Пианист — страница 22 из 54

– Последний раз я в кино видел «Трех кабальеро». У меня нет времени. Тренировки. Газеты. Упражнения здесь, на террасе. С осени хочу стать профессионалом, а на будущий год выйти против Луиса де Сантьяго и нокаутировать его во втором раунде, вот тогда у меня будет время ходить в кино.

– А Мирко до войны величали Мирка.

Замешательство Роселя длилось ровно столько, сколько Андресу потребовалось, чтобы объяснить: Мирко – превращенец или, как их еще называют, травести, что значит «переменивший пол», им разрешали выступать в зрелищных залах на Рамблас или в театрах на Паралело в нормальные времена до войны – все, все было до войны. Чета Бакеро умиротворенно следила за Кинтаной – он танцевал прилично; Магда утешалась, танцуя с собственной тенью. Юнг опять скакал то на одной ноге, то на другой, и новенький целиком оказался в распоряжении Андреса. Шумное цыганское веселье пронзил клаксон мусорщика.

– День идет, шумы на улице меняются. Здесь, наверху, особенно заметно. Когда я вернулся из концлагеря, у меня не было работы и я часами лежал тут, вспоминал, мечтал, воображал себе будущее. По утрам кричат спекулянты, перекупщики, шумит очередь за хлебом, в домах поют женщины, гремят кастрюли и миски на плитах, палки выбивают пыль, стирают белье в квартирах, где есть место для стирки. А то вдруг – грохот сапог, это говнюки фалангисты маршируют и поют «Наступайте, не тушуйтесь, нападем на Гибралтар». Когда они появляются, все замолкает, если только они не прицепятся к кому-нибудь по дороге. Теперь-то реже, но все равно случается, я сам видел, как эти свиньи заставили одну женщину пить касторку за то, что она поскандалила в очереди, а другую остригли наголо. Знаете, что такое начальник центурии?

Росель закрыл глаза, будто хотел оставить при себе то, что знал.

– Начальник центурии – это мерзавец, наряженный барчуком, который командует сотней барчуков, наряженных мерзавцами. Я лично с теми из нашего квартала, кто вступил в фалангу после войны, просто не здороваюсь. Вам приходилось сталкиваться с этими сволочами во время войны, дон Альберт?

Росель засмеялся и махнул рукой, мол, о чем говорить.

– Вы на каком фронте были?

– На самых страшных, и прежде всего – на этом.

– На этом?

– Здесь. Очень близко от того места, где мы стоим. Я был в отряде ПОУМ, который в мае тридцать седьмого попал в переделку. Нас послали на помощь анархистам, те забаррикадировались в Колехио-де-лос-Эсколапиос на Ронде, там меня и схватили. И бросили в тюрьму «Модело», свои же бросили, ну да, свои, коммунисты, и из партии «Эскерра Републикана»,[48] и социалисты – они все тогда ополчились против анархистов. Там я проторчал почти год. В «Модело». Я. В самом сердце Красной Испании.

– Какие негодяи. Мой шурин был в ОСПК и на чем свет стоит ругает анархистов и вашу партию.

– Что на это сказать? Потом меня выпустили, и я вернулся на фронт. Но до конца нам больше никогда не верили. А в тридцать восьмом, когда дело шло к концу, меня снова арестовали и опять посадили в «Модело» и не хотели выпускать, даже когда националисты подошли к городу. В конце концов у кого-то оказалась капля разума, и нас выпустили, но времени уйти за Пиренеи уже не было. Я наткнулся на фашистский патруль, и вот тут-то начались хождения по мукам.

– Вас судили.

– Требовали для меня смертного приговора, утверждали, будто я был среди тех, кто особенно много их поубивал.

– И?…

– Двадцать лет. Отсидел почти шесть, и выпустили, но в оставшиеся четырнадцать лет я должен каждые две недели отмечаться в полицейском участке. Я указал свое временное место жительства, и мне назначили являться в участок на улице доктора Доу.

– Знают, что делают. Хотят держать вас под контролем всю жизнь. Через четырнадцать лет будет тысяча девятьсот шестидесятый год. В голове не умещается. Тысяча девятьсот шестидесятый. Дата совершенно нереальная, как, например, Луна или Марс. Вы можете представить, что произойдет за это время?

– Все или ничего.

Росель подобрал газету, в которую были завернуты книги Кинтаны, и внимательно принялся разглядывать страницу, заполненную фотографиями. «Луис Дориа привел в восторг музыкальных критиков Чикаго». Гениальный музыкант утверждает право Испании на собственную судьбу. «Испания как артишок: у нее много листочков, но ее суть – ее сердце». Росель не мог отвести взгляда от фотографии, где Дориа, в визитке, получает золотую дирижерскую палочку из рук дочери президента Трумэна.

– Луис Дориа вернулся в Испанию?

– Музыкант? Конечно, вернулся. Примерно до сорок второго он оставался за границей, но и тогда приезжал, выступал на Музыкальном фестивале на Коста-Брава, перед министрами и самим Франко, правда, я не знаю точно, слышал, что так. Сделал бешеную карьеру. Он вправду такой хороший музыкант, как говорят?

Росель пожал плечами и продолжал внимательно изучать изображение Дориа: мужчина в визитке, худощавый, волосы художественно взлохмачены в пылу музыкального сражения, а чарующая улыбка сокола обращена к дочери Трумэна. Подпись под фотографией: «В расцвете молодости Луис Дориа – живое свидетельство неумирающего испанского духа. Он вобрал в себя все лучшее, что есть в мировой музыкальной культуре, и не отвергает корней, что произрастают на могиле Сида и обретают вид скромных офицерских нашивок, блеском соперничающих со звездами.

Свой недавно обретенный международный авторитет Дориа поставил на службу правде, утверждающейся в Испании, и как раз в те минуты, когда международный заговор пытается объявить бойкот целому народу только за то, что он собственными руками задушил в своей стране международный коммунизм. Во время освободительного крестового похода Луис Дориа находился вдали от Испании, но он вовремя понял, что его место в Испании, что его судьба – быть с нею рядом». Росель аккуратно сложил газету, на всякий случай спросил, не нужна ли она, и спрятал ее в задний карман брюк. Кинтана с Офелией вели разговор, ощущая телом друг друга, а Магда в затененном углу опустилась на корточки и тихонько раскачивалась из стороны в сторону. Рядом сидели старики Бакеро и смотрели будто в диораме. Первая сценка: пара Росель – Андрес, музыканта засыпают вопросами и восклицаниями, а он с трудом отражает нападение, время от времени что-то отвечая. Вторая сценка: Кинтана приглашает Офелию пойти с ним в субботу вечером в «Риальто».

– Какой там оркестр играет?

– Рамона Эваристо.

– О!

Восклицание радостное и в то же время недоверчивое – слишком великолепно предложение.

– Может, съесть по бутерброду с кружечкой пива в «Морице», а потом двинуть в «Риальто»?

– А Магда?

– Пусть тоже идет, и Андреса вытащим. У него никогда нет ни гроша, он все отдает в семью, сколько у них ртов-то. Да еще все родственники едут к ним, будто это не Барселона, а Эльдорадо. Андрес, сколько у вас в доме сейчас родственников из Мурсии?

– Один.

– Видишь? А из Галисии?

– Скоро двое приедут.

– Из Мурсии – родственники его семьи, а из Галисии – его шурина. А комнатушка – на ладони уместится.

Офелия продавала яйца на рынке Сан-Антонио. С рассвета до двух часов дня просвечивала их у лампочки, доказывая, что свежие, а потом укладывала в кулечки, которые сама сворачивала из газетных страниц, пока не было покупательниц. Магда работала в гардеробе «Ригата», но взяли ее только на один сезон, пока штатная гардеробщица находилась в санатории – у нее обнаружили что-то в легких. Рука Кинтаны будто ненароком коснулась затянутой в лифчик груди девушки, казавшейся сочным тугим плодом. Кинтана не отнял руки, а Офелия не отодвинулась и не убрала колена, когда ладонь Кинтаны легла на nei о. Колено Офелии было холодным, как ценный камень, но пальцы Кинтаны успели добраться до того места, где начиналась мякоть и рождалось тепло.

– Моя мама умерла в Ла-Гарриге во время отступления. Отец уехал во Францию в тридцать девятом году, а брат Пепе – чего только не бывает в жизни – пошел в «Голубую дивизию» и не вернулся.

Под кофточкой была вискозная комбинация, в вырезе на груди она отставала и открывала впадинку между грудей и ниточки-сосуды, разбегавшиеся под восковой бледностью всегда закрытой кожи. Взгляд Кинтаны побежал по всему ее пухленькому телу, где было столько нежных выпуклостей… Из дверей одиннадцатого дома выскочил племянник Андреса, в глазах тревога – вдруг все уже разошлись и веселый спектакль вечера закончился, – в одной руке он сжимал кусок хлеба, в другой – засахаренную тыкву.

– Вот, наверное, вкусно-то, – заметил старик Бакеро.

– Только о еде и думаешь.

– Видно, плохо едим.

Взгляд старухи – неразбавленная серная кислота, и муж прикусывает язык, на глаза набрасывает веки. Мальчик бежит к своему дяде и угощает его тыквой.

– Ты дочитал «Сердце» до той страницы, где отец Прокусы угощает детей тыквой с колбасой?

– Нет, я читаю историю про сардинский барабанчик, но мама не велит дальше читать, потому что я плачу.

– Плачешь?

– Я всегда плачу, когда читаю эту книжку, мама тоже стала читать про сардинский барабанчик, и тоже плакала.

– Надо же. Я купил ему книжку Де Амичиса «Сердце» на базаре Сан-Антонио, и теперь вся семья у меня льет слезы.

– Он уже читает?

– Отец сам научил его читать, когда пришел из тюрьмы, по вечерам давал ему уроки, а теперь парень, пожалте, читает, как диктор на радио. Согласен, отец – просто молодчина, но у меня бы духу не хватило по собственной воле омрачать жизнь малому ребенку.

– Вкусно, малыш?

Старик не удержался и задал вопрос издали неожиданно богатырским голосом.

– Шоколад лучше.

– Ну-ка, откуси, а потом – я.

И старик молча принялся жевать под неусыпным оком жены.

– А девушки? – Росель чуть кивнул в сторону девушек.

– Квартируют у родителей Юнга, хорошие девушки, только ветер в голове! Попадут в хорошие руки – хорошо, а в плохие – будет худо. На нашей улице есть очень красивые девушки, очень красивые. Вы видели, одна тут ходит, высокая, смуглая, лицо как у мулатки, но не мулатка. Она всегда с псом ходит, большим сторожевым псом.