пгт Вечность — страница 16 из 23

Во дворе по нескольку раз на дню появляется полноватый молодой человек с небольшой бородой, весь в красном, вернее – малиновом. Склочный характер, говорят про него, но специалист – дай Бог каждому. Хотя где бы он был, если б не мы, не фонд.

– Саша, бросайте курить, – распоряжается Орджоникидзе и, чтоб дым не летел, захлопывает окно.

– Можете называть меня “доктор”, если забыли отчество, – огрызается Саша, но Орджоникидзе уже не слышит его. Он поворачивается к Белле: – Мощная тетка, да? Ей бы министром здравоохранения. Или тяжелой промышленности. Может, будет еще.

Он вызывает у Беллы доверие. Что же касается Орджоникидзе, то она похожа на дежурную по этажу. Как он громко смеется, и искренне! Белле впервые удалось тут кого-то развеселить.

Саша видел ее на сцене, давно, помнит, что очень понравилось, хоть и роль была небольшой. Подростком Сашу водили в театр чуть ли не каждый вечер: отчим заботился о духовном воспитании мальчика.

– Вы ведь играли в театре имени… – Щелкает пальцами, ждет, что Белла подскажет название, затем быстро взглядывает на нее. – Простите. Конечно же, все равно.


Событий не происходит, дни наполнены разговорами, смысл которых Белле не очень ясен, но, кажется, все привыкли, что она сидит в уголке с тетрадью или перемещается по двору, и почти не обращают на Беллу внимания. Зато чашки у них теперь чистые. И Белла привыкла к ним, не спрашивает ни о чем. Театр учит терпению: никто ведь не обещал, что получится сразу, – так в этих случаях говорят. Сегодня или вчера она столкнулась с Орджоникидзе, та посмотрела поверх ее головы и произнесла одно только слово: “Ждем”.

– Когда я пришел сюда отделением заведовать, другая эпоха была. – У Саши опять перекур. – Инструменты, лекарства мешками из-за границы таскал. Друзья чего-то нам набирали по мелочи. А потом появилась она, – он показывает, – с фондом своим. Мы признательны, тетка многое сделала, но вообще-то нам хватает и собственного начальства. Более чем.

Белла внимательно слушает. Хорошо он артикулирует: гласные выходят у Саши крупными, круглыми.

– А теперь еще Ангелина ваша, лицо “Сострадания”, – он повышает тон. – Какую гадость вчера написала, видели? Или подписала, разница невелика. Счастье ваше, что вы газет не читаете.

Саша хочет казаться сильным. Надо бы найти для него слова. Вот, Лёва недавно сказал:

– Белка, кому в этой жизни чего-то хочется кроме самых простых вещей, тот готов идти людям по головам.

Саша смотрит непонимающе: Лёва – кто это, муж ее? Уходит: амбулаторный прием, дети ждут. А с Лёвой они уезжали из дома отдыха почти что одновременно, но он в Ленинград, а она в Москву. Договорились встретиться через три недели у Красных ворот, время назначили – Белле тогда еще не поставили телефон.


И был вечер того же дня, или следующего, или еще сколько-то дней прошло. Девушки рассуждают о том, что уходят люди, что работать становится некому, никто не хочет тяжелых детей вести, но это теперь всюду так, и скоро не станет средств отправлять их на какие-то манипуляции за границу, и, значит, родители будут, как в прежние годы, валяться у Орджоникидзе в ногах, умолять – зрелище не для слабых нервов, такое никто, кроме тетки, не в силах выдержать. И придется, наверное, как когда-то, когда начинался их фонд, бумажки из шапки тянуть, выбирать, кому деньги давать, жребием. Так что надежда теперь на того, кто должен завтра их навестить, не то унесут детей гуси-лебеди – так, Белла Юрьевна? – и некстати как, а может, наоборот, очень вовремя, вокруг Ангелины поднялся шум.

И приезжает сама Ангелина, сильно, видимо, раздосадованная – здоровается с Ташей и остальными, а Белле едва кивает и сразу отводит глаза. И пока Белла пробует сообразить, чем бы она могла огорчить Лину, входит Орджоникидзе:

– Ничего тяжелей телефона в руках не держали, а туда же – судить, рассуждать. Ташка, давай, в отделение звони, пусть парня подгонят посимпатичнее, лучше национального. Стой, она сама к ним пойдет. Халат пусть дадут. И бахилы – ей и фотографу.

И Лина, вернувшись из отделения, пила с ними кофе и плакала, прижимала руку к груди и повторяла, что в обмен на возможность спасать детей готова присягнуть хоть черту, хоть дьяволу, и все повторяли, что Лина – прекрасная, и фотографировались, и плакали вместе с ней, кроме Орджоникидзе, та только хмурилась. И Белла участвовала в общем деле сочувствия Лине, которая для нее ведь тоже много хорошего сделала, а теперь почему-то отводит глаза.

Пришел Саша, врач, Белла только сейчас заметила, что он рыжий, Саша тоже ужасно сердился, но на что-то другое, свое, и, оглядываясь поминутно на Лину, просил снизить градус, умерить пыл, не писать глупостей про возглавляемое им отделение – никаких они уникальных операций не делают:

– Не происходит же ничего! – Он заикается от волнения. – Вот, вылечили японского мальчика. Прооперировали нерусского! Меня с утра атакуют, берут интервью.

Орджоникидзе пожимает плечами: сантименты какие-то, чушь.

– Коллеги, сосредоточим внимание на завтрашнем дне. – Она просит распечатать сценарии, раздать их собравшимся, чтобы каждый хорошенько выучил роль.

– А он… Он точно приедет? – спрашивает одна из девушек.

– Во всяком случае, пока что мы есть в его графике.

– Фотосессия! – восклицает Саша. – Не желаю участвовать!

– Это нужно не вам, Александр Маркович, – возражает Орджоникидзе, – а для дела, ради детей. Впрочем, и вам подобная фотография не повредит. – Усмехается: – По росту вроде проходите.

Таша вмешивается в разговор:

– Сунете в паспорт – и никаких проблем, ни с таможенниками, ни с гаишниками.

– А со мной, доктор, вы согласны сфотографироваться? – спрашивает Лина вдруг, необыкновенно просто. Слезы у нее высохли, это прежняя Лина, милая и спокойная.

У Саши краснеют щеки и лоб:

– С вами, конечно, да.


Разговор переходит на то, о чем именно предстоит просить. За окном темно, очень поздно уже. Белла прислоняется головой к стене, закрывает глаза. Таша шепчет:

– Дайте я вас провожу.

Нет, она посидит послушает.

Ее будит спор – опять Саша с Орджоникидзе ссорятся:

– Вы же, кажется, еще час назад не собирались кое-кому подавать руки, а теперь ишь какой список выкатили!

– Зачем нам часовня? Медсестрам нечем платить! – кричит Саша.

– Не одними таблетками, Александр Маркович… Часовня произведет впечатление, он верующий человек.

В разговор вдруг вступает долговязый фотограф, который пришел с Ангелиной и соскучился ждать:

– Он, между прочим, знает тему Ленинградской симфонии.

Орджоникидзе, тоже взмокшая, красная, трясет головой: вот видите.

– Вы к чему это? И откуда такие сведения? – Саша опять заикается.

Фотограф разводит руками: человек широкой культуры, общеизвестный факт.

– Про нормального человека никогда не скажете: ах, мол, какой молодец, знает тему Ленинградской симфонии!

– Не заводитесь, Саша. – Стальные нотки всегда присутствуют в голосе Орджоникидзе, но сейчас уже это не отдельные нотки – гудящий рельс.

– Никому другому такое в актив не запишете – ни мне, ни моей медсестре, ни даже старушке несчастной с деменцией!

Пауза. Саша быстро выходит, остальные сидят, опустив глаза. Только Орджоникидзе изучающе смотрит на Беллу:

– Знаете тему Ленинградской симфонии?

Вот и Белле досталась реплика.

– Надо спросить у Лёвушки, – отвечает она, – Лёвушка знает всего Шостаковича.

Лина подходит к Белле и порывисто целует ее в плечо. Что это? Белла ощущает большую неясность у себя в голове. Таша провожает ее до троллейбуса и в итоге доводит до самого дома, несмотря на то что Белла, конечно, дошла бы сама, укладывает в кровать. Белла ей подчиняется, хотя и кровать не ее, и квартира кажется незнакомой, чужой.

– Побудьте-ка дома пока, Белла Юрьевна. Когда мы спровадим его, позвоню. – У Таши белые зубы, большие глаза: видно, как они блестят в полутьме.


Квартира, которую Белла помнила как свою, находится в самом деле не там, где оставила ее Таша, но по той же ветке метро, ближе к центру – в Хамовниках. Не квартира – комната в коммуналке, в двух других – соседки ее: тетя Шура, пенсионерка, и Нинка-малярша, пьяница. Квартира располагается в полуподвале, в цокольном этаже, и попасть к Белле в комнату можно двумя путями: обычным, через подъезд и лестницу, или если решетку снять, то через окошко под потолком.

Конечно, она могла бы дать ему адрес, и Лёва добрался бы сам, или не добрался, три недели, на которые они разлучились, – немаленький срок, всякие происшествия могли помешать: например, посадили бы, Лёва мог передумать (в отношении себя у нее опасений не было, но он ей оставил возможность решать), да и как ленинградская жена Лёвина относится к полигамии, все же было понятно не до конца.

И вот она просыпается, очень рано, в назначенный день, оглядывает свою комнату – теми глазами, которыми, как ей кажется, будет Лев на нее глядеть, завтракает, отмечая, что Нинка уже на работу ушла, хорошо, а тетя Шура – та, разумеется, тут как тут, и – время есть еще – собирается сделать прическу. Недавно вроде бы стриглась и уже обросла. Не надо потому что стричься на молодом месяце, говорили подруги, тут же снова будешь лохматая. Между прочим, особенно хороша для волос дождевая вода, но ею в марте не разживешься, сойдет и обычная.

Вместо фена – сушилка для рук, удобная вещь, украдена в Театре Советской армии из зрительского сортира и Белле подарена: сиди себе, рычажок над головой нажимай. Времени предостаточно, а Белла уже утомилась слегка: восемь утра – для актрисы все еще ночь, и она прикрывает глаза, а открывает их только в одиннадцать. Ужас, ужас какой! – кажется, не было в ее жизни большего ужаса. Да уж, опростоволосилась – будь здоров. Два с половиной часа – ох, не станет он ждать. На остановках перебегает из вагона в вагон: ну же, “Дзержинская”, “Кировская”.

Памятник Лермонтову – назначая Белле свидание, Лёва добавил: “Работа скульптора Бродского”, к ним, питерцам, знание подобного рода само пристает – по ступенькам прохаживается ее Лев, тут же – рюкзак с книгами и чемоданы, два, ей показалось сослепу – собаки сидят. “О, – говорит Лев, – привет”.