– Чего ты от меня хочешь? Не добьешься, чтобы я ушел.
– Я хочу, чтобы ты сделал нас еще лучше, более понятливыми, прагматичными и любопытствующими. Чтобы ты дал нам блестящий список тех, с кем ты общаешься, и мы бы разинули рты от восторга: приходите, берите нас тепленькими. Хомский?[29] Tu connais?[30]»
– Разумеется.
– А с Голбрейтом?[31]
– Дважды мне довелось…
– Норман Мейлер?
– С ним я был вместе на вручении… Да перестань ты вершить надо мной суд, что поделаешь, я знаком с людьми, которых знает каждый, кто принадлежит к определенным кругам Нью-Йорка и общается с определенными людьми.
– Я тебя упрекаю не в этом. Я упрекаю тебя в том, что ты непоследователен и ведешь себя с нами не так, как должен, к чему тебе, князю духа, так панибратски метать перед нами бисер?
– Смени пластинку, Вентура, ради бога.
– Нет, к чему? Скажи, к чему?
Ирене повисла на руке у Тони.
– А помчишь песенку Мелэн, под которую мы танцевали с тобой, щека к щеке в «Джаз-Колумбе», Тони? What have they done to my song, ma?… Ta-pa-pa-pa, та-ра-ра-pa…
– Что они сделали с моей песней, мама?
– Это лучшее, что у меня было, но пришли они и подменили мне песню, мама.
– Что они сделали с моим мозгом, мама?
– Это лучшее, что во мне было, но пришли они и расплющили мне мозг, как яичную скорлупу, мама.
– What have they done to my song, ma?
Напевали Фисас и Ирене, но танцевали с тем мужчиной глаза Луисы, и ее щека прижималась к щеке мужчины, в ее мозгу затягивалась рана десятилетней давности, затягивалась рана и складывалась по кусочкам разорванная песня. Луиса тоже принялась подпевать, нащупывая мелодию в том пространстве, которое отделяло ее от Тони. Они улыбались друг другу нежно, и подвыпившая Ирене со своей песенкой уплывала куда-то в сторону. Сраженный Вентура уже некоторое время сидел, откинувшись на спинку стула, и наблюдал за этой сценой, губы его улыбались, но глаза изучали соперника. Если тебе представится выбирать: умереть от удара ножом в нью-йоркском метро или быть объявленным сумасшедшим за инакомыслие, что ты выберешь, master? Да, тебе действительно подменили песню, master. Ты – перебежчик, знавший марксизм, а теперь поставляющий международному капитализму язык, информацию и логику его врага, а сверх того – глубокое чувство удовлетворения, что они обрели тебя, master. Фисас истолковал улыбку Вентуры как шаг к примирению и поднял бокал – тост без слов, – и Луисе захотелось поддержать его, взывая к обоим мужчинам, но у каждого прося разное: у одного – понимания, а у другого – памяти и терпения. Потерпи, Фисас, потерпи. Через годик-другой вы сможете назначать друг другу свидания под сенью статуи Свободы и танцевать вокруг нее, как Джин Келли и Сид Чарис.
– А теперь над чем ты смеешься?
– Представил: вы двое, совсем как в мюзикле «Пение под дождем», танцуете у подножия статуи Свободы.
– Я бы в Нью-Йорк съездила даже потанцевать. Мечтаю посмотреть все это… Да, жить там – значит жить в самом центре, в центре всего, что есть и что проходит.
– Приезжайте когда угодно. Теперь у меня в Гринич-Вилледже хорошее жилье. Хватит места и гостям. Билет относительно недорог, а есть можно в дешевых кафе и китайских ресторанчиках. Словом, я вас жду.
– Всех?
– Приезжайте по очереди, в алфавитном порядке.
– Спасибо, Тони, спасибо.
– За что ты меня благодаришь, Вентура?
– За то, что даришь мне иллюзию, будто мы для тебя что-то значим. Ты напоминаешь мне другого человека, другую историю, других людей, другие времена, но…
– Расскажи.
– Как лучше – прозой или стихами?
– Стихами! Стихами!
Подогретая винными парами, Ирене пришла в восторг.
– От прозы можно захворать, а от стихов – отдать богу душу.
Вентура оставил без внимания едкое замечание Луисы.
– Чтобы никому не было обидно, я сперва расскажу историю в прозе, а потом подведу итоги стихами.
– Не обходи и театр. Представь все три жанра.
Вентура и на этот раз не ответил на колкость Луисы, а начал свой рассказ в лирическом тоне:
– Несколько лет назад, вернее, много лет назад, когда мы только еще учились на бакалавров, из долгого пребывания за границей возвратился человек, который должен был потрясти умы либеральной интеллигенции Каталонии. К ней принадлежали бывшие молодые люди, потерпевшие поражение во время воины или в послевоенные годы, бывшая много обещавшая молодежь, сформировавшаяся в культурном климате предвоенных лет; у некоторых был опыт подпольных организаций, хотя они и не обладали особыми геройскими качествами, а потом, в силу сложившихся обстоятельств, дорогой ценой расплачивались за какую-нибудь статью, написанную в молодости чересчур смело, а то и просто за то, что она была написана по-каталонски. И пока победители с пистолетом в руке завоевывали себе позиции в университете, эти молодые люди давали уроки латыни или математики чахоточным детям мелкой буржуазии, которые должны были заменить собой выпавшие звенья в цепочке культуры, или трудились в маленьких скромных издательствах, пытаясь втиснуть в двадцать томов энциклопедии выжимки из национальной культуры, которые были дозволены франкизмом к публикации. Они, долгие годы готовившиеся стать сливками каталонской культуры, вынуждены были влачить жалкое существование в подполье родной страны и жениться на девушках, которые видели, что их мужавший и зрелый ум было не к чему применить и что им уготована пустая и жалкая доля. Все они были в одном братстве, в братстве святых-побежденных, сражавшемся за то, что могло быть, но не сбылось. То были голодные годы, годы нужды и нехваток, и они не могли обеспечить себе даже такого уровня жизни, к какому большинство из них детьми привыкло в родном доме; и своим несчастным подругам, которые рискнули выйти за них замуж, они не могли предложить ничего, кроме как разделить их участь – работа по совместительству, скверно оплачиваемое репетиторство в двадцати частных школах и километры, километры переводов по десять песет за страницу, да вдобавок выматывающие душу аттестации на замещение вакантной должности институтского преподавателя. Так жили те, кому, казалось, суждено было превратить автономный Барселонский университет в Афины новой Каталонии.
– История повторяется.
Шуберт сказал и обвел всех взглядом, ища поддержки, но никто ему не ответил.
– Прошло десять, пятнадцать и двадцать лет после поражения, которое они тихо признали, и время от времени они собирались, чтобы провести вместе отпуск, поиграть в канасту, пофлиртовать, но платонически, не более. На их глазах вырастали дети и приближались к университету, тому трамплину, с которого они взлетали в сальто-мортале, надеясь на лучшую участь. Они встречались – все те же разговоры, все те же слова, – и, хотя у каждого своя специальность, через пятнадцать или двадцать лет из этих бесконечно повторявшихся разговоров каждый знал все, что знали остальные. А потом им стукнуло сорок, засверкали лысины. И тут…
– Мэрилин Монро!
– Тише, Шуберт!
– И тут из-за границы возвратился человек, который должен был сотрясти основы…
– Повторяешься.
– …того же самого либерально настроенного каталонского общества. Он жил вдали и не был заражен франкизмом. Все эти годы он мог свободно читать «Нью-Йорк таймс», «Монд», «Гардиан», мог читать все, что издавалось в Лондоне, Париже или Нью-Йорке и не просеивалось сквозь сито цензуры. А кроме того, он был холост, от него так и разило холостяком, ему приписывались возбуждающие любовные похождения, он был высок ростом, с сединой в волосах – словом, образец европейского интеллигента послевоенных лет, из тех, кому не надо извиняться за то, что он родился на свет, как всем этим, что выброшены за борт жизни и столько лет жуют-пережевывают свое поражение. И сразу встречи наших друзей стали другими. Вновь прибывший превратился в центр внимания, и первый ряд его слушателей образовали дамы, возбужденные запахом холостяцкой постели, который источал этот могущественный беглец от посредственности. Мысленно они были уже готовы к адюльтеру. Кое-что произошло и на деле. Но вновь прибывшему нравились свеженькие девочки, с тоненькими лодыжками, и потому он не очень долго подогревал настроение своих постаревших друзей, а когда устал, те снова опустились в pot au feu[32] сереньких будней. Эту историю рассказал мне человек старше нас годами, он наблюдал ее из-за дверей, когда приходил культурно провести время в обществе детей побежденного поколения. История тронула меня, и я написал юношеские стихи. Я писал элегию, а получилось пророчество.
– Какая прелесть! По-моему, чудесно, а? Я всегда считала Вентуру большим писателем, потенциально большим писателем.
– Писатель, отданный на поруки.
– Почему ты так говоришь, Луиса?
– Вы обратили внимание, какова тема этой истории? Поражение. А я по горло сыта поражениями.
– Я не думаю, что моя тема или наша тема – поражение, скорее тщета успеха. Или неудовлетворенность любой возможностью успеха. Что значит успех для людей наших лет, для нашего поколения.
– То же, что значил всегда. Власть.
Теперь Вентура вел спор один на один с Фисасом, тот весь напрягся, – снова они сошлись лицом к лицу.
– Политическая власть.
– Есть области, где власть доставляет большее удовольствие. Например, интеллектуальная власть. Или в психологии. Или в любви. Но власть. Власть – единственное, что придает жизни смысл.
– Власть против кого? Если встать на эту точку зрения, то мир делится на тех, кто дает пинком под зад, и тех, кому дают пинком, даже если им это не нравится.
Фисас развел руками, словно отказываясь от какой бы то ни было ответственности за то, как устроен мир.
– Зад! Под зад! Не надо говорить грубости. Вентура, дорогой, прочти нам лучше твои стихи, наверняка славные.