илетные уже заметили приманных и переговариваются, подвигаются к ним.
Самые азартные охотничьи минуты. Падут или не падут на ток? А что, если улетят? И так бывает. Защебечут, загалдят, тронутся разом… Поминай, как звали.
Сквозь неплотную крышу скрада стараюсь разглядеть силуэты птичек меж листьев и веток. Ага, вон один… Еще пара. Еще… Птички чистят клювы, перепархивают, опускаются пониже. Одна уже на кустике над самым током, смотрит вниз, не решается слететь. Вроде бы чижовка. Она Серая, а чижик — тот яркий, зеленый. Видно-то плохо. Птичка уже на току. Пугливо клюет. Рука стискивает веревку. Не крою. Самка не нужна. Они не поют. Вот и чижик «сваливается» на ток.
Крыть?
А вдруг там, наверху, лучше, красивее?
Спугнешь всех!
А ну как не спустятся?
Крыть?
Нет, не буду… Погожу.
Может, еще пара выпадет…
Чижовка с тока вдруг слетает, следом снимается чижик.
Эх, досада. Промедлил! Вот тебе «спустятся еще».
А стайка уж переговаривается по-отлетному: «черр-черр… черри… черр».
И вот: «пи-пие, пи-пие, пи…» — значит, полетели.
Ну, дурак, разиня, горе-птицелов! Что только не наговоришь в досаде на свою голову. Никогда не слыхал самокритики сильнее, чем на охоте.
Ведь мог бы! Мог бы!
А вдруг все бы спустились?
«Вдруг! Вдруг!»
Ладно, сейчас как хоть один чижик сядет — так и накрою.
Еще прилетят ли?
Голоса чижей. Три желтые птички садятся над током. Старые самцы. Оперение у них всегда ярче.
Один желтый, как бабочка, чижик метнулся к току, попорхал над ним, присел на мгновение и так испуганностремительно сорвался вновь, что я не успел дернуть веревку.
Два других слетели к ручью, напились, и вся тройка разом взмыла ввысь.
«Эх, невезучка! — подумал я. — А чижик-то был, просто кенарь — не чижик! Весь желтый. Старые, их на мякине не проведешь. Крытые, наверное, не один раз».
Так бывает на охоте. Раз — неудача, два — неудача, разволнуешься, и пойдет…
Я затих в шалаше и с досады не сразу заметил, что к току из кустов выбежали два дрозда. Дрозды некрупные. Не певчие ли? Через некоторое время убедился: они.
Певчий дрозд — редкая добыча. Все меньше их гнездится под городом. Ловить их исключительно трудно. Осторожен большеглазый любитель еловой глухомани. Оба дрозда остановились перед замаскированной сетью. Долго стояли — обдумывали, стоит ли перешагнуть. Но, очевидно, очищенная от листвы земля привлекала их. Птицам хотелось поискать червей. И вот один быстро перебежал в ток, за ним несмело переступил сеть другой.
Я рванул шнур. Сеть перекинулась. Один дрозд заскакал, накрытый ею. Другой вылетел, перепуганно чакал на осине, дергая хвостом.
— Певчего добыл! — радовался я, усаживая клюющегося пленника в темную клетку, обшитую клеенкой. И тут же снова схватился за веревку. Стая чижей штук пятнадцать-двадцать с гомоном села в ольховник. Птички разом посыпались к воде. Началось купание, плеск, чистка перышек. Все это было в двух шагах от скрада. Ступая на галечки, на сучки, лежащие в воде, чижики полоскались, встряхивались и охорашивались весело и живо, как дети. Два-три старых чижа держались в полдерева. Сторожили.
Вот один чиж перелетел к току, за ним другой и остальные.
Раз! — зеленый чижик спрыгнул в ток. Два — еще пара. Три! Четыре! Пять!
— Крой! — приказал я себе и, зажмурясь, дернул веревку.
Не знаю, кто как, а я на ловле чижей испытываю самую большую радость, когда лечу к сети, а сердце уже ждет: ну, какие там попались?
Желто-золотистые, старые птицы, или зеленые с желтизной или совсем тусклые — молодые?
Уже в пяти шагах вижу — накрыло четырех: двух серых чижовок, одного чижонка из нынешнего выводка и чижа старого, великолепного с черной «запонкой» под клювом, с огненно-желтыми перьями в хвосте.
Бережно раскручиваю сеть, выпускаю чижих и молодого и бережно, как величайшую драгоценность, несу в ладонях трепетную, теплую птичку. Никому, ни за что не отдам я ее сейчас. Я счастлив, я молод, я снова в тех летах юности, когда вся жизнь впереди.
Собрав сеть, сажусь поесть у скрада. И на охоте, и на ловле всегда до изнеможения голодаю, пока без добычи. Зато и сладок хлеб мой — самый простой ржаной хлеб. Ем его, собирая крошки с ладоней. А вода, вот она рядом — крутая родниковая вода.
Синичьи пляски
Вы никогда не видели, как синичка пляшет? Сначала я сам думал, что такое бывает только в сказке. Вот однажды вышел я на улицу и остановился у крыльца. До того хорошо было утро: тихое, теплое, прозрачное. И небо над головой необыкновенно яркое, высокое. Справа по горизонту оно подернуто ровной белой тучей, а от края ее словно обрывалась такая бездонная синяя глубь, что страшно было подумать. Вот так бывает на большом озере: сперва идет мелкий и светлый откос, сквозь прозрачную воду видны все камушки, гальки и раковины перловиц, а потом вдруг сразу обрыв.
Я полюбовался небом и вдруг услышал удивительную птичью песенку, будто кто-то шел по улице с ведрами на коромысле, и они, раскачиваясь, мерно скрипели: «цыпи-цыпи, цыпи-цыпи, цыпи-цыпи». Догадался, что поет синица-кузнечик. Где же она? Я окинул взглядом высокие тополя и увидел птичку на длинном голом суку. Но что это? Не сошла ли она с ума? Синичка прыгала вдоль сучка, поворачиваясь в воздухе кругом. Только хвост мелькал. И все время напевала: «цыпи-цыпи, цыпи-цыпи».
«С чего бы кузенька так развеселилась?» — подумал я и понял: она радуется концу зимы, как радуется человек, и звери, и, может быть, каждая дремлющая почка. А потом, поглядев вокруг, я увидел, что, не одна синичка почуяла весну. Над крышей длинного пятиэтажного дома вились галки и голуби. Должно быть, там уже шла борьба за места будущих гнезд. Галки кричали пронзительно и жалобно: «кья? кья?»
«Чья? Чья? Чья квартира?» — словно спрашивали они, а «миролюбивые» голуби даже не думали улетать: «Вот еще! Уступать место каким-то черномазым нахалкам!» Так и улетели галочки ни с чем. А ведь прежде они из года в год жили под этой крышей. Едва стих галочий крик, как ясно послышалось унылое гуркование голубей. А несколько штук слетели во двор, расхаживали у моих ног. И уже ясно было, что голуби разбились на парочки. Вот как усердно кланяется своей подружке толстый сизарь с фиолетовым блеском зоба. Он и хвост развернет и подбежит, и волчком покружится. Видимо, в марте и голуби по-своему пляшут. Да что голуби! Вот воробьи на акациях совсем с ума посходили: дерутся, чиликают, орут хриплыми одичалыми голосами кто во что горазд! А иной старый воробей не стыдится, что весь в саже, поднимет хвостик торчком, распустит крылышки и таким гоголем на ветке повертывается. Наверное, думает, что красивее его во всем свете птицы нет.
«Да, — подумал я. — Все готовятся Весну встречать». А может быть, уже пришла она, прячется где-нибудь на припеках, за ветром, и там, где побудет недолго, мокрым сахаром станет снег, обнажится черная кровля и заплачет бегущей капелью, от радости заплачет. Тонкий пар пойдет от влажной сохнущей крыши — первое дыхание Весны. И согретая этим дыханием на теплую парную доску вылезет муха. Сидит, греется. Выползет из щели лохматый домовой мизгирь, и нет в нем пока его паучьей суровости. Добродушно он смотрит на муху всеми своими шестнадцатью глазами, машет лапами, а мне кажется, что этот заспанный паук почесывается, зевает во весь рот, крестится на свой крест и бормочет: «Охо-хо! Слава тебе, господи, до тепла опять дожили!»
Много можно увидеть, если искать места, где прячется молодая Весна. Вся беда в том, что робка, пуглива она, и чуть подует сибирским ветром, ее уж не увидишь: спрячется невесть куда. Будто и не бывало Весны. Ярким белым озимком закроется снег, закружит метель, остеклятся лужи. И ступай, ищи Весну — все равно, что мартовский ветер в пустых полях.
Мне всегда казалось, что Весна убегает, прячется в родниках и ключах, за стволами деревьев в лесных чащах, и я уходил из города ее искать.
Вот иду я на лыжах по течению замерзшей Исети. Санная дорога тянется слева, обходит полыньи, желтеет по наледям. Утро. Все как в феврале: и мороз, и туман, и желтое солнце над перелесками.
Впереди снимается с дороги большая стая странных птичек — белых с черными крылышками. Это пуночки. Снежные подорожники — так зовут их в народе. О чем может сказать стая взлетевших птичек? А она говорит, что Весна здесь. Только дважды можно увидеть пуночек у нас, на Среднем Урале. Первый раз поздно осенью, когда летят они с севера, второй — ранней весной, в марте, пуночки двигаются обратно в свою равнинную безлесную тундру, освещенную незаходящим солнцем. Кому что: лягушке — болото, кулику — мокрый луг, филину — ельник, а пуночке — тундра — страна багульников и мхов, голубики и морошки.
Одной осенью поймал я несколько снежных подорожников. Подержал в большой клетке. Скоро птицы наскучили мне. Были они пугливые, малоподвижные. Поклюют зерна, заберутся на жердочки и сидят, изредка переговариваясь друг с другом: «гу-гу-гу, гу-гу-гу». И больше ничего. Весной отвез я их в поле и выпустил. А когда полетели они, как три белых платочка по ветру, очень жалко их стало — до того хороши в полете снежные подорожники.
И час, и другой иду вдоль дороги и согрелся уже от быстрого бега, а Весны все нигде не видно. Снег нетронут, дымятся наледи, белым-бело кругом. Надо своротить в лес, выбраться на южные склоны гор, так будет вернее. Я пробираюсь через безмолвные перелески, засыпанные снегом густые сосняки. Зимняя немота кругом. И даже птиц никаких не видно. Бел, плотен, нетронут снег, лишь макушки мелкой поросли торчат из сугробов. Нет здесь Весны.
Но вот я слышу взмахи крыльев. В ясном небе невысоко, но быстро летит ворон. Вдруг он сбивается с прямолинейного полета, поворачивается, словно вокруг оси, кувыркается, как подстреленный, и снова мчится вперед. «Крон, крон, крук-крук» — басовито кричит ворон.
А это значит, что ворон приветствует Весну. Где-нибудь в глухом уголке леса, на высоченной сосне, он уже устроил грубое гнездо. И, наверное, ворониха уже сидит на нем неотступно. Иначе бы она летела вместе с вороном. Пары у этих птиц постоянные, на всю жизнь, как у лебедей и аистов. Ничем не похож ворон на лебедя, а за птенцами так же ухаживает, и гнезда защищает, и обучает молодых воронят.