й существовал лишь в его любящем воображении.
В последние недели осени, меньше чем через два месяца после того, как немцы взяли Варшаву, город совершенно неожиданно вернулся к прежнему образу жизни. Такой переворот в материальных обстоятельствах, совершившийся настолько легко, стал ещё одним сюрпризом для нас в этой удивительнейшей из войн, где всё шло не так, как мы ожидали. Огромный город, столица страны с многомиллионным населением, был частично разрушен, целая армия гражданских служащих осталась без работы, а из Силезии, Познанской области и Померании продолжали поступать толпы беженцев. Но внезапно все эти люди – без крыши над головой, без работы, с самыми мрачными перспективами – осознали, что обходя немецкие декреты можно легко сделать большие деньги. Чем больше издавалось декретов, тем выше были шансы на заработок.
Две жизни шли бок о бок: официальная, имитационная жизнь по правилам, заставлявшим людей работать от рассвета до заката почти без еды, и вторая, неофициальная, полная сказочных возможностей извлечь прибыль, где процветала торговля долларами, бриллиантами, мукой, кожей или даже поддельными бумагами, – жизнь под постоянной угрозой смертной казни, зато весело проходящая в роскошных ресторанах, куда клиентов отвозили «рикши».
Конечно, не все могли позволить себе такую жизнь. Каждый день, возвращаясь вечером домой, я видел женщину, которая сидела в одной и той же нише в стене на Сенной улице, играла на гармонике-концертине и пела печальные русские песни. Она никогда не выходила просить милостыню до сумерек – вероятно, боялась, что её узнают. На ней был элегантный серый костюм, по всей видимости, последний, который у неё остался, и его вид говорил, что его хозяйка знавала лучшие времена. В сумерках её красивое лицо выглядело безжизненным, глаза смотрели в одну точку – куда-то высоко над головами прохожих. У неё был глубокий привлекательный голос, и она хорошо аккомпанировала себе на концертине. Вся её осанка, даже её манера прислоняться к стене говорили о том, что это дама из высшего общества, которую вынудила так жить лишь война. Но даже так она неплохо зарабатывала. В увешанном лентами тамбурине, который она, несомненно, полагала символом попрошайничества, всегда лежало множество монет. Тамбурин лежал у её ног, так что никто не усомнился бы, что она просит милостыню, и вместе с монетами там лежало несколько купюр в пятьдесят злотых.
Сам я никогда не выходил до наступления темноты, если только мог, но совершенно по другим причинам. Среди множества докучливых правил, предписанных евреям, было одно, пусть и неписаное, но требовавшее очень тщательного соблюдения: мужчины еврейского происхождения должны были кланяться каждому немецкому солдату. Это идиотское и унизительное требование доводило нас с Генриком до белого каления. Мы делали всё возможное, чтобы обойти его. Мы выбирали длинные обходные пути, только чтобы не встретить какого-нибудь немца, а если это было неизбежно, мы смотрели в сторону и делали вид, что не заметили его, хотя это могло кончиться для нас побоями.
Отец занял совсем иную позицию. Он выбирал для прогулок самые длинные улицы и кланялся немцам с неописуемым пародийным изяществом, радуясь, когда кто-нибудь из солдат, введённый в заблуждение его сияющим лицом, отвечал ему гражданским приветствием и улыбался, словно они были добрыми друзьями. Возвращаясь вечером домой, он не мог удержаться, чтобы невзначай не прокомментировать свой растущий круг знакомств: дескать, стоит ему только шагнуть за порог, его обступают десятками. Он просто не в силах устоять перед их дружелюбием, и у него даже затекает рука, так часто он снимает шляпу в знак любезности. На этих словах он лукаво улыбался и довольно потирал руки.
Но к коварству немцев не стоило относиться легкомысленно. Это была часть системы, призванной держать нас в постоянном тревожном страхе перед будущим. Каждые несколько дней выходили новые декреты. На первый взгляд они ничего не значили, но давали нам понять, что немцы про нас не забыли и забывать не собираются.
В то время евреям запретили передвигаться на поезде. Потом нам пришлось платить за трамвайный билет вчетверо больше, чем «арийцам». Поползли первые слухи о строительстве гетто. За пару дней они стали обыденными, посеяли в наших сердцах отчаяние и вновь смолкли.
5. Вы евреи?
В конце ноября, когда ясные дни необычно затянувшейся осени стали реже, а на город всё чаще проливались холодные дожди, мы с Генриком и отцом впервые встретились со «смертью на немецкий манер».
Как-то вечером мы втроём были в гостях у друга и болтали. Взглянув на часы, я с тревогой обнаружил, что до комендантского часа осталось всего ничего. Нужно было немедленно уходить, хотя добраться домой вовремя мы никак не успевали. Но опоздать на четверть часа было не таким уж большим преступлением, так что мы рассчитывали выкрутиться.
Мы схватили пальто, торопливо попрощались и ушли. Улицы были тёмными и почти полностью безлюдными. Дождь хлестал в лицо, порывы ветра раскачивали указатели, воздух был наполнен грохотом металла. Подняв воротники пальто, мы старались идти как можно быстрее и тише, держась ближе к стенам домов. Мы уже прошли до половины улицы Зельной, и всё вроде бы говорило о том, что мы благополучно доберёмся до места назначения, как вдруг из-за угла возник полицейский патруль. Отступить или спрятаться мы не успели. Мы так и стояли в ослепительном свете их фонарей, пытаясь придумать какое-нибудь оправдание, пока один из полицейских не шагнул прямо к нам, направив свет фонаря нам в лицо.
– Вы евреи? – вопрос был риторическим, так как ждать ответа он не стал. – Ну что ж, тогда…
В констатации нашей расовой принадлежности звучало торжество. Это было удовольствие от удачно сыгранной партии. Прежде, чем мы это осознали, нас схватили и повернули лицом к стене дома, а полицейские отступили на проезжую часть и принялись снимать с предохранителей свои карабины. Так вот как нам предстоит умереть. Всё случится в ближайшие несколько секунд, а потом мы до утра будем лежать на тротуаре в крови, с раздробленными черепами. Только тогда мать и сестры узнают, что случилось, в отчаянии пойдут разыскивать нас и найдут. Друзья, к которым мы ходили в гости, будут корить себя за то, что задержали нас слишком долго. Все эти мысли промелькнули у меня в голове как-то странно, словно их думал кто-то другой. Я услышал, как кто-то произнёс вслух: «Это конец». Только через секунду я осознал, что говорил я сам. В то же время я услышал громкий всхлип и судорожные рыдания. Я повернул голову и в резком свете фонаря увидел отца, опустившегося на колени на мокрый асфальт и с рыданиями молящего полицейского пощадить нас. Как он мог так унижаться? Генрик склонился над отцом и что-то шептал ему, пытаясь поднять на ноги. Генрик, мой сдержанный брат Генрик с вечной саркастической улыбкой, сейчас излучал какую-то необыкновенную ласку и нежность. Раньше я никогда не видел его таким. Значит, существует и другой Генрик, которого я мог бы понять, если бы только познакомился с ним поближе вместо вечных споров.
Я снова повернулся к стене. Ничего не изменилось. Отец рыдал, Генрик пытался его успокоить, полиция так же держала нас на прицеле. Мы не видели их за стеной белого света. Но вдруг, в долю секунды, я инстинктивно почувствовал, что смерть нам уже не угрожает. Прошло несколько мгновений, и из-за световой завесы послышался громкий голос:
– Чем вы занимаетесь?
Генрик ответил за нас троих. С удивительным самообладанием, спокойно, словно ничего не произошло, он сказал:
– Мы музыканты.
Один из полицейских подошёл вплотную ко мне, взял за ворот пальто и встряхнул – в последней вспышке гнева, ведь теперь, когда он решил оставить нас в живых, для этого не было причин.
– Ваше счастье – я тоже музыкант!
Он оттолкнул меня, и я шагнул назад к стене, чтобы не упасть.
– Пошли вон!
Мы бросились в темноту, стремясь как можно скорее выбраться из-под света их фонарей, пока они не передумали. Позади мы слышали их затихающие голоса, которые яростно спорили. Остальные двое набросились на того, который отпустил нас. Они полагали, что мы не заслуживаем сострадания, поскольку начали войну, в которой умирают немцы.
Но пока что немцы не умирали, а обогащались. Немецкие банды всё чаще врывались в еврейские дома, грабили их и увозили мебель в фургонах. В смятении хозяева продавали лучшие вещи и заменяли их ничего не стоящим барахлом, которое не могло никого соблазнить. Мы тоже продали мебель, хотя больше из нужды, чем из страха, – мы становились всё беднее. Никто в семье не был силён в торговле. Регина попыталась торговать, но потерпела неудачу. Как юрист она обладала сильным чувством справедливости и ответственности, а потому просто не могла запросить или принять сумму вдвое больше стоимости вещи. Очень скоро она переключилась на преподавательскую работу. Отец, мать и Галина давали уроки музыки, Генрик преподавал английский. Я был единственным, кто не мог тогда найти способ заработать себе на хлеб. Я погрузился в апатию и только время от времени работал над аранжировкой моего концертино.
Во второй половине ноября немцы без объяснения причин начали перегораживать колючей проволокой соседние улицы к северу от Маршалковской, а в конце месяца случилось объявление, которому вначале никто не мог поверить. Даже в самых тайных мыслях мы не могли заподозрить, что случится такое: с первого по пятое декабря евреям следовало обзавестись белыми нарукавными повязками с нашитой на них голубой звездой Давида. Таким образом, нам предстояло публично носить метку изгоев. Несколько веков гуманистического прогресса были вычеркнуты, мы вернулись в Средневековье.
Недели напролёт еврейская интеллигенция сидела под добровольным домашним арестом. Никто не хотел показываться на улице с позорным клеймом на рукаве, а если оставаться дома было попросту невозможно, мы старались проскользнуть незамеченными, глядя в землю, полные стыда.