убийство, если бы не газеты, в которые немец завернул принесённый хлеб. Они были свежими, и я перечитывал их снова и снова, подбадривая себя новостями о поражениях Германии на всех фронтах. Линии фронта всё быстрее продвигались вглубь территории Рейха.
Гарнизон продолжал свою работу в боковых крыльях здания. Солдаты поднимались и спускались по лестнице, часто они заносили большие свёртки на чердак и спускали с него другие, но моё убежище было выбрано прекрасно – никто даже не думал о том, чтобы обыскать галерею. Охрана постоянно маршировала взад и вперёд вдоль улицы перед зданием. Я постоянно, днём и ночью, слышал их шаги и топот, когда они отогревали замёрзшие ноги. Когда мне нужна была вода, ночью я проскальзывал в разгромленные квартиры, где ванны были полны до краёв.
12 декабря офицер пришел в последний раз. Он принёс мне больше хлеба, чем раньше, и тёплое пуховое одеяло. Он сказал, что покидает Варшаву вместе со своим подразделением, а мне ни при каких обстоятельствах не следует терять мужество, так как наступление советских войск ожидается со дня на день.
– В Варшаве?
– Да.
– Но как я выживу в уличных боях? – с тревогой спросил я.
– Если мы с вами выжили в этом аду больше пяти лет, – ответил он, – значит, на то воля Господа, чтобы мы жили. Во всяком случае, остаётся в это верить.
Мы уже попрощались, и он собирался уходить, но в последний момент меня осенила идея. Я уже давно ломал голову над способом выразить ему благодарность, а он наотрез отказался брать моё единственное сокровище – часы.
– Слушайте! – я схватил его за руку и быстро заговорил: – Я так и не назвал вам своё имя – вы не спрашивали, но я хотел бы, чтобы вы его запомнили. Кто знает, что может случиться? Вам предстоит долгая дорога домой. Если я выживу, я точно буду снова работать на Польском радио. До войны я был там. Если с вами что-нибудь случится и если я смогу быть вам чем-нибудь полезен, запомните мою фамилию: Шпильман, Польское радио.
Он улыбнулся своей обычной улыбкой – не то неодобрительной, не то застенчивой и смущённой, но я почувствовал, что доставил ему удовольствие своим наивным – на тот момент – желанием помочь ему.
В середине декабря ударили первые морозы. Когда я вышел на поиски воды в ночь на 13 декабря, я обнаружил, что она повсюду замёрзла. Я добыл чайник и миску в квартире неподалеку от чёрного хода, не тронутой огнём, и вернулся к себе на галерею. Я соскрёб немного льда с содержимого миски и положил в рот, но не смог утолить жажду. Мне пришла в голову другая мысль: я залез под пуховое одеяло и поставил миску со льдом себе на голый живот. Через какое-то время лёд стал таять, и я получил воду. Следующие несколько дней я поступал так же, потому что температура оставалась крайне низкой.
Настало Рождество, за ним Новый год – 1945-й: шестые Рождество и Новый год за время войны, худшие в моей жизни. Я был не в том состоянии, чтобы праздновать. Я лежал в темноте, прислушиваясь к штормовому ветру, срывавшему кровельные листы и покорёженные водосточные трубы, свисавшие вдоль стен, опрокидывавшему мебель в ещё не полностью разрушенных квартирах. В паузах между порывами ветра, завывавшего в развалинах, я слышал писк и шуршание мышей или даже крыс, бегавших по чердаку. Иногда они прошмыгивали по моему одеялу, а когда я спал – и по лицу, царапая меня коготками, когда быстро проносились прочь. Я вспоминал каждое Рождество довоенного и военного времени. Сначала у меня были дом, родители, две сестры и брат. Потом у нас больше не было собственного дома, но мы были вместе. Затем я остался один, но в окружении других людей. А сейчас, полагаю, я был более одинок, чем кто бы то ни было на свете. Даже персонаж Дефо, Робинзон Крузо, образец идеального одиночки, мог надеяться встретить другое человеческое существо. Крузо ободрял себя мыслью, что подобное может произойти в любой день, и это поддерживало его. Но если любой из людей, которые сейчас находились вокруг меня, подойдёт ближе, мне придётся бежать от него и прятаться в смертельном ужасе. Я должен быть один, совершенно один, если хочу жить.
14 января меня разбудили непривычные звуки в здании и на улице. Машины подъезжали и снова уезжали, солдаты бегали вверх и вниз по лестницам, и я слышал взбудораженные, нервные голоса. Из здания всё время выносили вещи – видимо, чтобы погрузить в машины. Рано утром 15 января раздался грохот артиллерии со стороны фронта на Висле, до сих пор молчавшего. Снаряды не долетали в ту часть города, где я прятался. Но пол и стены тряслись от постоянного глухого гула, металлические листы кровли дрожали, с внутренних стен осыпалась штукатурка. По-видимому, этот звук издавали знаменитые советские «Катюши», о которых мы так много слышали до восстания. Вне себя от радости и возбуждения, я совершил то, что в моём нынешнем положении было непростительным безумием – выпил целую миску воды.
Через три часа огонь тяжёлой артиллерии снова стих, но я был всё так же взвинчен. В ту ночь я не сомкнул глаз: если немцы намерены защищать развалины Варшавы, уличные бои могут начаться в любой момент, и тогда в завершение всех моих невзгод меня убьют.
Но ночь прошла спокойно. Около часа я услышал, как оставшиеся немцы покидают здание. Настала тишина – такая тишина, которой раньше не знала даже Варшава, уже три месяца как мёртвый город. Я даже не слышал шагов охраны у входа. Я ничего не мог понять. Идут бои или нет?
Только ранним утром тишину разорвал громкий и гулкий звук, которого я ожидал меньше всего. Громкоговорители, размещённые где-то поблизости, передавали сообщения по-польски о поражении Германии и освобождении Варшавы.
Немцы ушли без боя.
Как только стало светать, я начал лихорадочно готовиться к первой вылазке наружу. Мой офицер оставил мне немецкую шинель, чтобы я не замёрз, выходя на поиски воды, и я уже надел её, когда на улице снова послышались размеренные шаги охраны. Неужели советские и польские войска отступили? В полном отчаянии я рухнул на матрас и лежал там, пока до моих ушей не донеслось кое-что новое: женские и детские голоса, которых я не слышал многие месяцы, и эти женщины и дети спокойно разговаривали, словно ничего и не произошло. Совсем как в старые времена, когда матери могли просто гулять по улице со своими отпрысками. Я должен был добыть информацию любой ценой. Неведение становилось нестерпимым. Я сбежал вниз по лестнице, выглянул из парадной двери заброшенного здания и осмотрел аллею Независимости. Было серое туманное утро. Слева, неподалёку от меня, стояла женщина-военнослужащая в форме, которую с этого расстояния было трудно опознать. Справа подходила женщина со свёртком на спине. Когда она приблизилась, я рискнул заговорить с ней:
– Добрый день, извините… – негромко окликнул я, поманив её пальцем.
Она уставилась на меня, уронила свёрток и кинулась прочь, пронзительно крича «немец!». Женщина на посту немедленно обернулась, увидела меня, прицелилась и выстрелила из своего пистолета-пулемёта. Пули ударили в стену и осыпали меня крошками штукатурки. Не раздумывая, я бросился вверх по лестнице и укрылся на чердаке.
Через несколько минут, выглянув из своего окошка, я увидел, что всё здание уже оцеплено. Я слышал, как перекликаются солдаты, спускаясь в подвалы, а затем – звуки выстрелов и разрывов гранат.
Теперь моё положение было полной нелепицей. Меня того и гляди пристрелят польские солдаты в освобождённой Варшаве, за миг до свободы – и всё это в результате непонимания. Я лихорадочно размышлял, как дать им понять – и как можно быстрее – что я поляк, прежде чем меня отправят на тот свет как затаившегося немца. Тем временем к зданию подошло ещё одно подразделение в синей форме. Впоследствии я узнал, что это отряд железнодорожной полиции, который случайно проходил мимо и был привлечён на помощь солдатам. Теперь против меня было два вооружённых отряда.
Я начал медленно спускаться по лестнице, крича изо всех сил:
– Не стреляйте! Я поляк!
Очень скоро я услышал быстрые шаги по лестнице навстречу. Из-за перил появился силуэт молодого офицера в польской форме, с орлом на фуражке. Он навел на меня пистолет и крикнул:
– Руки вверх!
– Не стреляйте! Я поляк! – снова заорал я.
Лейтенант побагровел от гнева.
– Так какого чёрта ты не спускаешься? – рявкнул он. – И почему ты в немецкой шинели?
Только когда солдаты рассмотрели меня поближе и изучили ситуацию, они наконец поверили, что я не немец. Тогда они решили забрать меня с собой в штаб, чтобы я мог вымыться и поесть, хотя я пока не вполне представлял, что ещё они намерены со мной сделать.
Но я не мог просто взять и пойти с ними. Сначала мне нужно было сдержать обещание, которое я дал сам себе, – поцеловать первого поляка, которого я встречу после окончания власти нацистов. Выполнить мой обет оказалось непросто. Лейтенант долго сопротивлялся моей идее, отбиваясь всевозможными аргументами, кроме одного – он был слишком добр, чтобы пустить его в ход. Только когда я всё-таки поцеловал его, он извлек маленькое зеркальце, поднес к моему лицу и с улыбкой сказал:
– Ну что ж, теперь вы видите, какой я хороший патриот!
Через две недели я, выхоженный военными, чистый и отдохнувший, шёл по улицам Варшавы без страха, как свободный человек, впервые за почти шесть лет. Я шёл на восток в сторону Вислы к Праге – когда-то она была далёким бедным предместьем, но сейчас это было всё, что осталось от Варшавы, так как немцы не разрушили то, что уцелело там.
Я шёл по широкой центральной улице, когда-то людной, с плотным движением, а сейчас пустой по всей длине. Насколько хватало взгляда, не осталось ни одного целого дома. Мне всё время приходилось идти среди гор обломков, а иногда и взбираться на них, как на насыпи щебня. Мои ноги цеплялись за спутанное нагромождение оборванных телефонных и трамвайных проводов, за обрывки ткани, когда-то украшавшие квартиры или одевавшие людей, которых давно не было в живых.
У стены одного из домов, под баррикадой повстанцев, лежал скелет. Он был невелик, с тонким костяком. По всей видимости, это был скелет девочки – на черепе всё ещё виднелись длинные светлые волосы. Волосы сопротивляются разложению дольше, чем любая другая часть тела. Рядом со скелетом лежал ржавый карабин, а на костях правой руки сохранились остатки одежды с красно-белой нарукавной повязкой – буквы АК были отстрелены.