Мы прожили в Хосте полмесяца и все ходили под вечер слушать того отличного певца на высокой горе, на грузинском дубе. Словно поддразнивая нас, он курлыкал, аукал и насвистывал, точно лесной Пан, и сестра говорила знакомым на пляже, что ей на меня жалко смотреть.
А пляжные знакомые мило улыбались, мило кивали, и во взглядах этих милых людей в плавках было: он же сумасшедший. Да, конечно, сумасшедший. Ведь только тронутый человек может ехать на Кавказ, чтобы лазить по горам за какими-то дроздами, ловить бабочек! Искать жуков! Тратить на всю эту гадость дорогое время отпуска, вместо того чтоб размеренно отдыхать под тентами на лежаках, жариться на солнце, купаться в море.
— Море — это йод. Море — это здоровье, — убежденно говорил молодой инженер из Москвы. Он вбирал здоровье с утра до ночи, валяясь с книжкой на надувном матраце. Когда море гудело штормом и волны с ворчанием «оро-оро-оро» катились на водоплеск, он ложился в зону прибоя улавливать целебные ионы. И вообще казалось, что здесь все помешались на здоровье, и загорали, и отдыхали до изнеможения. Даже на головные боли жаловались, точно впрямь некуда было деться от этой дышащей зноем и ветром солнечной полосы берега, усыпанного пестрой морской галькой и сплошь заваленной темными и белыми телами в купальниках фантастических расцветок.
На третий день мне ужасно надоело злое южное солнце. Нагретые им до сковородного жара валуны и окатыши обжигали ступни. Непрестанный гул волн, соединенный с шуршанием трущейся гальки, нагонял тоскливое настроение. Поворотившись раз двадцать на дощатом лежаке, разомлелый и рассолоделый, я лез в расплавленно блестящую теплую и грязную волну.
Я не влюбился в море. Оно было обычно зеленым, а не синим и тем более не черным. Оно было огромным, но не таким величественным, как представлялось раньше. По нему плавали маленькие катера с трамвайными сиденьями и с пышным названием — теплоходы. Оно больно хлесталось камешками даже в слабый прибой. В нем не было видно ни рыб, ни крабов, ни дельфинов, ни других морских чуд. А знаменитая морская горько-соленая вода была не солонее Ессентуков N 17. Ее можно было пить.
Я подозреваю, что многие люто скучали на пляже, скучали за картами, за разговорами о загаре, за разглядыванием бедер и ножек. Наверное, хорошо чувствовали себя тут только кучки развязных юнцов в мексиканских сомбреро и с замурзанными гитарами через плечо. Они бродили по пляжу, перешагивали через загорающих и бесцеремонно рассаживались возле каждой смазливой девчонки.
— Подумаешь, нашелся критик! — скажут иные. — А что же делать у моря, как не купаться, как не загорать?
Сдаюсь заранее! Я и не против такого. Кому что нравится… Но почему должно нравиться всем одно и то же?
Вообще, прожив тут пару недель, я вдруг обнаружил, что Кавказ — великолепное место и для всяких тунеядцев, лодырей и лжебольных. И нередко думалось: а вот нашелся бы такой невод, что пропускал бы сквозь ячейки отдыхающих тружеников и задерживал тунеядцев. Ох, какой улов достался бы рыбакам…
— Чем ездить на Кавказ ловить каких-то птичек, вы бы лучше позагорали как следует. Приедете в свою Сибирь, никто и не поверит, что на море были, — судила жена инженера, коричневая до фиолетового отлива на лопатках. По-видимому, не слишком примерная в школе по географии, она упорно помещала Свердловск в Сибирь и наивно спрашивала:
— А у вас и трамваи в городе есть?
— Есть.
— А троллейбусы?
— Тоже есть.
— А рестораны?
— Да.
— А что, строганину там подают? — более профессионально интересовался инженер.