Пианист — страница 16 из 32

Я снова вцепился в плечи полицейского изо всех сил.

– Папа! Генрик! Галина!

Я кричал, как одержимый, в ужасе от мысли, что сейчас, в последний решающий момент, я могу не добраться до них и мы будем разлучены навеки.

Один из полицейских обернулся и зло посмотрел на меня:

– Какого чёрта ты творишь? Проваливай, спасай себя!

Спасать себя? От чего? Во внезапном озарении я понял, что ожидало людей в вагонах для скота. Волосы у меня встали дыбом. Я оглянулся. Я увидел открытую площадь, железнодорожные пути и платформы, а за ними – улицы. Ведомый инстинктивным животным страхом, я побежал в сторону улиц, скользнул в колонну работников Совета, которые как раз выходили, и так прошёл в ворота.

Когда я снова смог здраво мыслить, я стоял на тротуаре между зданиями. Из одного дома вышел эсэсовец вместе с евреем-полицейским; полицейский так и ползал перед ним на брюхе, улыбаясь и лебезя. Он указал на поезд, стоявший на «Умшлагплац», и сказал немцу дружески-фамильярным и саркастическим тоном: «Ну что ж, вот и поехали на переплавку!».

Я посмотрел в ту сторону, куда он показывал. Двери вагонов были закрыты, и поезд медленно и тяжело тронулся с места.

Я повернулся и поковылял по пустой улице, рыдая в голос, а вслед мне неслись затихающие крики людей, запертых в вагонах. Они звучали криком птиц в клетке перед лицом смертельной опасности.

10. Шанс на жизнь

Я просто шёл куда глаза глядят. Мне было неважно куда. «Умшлагплац» и вагоны, увозящие мою семью, остались у меня за спиной. Я уже не слышал шум поезда – он отдалился от города на несколько километров. Но по мере того, как он удалялся, я всё ещё чувствовал внутри его движение. С каждым шагом по тротуару я становился всё более одиноким. Я понимал свою оторванность навеки от всего, что до сих пор составляло мою жизнь. Я не знал, что меня ждёт, – знал лишь, что всё будет так плохо, как только я могу представить. Вернуться туда, где было последнее пристанище моей семьи, я никак не мог. Охрана из СС пристрелит меня на месте или отправит обратно на «Умшлагплац», как и всех, кто по ошибке не попал в поезда для переселения. Я не представлял, где буду ночевать, но в тот момент меня это нисколько не волновало, хотя в моё подсознание и закрался ползучий страх перед наступающими сумерками.

Улицу, похоже, вымели подчистую: двери были заперты или так и остались нараспашку в тех домах, откуда забрали всех обитателей. Ко мне приблизился еврейский полицейский. Меня он не интересовал, и я не обратил бы на него внимания, если бы он не остановился и не воскликнул: «Владек!».

Я тоже остановился, и он удивлённо спросил:

– Что ты здесь делаешь в такое время?

Только теперь я узнал его. Это был один мой знакомый, которого в нашей семье не любили. Мы считали его моральный облик сомнительным и старались избегать его. Он всегда как-то ухитрялся выпутываться из затруднений и до сих пор выходил сухим из воды с помощью методов, которые другие сочли бы неподобающими. Когда он поступил в полицию, это лишь подтвердило его дурную репутацию.

Все эти мысли пронеслись в моей голове, как только я узнал его в полицейской форме, но в следующую секунду я подумал, что сейчас он мой самый близкий знакомый – откровенно говоря, единственный знакомый. Как бы то ни было, здесь был человек, связанный с памятью о моей семье.

– Такое дело… – начал я. Я собирался рассказать ему, как увезли моих родителей, брата и сестёр, но не мог выдавить из себя ни слова. И всё же он понял. Он подошёл ближе и взял меня за локоть.

– Может, так оно и лучше, – шепнул он, обречённо склоняя голову. – Правда, лучше уж быстрее. Все там будем.

Немного помолчав, он добавил:

– Как бы то ни было, заходи к нам. Всё же немного веселее будет.

Я согласился и провёл с этими людьми первую ночь самостоятельной жизни.

Утром я отправился к Мечиславу Лихтенбауму, сыну нового председателя Еврейского совета, с которым я близко общался, когда ещё играл на фортепиано в кафе гетто. Он подсказал, что я мог бы играть в казино немецкого карательного подразделения, где гестаповцы и офицеры СС расслаблялись после трудного дня, проведённого за истреблением евреев. Обслуживали их евреи, которые тоже рано или поздно будут убиты. Разумеется, я не захотел принимать подобное предложение, хотя Лихтенбаум не понимал, почему оно меня не привлекает, и был оскорблён, когда я отказался. Без дальнейших обсуждений он зачислил меня в колонну рабочих, разрушавших стены бывшего большого гетто, которое теперь должно было слиться с арийской частью города.

На следующий день я впервые за два года покинул еврейский квартал. Был чудесный жаркий день, приблизительно 20 августа. Такой же прекрасный день, как много дней до него, как последний день, который я провел с семьёй на «Умшлагплац». Мы шли строем, по четыре в ряд, под началом еврейских бригадиров и под охраной двух эсэсовцев. Мы остановились на площади Желязна Брама. Оказывается, где-то ещё продолжается жизнь!

Уличные торговцы с полными корзинами товаров стояли у рынка, теперь закрытого и, видимо, переделанного немцами во что-то вроде складов. Яркий солнечный свет усиливал цвет фруктов и овощей, заставлял сверкать рыбью чешую и отражался слепящими бликами в жестяных крышках консервных банок. Женщины бродили между продавцами, торговались, заглядывали во все корзины, делали покупки и уходили в сторону центра. Торговцы золотом и валютой монотонно выкликали: «Золото, покупаем золото. Доллары, рубли!».

В какой-то момент вдали на соседней улице раздался гудок и показался серо-зелёный силуэт полицейского фургона. Торговцы метались в панике, убирали товары и изо всех сил пытались исчезнуть из виду. По всей площади стояли крики и отчаянная суматоха. Значит, и здесь не всё благополучно!

Мы старались работать над разрушением стены как можно медленнее, чтобы работа продлилась дольше. Евреи-бригадиры не донимали нас, и даже эсэсовцы обращались с нами не так плохо, как внутри гетто. Они стояли в некотором отдалении, полностью поглощённые разговором, глядя куда угодно, но не на нас.

Фургон пересёк площадь и исчез. Торговцы вернулись на свои места, и площадь выглядела так, словно ничего и не произошло. Мои товарищи поочерёдно отходили от группы, чтобы купить что-нибудь на лотках и спрятать в принесённые с собой сумки, в штанины или в куртки. К несчастью, у меня не было денег, так что я мог только наблюдать, хотя от голода кружилась голова.

Со стороны Саксонского сада к нашей группе приблизилась молодая пара. Оба были очень хорошо одеты. Девушка выглядела очаровательно – я не мог оторвать от неё глаз. Её накрашенные губы улыбались, при ходьбе она чуть покачивала бёдрами, а солнце золотило её светлые волосы, создавая вокруг её головы мерцающий ореол. Проходя мимо нас, девушка замедлила шаг и воскликнула:

– Смотри! Да смотри же сюда!

Мужчина не понял. Он вопросительно взглянул на неё.

Она указала на нас:

– Евреи!

Он был удивлён.

– И что? – он пожал плечами. – Ты раньше никогда евреев не видела?

Девушка улыбнулась в некотором замешательстве, теснее прижалась к своему спутнику, и они продолжили свой путь в сторону рынка.

Ближе к вечеру мне удалось занять пятьдесят злотых у одного из рабочих. Я потратил их на хлеб и картофель. Часть хлеба я съел, а остаток, вместе с картофелем, унёс в гетто. В тот вечер я совершил первую торговую операцию в жизни. Я заплатил за хлеб двадцать злотых – в гетто я продал его за пятьдесят. Картофель стоил мне три злотых за килограмм – я продал его за восемнадцать. Впервые за долгое время у меня было достаточно еды и небольшой оборотный капитал на руках, чтобы завтра было на что делать покупки.

Работа по сносу была очень монотонной. Мы уходили из гетто рано утром и стояли вокруг груды кирпичей, изображая занятость, до пяти часов вечера. Мои товарищи проводили время во всевозможных сделках, покупая товары и строя теории, что лучше покупать, как пронести это контрабандой в гетто и выгоднее всего там продать. Я покупал самые простые товары, только чтобы заработать себе на пропитание. Если я о чём-то и думал, то только о моих родных: где они сейчас, в какой лагерь их увезли, как они там?

Однажды мимо нашей группы прошёл мой старый друг. Это был Тадеуш Блюменталь, еврей, но с настолько «арийской» внешностью, что ему не пришлось признаваться в своём происхождении и он мог жить за пределами стен гетто. Он был рад видеть меня, но огорчён, что застал меня в столь тяжёлом положении. Он дал мне немного денег и обещал, что постарается помочь мне. Он сказал, что завтра придёт женщина, и если мне удастся ускользнуть незамеченным, она отведёт меня в место, где я смогу спрятаться. Женщина действительно пришла, но, увы, с известием, что люди, у которых я должен был остаться, не согласны принимать к себе еврея.

В другой раз меня увидел руководитель Варшавской филармонии Ян Двораковский, когда шёл через площадь. Он был искренне тронут этой встречей. Он обнял меня и начал расспрашивать, как дела у меня и моей семьи. Когда я рассказал ему, что остальных увезли из Варшавы, он посмотрел на меня с состраданием, поразившим меня до глубины души, и открыл рот, чтобы что-то сказать. Но в последний момент промолчал.

– Как вы думаете, что с ними случилось? – замирая от тревоги, спросил я.

– Владислав! – он крепко стиснул мои руки. – Наверное, тебе лучше узнать… чтобы быть настороже.

Он на какое-то время замялся, сжал мою руку и тихо, почти шёпотом, произнёс:

– Больше ты их не увидишь.

Он быстро повернулся и торопливо зашагал прочь. Через пару шагов он снова обернулся и ещё раз обнял меня, но у меня не было сил ответить на его дружелюбие. Подсознательно я с самого начала понимал, что сказки немцев о лагерях для евреев, где после переселения их ждали «хорошие условия труда», – ложь, что в руках немцев нас может ждать только смерть. Но, как и остальные евреи в гетто, я тешил себя иллюзией, что всё может быть иначе, что в этот раз обещания немцев означали именно то, что говорилось. Думая о родных, я пытался представить их живыми, пусть даже в ужасных условиях, но живыми: тогда однажды, когда всё закончится, мы могли бы увидеться снова. Двораковский разрушил конструкцию самообмана, которую я так тщательно поддерживал. Только намного позже я смог убедить себя, что он поступил правильно: уверенность в их смерти дала мне силы спасти себя в переломный момент.