Но старик не разделял моего мнения – или не хотел разделять. Он вновь усмехнулся, немного наигранно, похлопал меня по плечу и воскликнул:
– О, не волнуйся!
Он взял меня за пуговицу пальто, приблизил своё румяное лицо к моему и сказал то ли с искренним, то ли с деланым убеждением:
– Скоро они нас выпустят. Пусть только Америка узнает.
6. Танцы на улице Хлодной
Сейчас, когда я оглядываюсь на другие, более ужасные воспоминания, на опыт жизни в Варшавском гетто с ноября 1940 по июль 1942 года, почти двухлетний период сливается в единый образ, словно всё это длилось лишь один день. Как бы я ни старался, я не могу разделить это время на меньшие отрезки, которые внесли бы какой-то хронологический порядок, как обычно бывает, когда пишешь дневник.
Конечно, в то время происходили разные события, как и до и после него, они всем известны и их легко вспомнить. Немцы продолжали охоту на людей, чтобы использовать их как рабочий скот, как делали это по всей Европе. Может быть, единственное отличие – весной 1942 года в Варшавском гетто эта охота внезапно прекратилась. Через несколько месяцев еврейская добыча понадобится для других целей, к тому же, как во всяких играх, нужен был перерыв между сезонами, чтобы крупная охота прошла наилучшим образом и не разочаровала. Нас, евреев, грабили точно так же, как грабили французов, бельгийцев, норвежцев и греков, но только более систематически и строго официально. Немцы, не являющиеся частью системы, не имели доступа в гетто и права красть для себя. Немецкой полиции красть разрешал декрет, выпущенный генерал-губернатором в соответствии с законом о краже, опубликованным правительством Рейха.
В 1941 году Германия вторглась в Россию. Мы в гетто, затаив дыхание, следили за ходом этого нового наступления. Сначала мы ошибочно посчитали, что сейчас немцы наконец проиграют; затем мы ощутили отчаяние и растущую неуверенность в судьбе человечества, когда войска Гитлера продвигались всё дальше вглубь России. Но позже, когда немцы приказали евреям сдать все меховые шубы под страхом смертной казни, мы радовались при мысли, что вряд ли у них дела идут так хорошо, раз их победа зависит от чернобурок и бобров.
Гетто сжималось. Улица за улицей немцы уменьшали его территорию. Точно так же Германия сдвигала границы европейских стран, которые она завоевала, присваивая провинцию за провинцией, – как будто бы Варшавское гетто не уступало по значимости Франции, а исключение Злотой и Зельной улицы было так же важно для расширения немецкого «жизненного пространства», как отделение Эльзаса и Лотарингии от французской территории.
И всё же эти внешние инциденты были совершенно незначимы по сравнению с единственным важным фактом, постоянно занимавшим наши мысли, каждый час и каждую минуту, что мы жили в гетто: мы были там заперты.
Думаю, психологически было бы даже легче вынести это, если бы мы были лишены свободы более очевидным образом, – например, заперты в камеру. Такое заключение ясно и однозначно определяет взаимоотношения человека с окружающим миром. Ошибки в оценке своего положения быть не может: камера представляет собой отдельный мир, состоящий лишь из твоего собственного заключения и никак не пересекающийся с далёким миром свободы. Можно помечтать об этом мире, если на то есть время и склонность, – однако если о нём не думать, он не вторгнется в твоё поле зрения по собственной воле. Он не маячит у тебя перед глазами и не изводит напоминаниями об утраченной свободной жизни.
Реальность гетто была только хуже именно оттого, что внешне походила на свободу. Можно было выйти на улицу и сохранять иллюзию жизни в совершенно нормальном городе. Нарукавные повязки, помечавшие нас как евреев, нам не мешали, потому что их носили мы все, и через некоторое время жизни в гетто я понял, что полностью привык к ним – вплоть до того, что, когда мне снились мои арийские друзья, я видел их с нарукавными повязками, словно эта белая полоска ткани была такой же неотъемлемой частью гардероба, как галстук. Но улицы гетто – и только они – оканчивались стенами. Очень часто я выходил на прогулку в случайном направлении, куда глаза глядят, и неожиданно натыкался на одну из этих стен. Они преграждали мне путь, когда я хотел идти дальше и не было никаких логических причин останавливаться. Тогда часть улицы по другую сторону стены вдруг начинала казаться местом, которое я любил и куда стремился больше всего на свете, где прямо сейчас происходят события, которые я хотел бы увидеть любой ценой, – но тщетно. Совершенно убитый, я поворачивал назад и так ходил день за днём, чувствуя всё то же отчаяние.
Даже в гетто можно было пойти в ресторан или кафе. Там встречались друзья, и, казалось, ничто не могло помешать создать такую же приятную атмосферу, как в любом другом ресторане или кафе. Но неизбежно наступал момент, когда кто-то из друзей вскользь замечал, что неплохо было бы этой маленькой компании, ведущей столь приятный разговор, съездить куда-нибудь в какой-нибудь приятный воскресный день на экскурсию – скажем, в Отвоцк. Ведь сейчас лето, говорил он, и стоит прекрасная погода, потепление, кажется, пришло надолго – и ничто не помешает воплотить такой простой план, даже если захочется сделать это прямо сейчас. Всего-то надо оплатить счёт за кофе и кексы, выйти на улицу, дойти до станции вместе с весёлыми, смеющимися спутниками, купить билеты и сесть на пригородный поезд. Налицо все условия, чтобы создать идеальную иллюзию – пока вы не упирались в стены…
Время, которое я провёл в гетто, – чуть менее двух лет – напоминает мне об одном переживании детства, продлившемся намного меньше. Мне предстояла операция по удалению аппендикса. Ожидалось совершенно рутинное вмешательство, беспокоиться было не о чем. Всё должно было произойти через неделю; дату согласовали с врачами, зарезервировали больничную палату. Надеясь облегчить мне ожидание, родители из сил выбивались, чтобы наполнить неделю перед операцией лакомствами. Каждый день мы ходили есть мороженое, а потом в кино или театр; меня задаривали книгами и игрушками – всем, что я только пожелаю. Казалось, для полного счастья мне уже ничего не надо. Но я до сих пор помню, что всю эту неделю, сидел ли я в кино, в театре, угощался ли мороженым, даже во время развлечений, требовавших всего моего внимания, меня ни на секунду не оставлял ноющий страх где-то в глубине живота – неосознанный и постоянный страх перед тем, что случится, когда наконец настанет день операции.
Тот же инстинктивный страх не покидал жителей гетто почти два года. По сравнению с дальнейшими событиями это были годы относительного покоя, но они превратили нашу жизнь в бесконечный кошмар, потому что мы всем своим существом чувствовали, что в любой момент может произойти что-то ужасное, – только ещё не знали, какая именно опасность нам угрожает и откуда она придёт.
Утром я обычно уходил из дома сразу же после завтрака. Мой ежедневный ритуал включал долгий путь пешком по Милой улице до тёмной, мрачной берлоги, где жила семья управляющего Иегуды Зискинда. В условиях гетто выход из дома, совершенно нормальное действие, принимал облик церемонии, особенно во время уличных облав. Сначала надо было посетить соседей, выслушать их проблемы и жалобы, а затем выяснить, что сегодня происходит в городе: были ли налёты, слышали ли они о перекрытиях, охраняется ли Хлодная улица? Выполнив все эти действия, можно было уходить, но все эти вопросы приходилось повторять на улице, останавливая идущих навстречу прохожих и переспрашивая на каждом углу. Только такие предосторожности могли с определённой долей уверенности гарантировать, что тебя не схватят.
Гетто делилось на большое и малое. После очередного уменьшения у малого гетто, состоявшего из улиц Великой, Сенной, Желязной и Хлодной, осталось только одно соединение с большим гетто – от угла Желязной улицы и дальше по Хлодной. Большое гетто охватывало всю северную часть Варшавы, состоящую из великого множества узких зловонных улочек и переулков, полных евреями, которые жили в нищете, в грязи и тесноте. Малое гетто тоже было переполнено, но в неких разумных пределах. В комнате жило три-четыре человека, и можно было пройти по улицам, не наталкиваясь на других прохожих, если умело уклоняться и маневрировать. Даже если случался физический контакт, это было не слишком опасно, поскольку обитатели малого гетто относились в основном к интеллигенции и состоятельному среднему классу; они были относительно чисты от паразитов и прилагали все усилия к истреблению вшей, которых каждый подцеплял в большом гетто. Только когда кончалась Хлодная улица, начинался кошмар – и нужны были удача и интуиция, чтобы первым добраться до места.
Хлодная улица находилась в «арийском» квартале города, и по ней во все стороны двигались автомобили, экипажи и пешеходы. Проход еврейского населения по Желязной улице из малого гетто в большое, а также в остальных направлениях в тех местах, означал, что надо останавливать движение, пока люди пересекали Хлодную. Немцам это было неудобно, поэтому евреев пропускали как можно реже.
Если пройти по Желязной улице, можно было увидеть на некотором расстоянии толпу народа на углу Хлодной. Те, у кого были срочные дела, нервно переступали с ноги на ногу, ожидая, пока полицейский снизойдёт и остановит движение. Это полиция принимала решение, когда Хлодная улица достаточно пуста, а Желязная достаточно переполнена, чтобы пропустить евреев. Когда наступал этот момент, охрана отходила и плотная нетерпеливая толпа устремлялась с обеих сторон, сталкивая друг друга на землю и попирая ногами, лишь бы побыстрее убраться от опасного соседства немцев внутрь обоих гетто. Затем цепь охраны снова замыкалась, и опять начиналось ожидание.
По мере того как толпа росла, росли и её волнение, напряжение и беспокойство, так как немецкие полицейские скучали на своём посту и старались развлечь себя как могли. Одной из их любимых забав были танцы. С ближайших улиц вытаскивали музыкантов – количество уличных оркестров росло с общей нищетой. Солдаты выбирали в толпе людей, чью внешность находили особенно комичной, и приказывали им танцевать вальсы. Музыканты становились у стены одного из домов, на дороге расчищали пространство, а один из полицейских исполнял роль дирижёра, подгоняя музыкантов ударами, если они играли слишком медленно. Остальные следили за тщательным исполнением танцевальных па. Пары калек, стариков, очень толстых или очень худых, должны были кружиться на глазах замершей в ужасе толпы. Низкорослые или дети оказывались в паре с людьми огромного роста. Немцы стояли вокруг этой «танцплощадки», ревели от хохота и выкрикивали: «Быстрее! Шевелитесь! Всем танцевать!».