Солнце еще не выгнулось даже горбинкой, а невеличка синичка-гаичка из дупла вылетела, словно сутулый пень глазом моргнул. И туда, где тетеревиная стая высыпалась. Выбрались косачи из пещер, будто шахтеры, даром что в белом снегу смену отлежали.
Вон тетеря одна подошла ко ключу. Галечек поклевать и заодно пересохшее горлышко смочить. Синичка тут как тут: мол, веселее за компанию.
— Ко-ко-ко-ко-ко, — недовольно заворчала на нее тетеря. — Вроде бы, я и курица и птица, а ты-то кто?
— Эх ты, тетеря!.. — обиженно пискнула гайка с голенастой березки. И если бы не она, то не стало бы заносчивой курицы-птицы…
Лис темно-бурый крался к тетерям. Заприметил ту, что крестики потянула к большому ключу, — и туда. Синичка сигнал вовремя подала. И когда лис прыгнул из-за кочки… угодил прямо в ключ.
Видел я его, обстывшего, в сосульках. Звон стоял, когда он бежал. И наверняка, мыши и те смеялись в норках: «Дескать, бегай, шуми, ботало непутевое!»
…Согра мне — дом родной. Что там с весны до осени — особый рассказ. А пока и зимой я хожу туда. Посижу у ключа, водицу пью не напьюсь. Не зря в старину юровские мужики за три версты ездили сюда, воду для чая на праздники брали. Не прихоть то, а вкус и почтение земле-кормилице.
Как все равно напьюсь живой воды: в теле бодрость, в голове ясность да свежесть. И долго слушаю, как под заледеневшим снегом бормочет-мурлычет вода ключевая. То о том расскажет, то о другом поведает.
Видит здесь земля и днем и ночью. И добрые дела, и злые. И уважит всякого, кто с добром сюда придет. Птиц послушает-поласкает, черной смородины наберет, черемуху не поломает, подивится на легкие хмелевые бубенчики-колокольчики. На жарком взгорке вишни соковой отведает и в тени у ключа отдохнет.
От водицы помолодеет и любовью светлой наполнится.
ЗА ЖАР-ПТИЦЕЙ
Ивняковым ложком стекает в сиреневые сумерки говорливый ручей. Он то мурлычет и подрагивает усиками смородины, то бойко балагурит о чем-то, а ниже обрывчика закипает и бурлит, словно нечаянно запрыгнул в наш котелок. И кажется, будто он спрашивает о заветном нашем желании. «Не зря бродили? Не зря бродили? Увидали? Увидали?» — допытывается он и затаенно ждет ответа. Как нам рассказать ему о дне на лесистых увалах, о встречах с жар-птицей?
Закрываем глаза, и нет вечерней теплыни. Солнечный венец над головой, а впереди невозможно яркая полоска озими. И на склоне увала — светлый березовый девишник. Оттуда взмывает в небо сизый голубь и гордо планирует к земле. А нам видится не токующий вяхирь, а синяя птица из невозвратимого детства.
Кто-то зажал в ладошке серебряные монетки, встряхивает их, и они чисто-чисто звенят над нами. Кто же? Белая трясогузка выпорхнула и плавно раскачивается на воздушных волнах. Она опустилась к зеркалу лывинки, деликатно откланялась и засеменила к ручью.
Там возле своей самой красивой пигалицы закувыркался ушастый кулик-чибис, и журавль курлыкнул одобрительно: «Кувырк!» Ему бы тоже хотелось побродить здесь на своих ходулях, может, даже потанцевать, да нужно вести подругу к избранному болоту.
…На угреве течет из березы прохладный сладкий сок. Сюда прилетела отведать его и рыжая крапивница, и синичка присела на сучок и тонко выпрашивает у нас: «Па-па, дай, па-па, дай!». Умолкнет она, и тогда донесется с дальней осины ласковая песенка златоголовой овсянки: «Жи-ви-и!.. Жи-ви-и!…»
Услышатся из леса таинственные напевы дудочек: «Пи-пи-пью, пи-пи-пью». Пойдем на них — и увидим стайку белесых гаичек.
Высоко на березе свила себе гнездо серая ворона. Снесла голубоватое, в веснушках, яичко. И всех оповещает томным протяжным карканьем. А ей, и право, хорошо! Внизу высвистывает скворушка на все голоса, солнечно распевают зяблики и пробуют свои флейты дрозды-дерябы. И видит ворона вдали на жнивье, как вышли кормиться зайчишки, как задумался о чем-то сине-черный косач на прозрачной березе, как, позевывая, дремлет у норы знакомая лисица…
Кажется, все тише и тише мурлыкает баюн-ручей. Вроде бы засыпает до новой утренней зорьки. А когда вспыхнут лучи на серебристых сережках ивняка, очнется он и побежит ложком, понесет к речному разливу токование тетеревов, разудалую дробь дятлов и попутно станет рассказывать о сказочной жар-птице.
НА ВЫРУБЕ
Раньше тут белела прямоствольная роща. На полянках собирал я тающую в руках землянику и духмяную клубнику, хрустящие сухие грузди и кисло-аппетитную костянку. А в урожайные годы натыкался на «его величество» — белый гриб. Благоговейно снимал перед ним шляпу и долго не решался взять в корзину…
А теперь уже не пропоют в березах птицы. Только приземистые лесные пни выбросили вокруг себя вицы побегов.
Да еще вымахал бурьян из иван-чая и борщевника, гранатника и репейника. Снега здесь глубоки, лишь торчат макушки растений.
По старой памяти я часто торю лыжню на знакомый выруб. Знаю от лесников: скоро, по весне, рассадят по нему сосенки, и через пять-десять лет отпугнет борок заросли бурьяна. А пока можно вспомнить рощу, посмотреть на птичью столовую, прочесть по замысловатым автографам жизнь зверьков и пернатых.
…Низкое солнце незаметно поблекло за фиолетовой щетиной лесов. Морозец покрепчал. Студеная тишина притаилась на вырубе.
Выбрался сюда дерзкий горностай. Приостановился, навострил мордочку и вдруг нырнул под заснеженный ворох хвороста. Оттуда он выбрался с мышью в зубах. Потащил трофей в гущину осинок, а там от него покатил надувом зайчишка. Невелик хищник, зато смелости и безрассудной отваги горностаю не занимать.
Привлек выруб и старого лобастого хоря. Он трижды пересек его, схватил мимоходом несколько мышей, а близ опушки опустился в хомячью нору. В ней хорь сытно закусил пестрошерстным хозяином и остался отсыпаться на целые сутки. Оттого и вход туда густо закуржавел.
Позже всех вылетела из пасти лесистого оврага охристо-рыжая неясыть. Правит тоже на выруб, где засекла мышиное раздолье. Кажется, наткнулись ее широкие крылья на невидимую стену. Задержалась на миг и бесшумно упала на снежную ровень. Промахнулась? Как бы ни так! Из когтей совы бессильно свис мышиный хвостик…
Снег пушист, и после каждого падения совы на нем остается отчетливая вмятина. Вроде бы не птица охотилась, а кто-то озоровал, подбрасывал вверх треуголку. Сколько раз упала, столько и грызунов убыло из выруба.
…Жизнь на месте рощи идет днем и ночью. И сегодня опять я останусь на вырубе.
Буду постукивать настывающими валенками, ждать грустинку зимнего вечера, смотреть, как поднимается на юго-западе серебристый козырек молодого месяца, как сверкнут первые светлинки звезд.
ПЕРВАЯ СИНИЦА
Все лето будила меня по утрам неугомонная горихвостка. Она выпархивала из теплой синевы, садилась на провода и начинала петь в мое окно: «Фьюить-тик-тик-ти-ти, фьюить-тик-тик-ти-ти…»
Я вставал, распахивал створки и узнавал ее по рыжему горихвостику. Она все щебетала, а я негромко говорил ей:
— С добрым утром, осень!
И начинался день…
А вчера сон длился долго, и я все не знал: будет ли утро? Горихвостка не прилетала. Вдруг с проводов сорвалось знакомое: «Фьюить, фьюить…» Вскакиваю и — к окну, а там… большая синица крутится. О чем дальше петь — не знает, не успела заучить.
Уж и солнце загорелось в окнах, а она никак не может вспомнить. И тогда ясно и звонко цвенькнула своим голосом: «Вот и день, вот и день!».
Я улыбнулся ей и сказал:
— С добрым утром, осень!
УТРОТВОРЕЦ
Как только становится весна хозяйкой, потянет меня на мысок между Межевыми болотами. Приветных мест и ближе на подгляде полно, но туда, к осине покалеченной, по любой водополице ухожу…
Наткнулся я на нее случайно. Косили траву с отцом по берегу и набежали на грибы-диковины. Замшевые шляпки у них зеленые, как осиновая кора, а крепкие золотистые ножки красными ниточками перевиты. Оба не знали, как их назвать, и росли они только вокруг осины. Чуть отступи к березам — кроме сухих груздей да слизунов ничего не видать.
Наломали грибов и осину приметили. Гроза ли ударила или еще кто — вполвершины сломана она, голые защепы острием торчат.
…Прилегли отдохнуть под березой, и слышу я, будто струна балалаечная задребезжала. Стихнет звук, и опять кто-то щипнет струну. Как есть балалайку настраивает…
Вот настроил он ее и негромко, а так складно игранул — мы с отцом разом приподнялись. «Поблазнило?» — спрашивает он меня взглядом, а я плечами пожал. Какие там «блазни» в наше-то время?! А только кто же сыграл? Будь деревня близко, и то бы не поверили. Балалайку теперь если и услышишь, то не иначе в большом городе.
Ничего дельного не придумали и не нашли того балалаечника. Отец задумчивым до вечера был и перед сном убитого на войне брата Андрея вспомнил:
— Давеча и не соснул, а показалось — Ондрюшка балалайку налаживал. Бывало, меньшой Ваньша холостовать уйдет, а Ондрюха в заулке на балалайке поигрывает. Мастерил он их — лучше магазинных голосом. Девок только Ондрюха пошто-то боялся…
Как грибы звать — дома по книжке угадали. А звук остался бы загадкой, не приди мы сюда весной и не заночуй на мыске. С той поры и зачастил я к осине. Отец на ноги ослаб, а из приятелей кто в такую грязь потащится сюда.
…Доберусь до мыска, засветло балаган подправлю и сушняком запасусь. А затемнеет — сварю кашу с дымком и под теканье бекасов хлебать начну. В неразгляди подлетит к огнищу смешной куличок и долго-долго пытает меня: «Ты кто? Ты кто?»…
Не тоскливо, а все же томно мне одному до утреннего зореразлива. По сторонам на десятки верст нет души человеческой. Хотя не совсем один я здесь. Где-то в лесу спит тот, кому принадлежит осина и звание утротворца. А может, и не спит он вовсе: с беспокойством и нетерпением ждет не дождется ему одному ведомой минуты.
…Все тише и тише урлычут лягушки, реже блеют уставшие бекасы. Где-то на болоте переступил онемевшими ходулями журавль, курлыкнул хрипло и… все затихло…