Пианист — страница 21 из 30

Продукты кончились. Уже два дня я ничего не ел. Оставалось выбирать одно из двух: умереть с голоду или рискнуть и купить хлеб у ближайшей уличной торговки. Я предпочел второе. Тщательно побрился, оделся и в восемь утра, стараясь вести себя совершенно спокойно, вышел из дома. Несмотря на мои явно «неарийские» черты лица, никто не обратил на меня внимания. Я купил хлеб и вернулся. Это было 18 июля 1943 года. Этой единственной буханкой — на большее не было денег — я питался до 28 июля, то есть целых десять дней.

Утром 29 июля раздался тихий стук в дверь. Я затаился. Тогда кто-то осторожно вставил ключ в замочную скважину и повернул его. Вошел неизвестный мне молодой человек. Быстро закрыв за собой дверь, он шепотом спросил:

— Не было ничего подозрительного?

— Нет.

Только теперь его взгляд остановился на мне. Осмотрев меня с ног до головы, пришедший удивился:

— Вы живы?

Я пожал плечами. Вряд ли меня можно спутать с мертвецом, так какой смысл отвечать? Он усмехнулся и наконец решил открыться, что он — брат Левицкого. Пришел, чтобы сказать, что завтра мне принесут еду, а через несколько дней переведут в другое место, поскольку гестапо по-прежнему ищет Левицкого и все еще может сюда нагрянуть.

Через день действительно пришел инженер Гембчинский с каким-то человеком, которого представил мне как радиотехника по фамилии Шалас, добавив, что он участник подполья и ему можно доверять. Гембчинский бросился ко мне с объятиями: он был абсолютно уверен, что я уже умер от истощения. Рассказал, как все знакомые волновались за меня, потому что долгое время невозможно было и близко подойти к этому дому, взятому агентами полиции под постоянное наблюдение. Теперь, когда наблюдение снято, они решили забрать тело и похоронить его как подобает. С этой минуты мною по поручению подпольной организации займется Шалас.

Но он оказался довольно странным опекуном: заходил раз в десять дней, принося совсем немного еды и объясняя, что на большее у него не было денег. Поэтому я отдавал ему на продажу свои последние вещи, но почти всегда оказывалось, что их у него украли, и опять он приходил со столь малым количеством еды, что их могло хватить от силы на два дня, и мне, бывало, приходилось растягивать их на две недели. Когда, потеряв последние силы от голода, я лежал в постели, уверенный, что на этот раз действительно умру, Шалас снова появился и что-то принес — ровно столько, чтобы я не умер и продолжал мучиться. Всегда сияющий, с отсутствующим видом он задавал мне один и тот же вопрос:

— Как там, живой еще?

Я был живой, хотя от голода и переживаний заработал желтуху. Шалас не принял этого близко к сердцу. Рассказал мне забавную, с его точки зрения, историю о своем дедушке, которого неожиданно бросила невеста, узнав, что он заболел желтухой. Желтуха, по мнению Шаласа, была пустяком, из-за которого не стоило огорчаться. В качестве утешения сообщил мне, что союзники высадились на Сицилии, попрощался и ушел. Это была наша последняя встреча. Больше он не показывался, хотя прошло десять дней, двенадцать, две недели…

Мне нечего было есть. Не было даже сил, чтобы подняться и добрести до крана с водой. Если бы сейчас появлось гестапо, я не смог бы даже повеситься. Большую часть дня я лежал в летаргии, а просыпаясь, испытывал страшные мучения. У меня уже начали пухнуть лицо, руки и ноги, когда неожиданно пришла жена доктора Мальчевского, о которой мне было известно, что ей пришлось бежать вместе с мужем и Левицким из Варшавы и скрываться. Уверенная, что у меня все в порядке, она зашла просто поболтать и попить со мной чаю. Мальчевская рассказала, что Шалас собирал для меня деньги по всей Варшаве и собрал много, потому что никто их тогда для спасения людей не жалел. При этом он уверял моих друзей, что навещает меня ежедневно и что я ни в чем не нуждаюсь.

Вскоре жена доктора покинула Варшаву, заранее снабдив меня продуктами и обеспечив более надежную помощь. К сожалению, ненадолго.

12 августа в полдень, когда я, как обычно, собирался варить суп, кто-то попытался ворваться ко мне в квартиру. В дверь не стучали, как обычно делали друзья, приходившие ко мне, а просто ломились. Значит, немцы. Но голоса, доносившиеся снаружи, принадлежали женщинам. Одна из них закричала:

— Откройте сейчас же, или мы вызовем полицию!

Стучали все громче. Не было сомнения, что мое убежище обнаружено, и соседи, опасаясь кары за скрывающегося в доме еврея, решили меня выдать.

Я быстро оделся, собрал в портфель свои сочинения и еще какие-то мелочи. Удары ненадолго прекратились. Наверняка, разозленные моим молчанием, женщины решили исполнить свою угрозу и были уже на полпути к ближайшему полицейскому участку. Я тихонько открыл дверь и выскользнул наружу, но сразу же наткнулся на одну из них, очевидно оставшуюся караулить, чтобы я не сбежал.

Она преградила мне дорогу:

— Вы из этой квартиры? — Она показала рукой на дверь. — Вы здесь не зарегистрированы.

Я ответил, что рядом живет мой сослуживец, которого мне не удалось застать. Это было нелепое объяснение, которое, конечно, не могло удовлетворить разъяренную женщину.

— Покажите удостоверение! Покажите документы! — кричала она все громче.

Все больше жильцов, привлеченных шумом, стали открывать двери и выглядывать из квартир. Я оттолкнул бабу в сторону и ринулся вниз по лестнице, слыша за собой ее крик:

— Закрыть ворота! Не выпускать его!

На первом этаже я промчался мимо сторожихи, которая, к счастью, ничего не поняла из криков, долетающих сверху. Я добежал до ворот и очутился на улице.

Избежав смерти, я оказался перед лицом другой опасности: среди бела дня я стоял на тротуаре, небритый, нестриженый уже много месяцев, в помятой и грязной одежде. Одного этого было достаточно, чтобы обратить на себя внимание, не говоря уже о еврейской внешности.

Я свернул в ближайший переулок и побежал, не разбирая дороги. Куда податься? Единственными, кого я знал с улицы Нарбута, были супруги Болдок. Я решил пойти к ним. Но, будучи не в себе, заблудился среди улочек в районе города, который так хорошо знал. Я блуждал там, наверное, с час, прежде чем смог найти их дом. Долго колебался перед тем, как позвонить в дверь, за которой надеялся найти спасение. Я знал, какой опасности подвергаю этих людей своим присутствием. Если бы меня здесь нашли, то расстреляли бы вместе с хозяевами. Но выбора не было.

Когда мне открыли, я начал с того, что зашел на минутку — только позвонить, чтобы договориться, где спрятаться. Но звонки не дали никаких результатов. Одни не могли меня принять, а другие не могли выйти из дома, поскольку именно в этот день партизанский отряд совершил налет на крупнейший банк в Варшаве и весь центр города был оцеплен полицией. В этой ситуации супруги Болдок решили, что я заночую этажом ниже, в квартире, от которой у них были ключи. Только на следующий день появился мой коллега с Радио Збигнев Яворский, чтобы взять меня к себе на какое-то время.

Итак, меня снова спасли. Я находился у милых, доброжелательных людей. Я вымылся, после чего мы вкусно поужинали, даже с водкой, что, к сожалению, повредило моей печени. Несмотря на приятную атмосферу, а главное, возможность вволю наговориться после долгих месяцев вынужденного молчания, я не хотел злоупотреблять гостеприимством хозяев, чтобы своим присутствием не навлечь на них беду. Зофья Яворская и ее мужественная мать, семидесятилетняя госпожа Бобровницкая, искренне уговаривали меня оставаться у них пока это будет необходимо.

Все попытки найти новое убежище закончались ничем, никто не хотел прятать еврея, сознавая, что расплатой за это будет только одно — смерть.

У меня уже начиналась тяжелая депрессия, когда судьба неожиданно, в последний момент послала мне спасение в лице Хелены Левицкой, невестки Зофьи Яворской. Мы никогда не встречались раньше, и вот теперь, узнав о том, что я пережил, она тут же согласилась взять к себе человека, которого видела впервые в жизни. Она плакала обо мне, хотя ее собственная жизнь тоже была нелегкой и, конечно, судьба ее близких и друзей давала немало поводов для слез.

Всю последнюю ночь у супругов Яворских я не сомкнул глаз от страха, потому что по всей округе свирепствовало гестапо. 21 августа я перебрался в большой дом на проспекте Независимости. Этому месту суждено было стать моим последним убежищем перед тем, как город был разрушен в огне Варшавского восстания. Войти в большую комнату на пятом этаже можно было прямо с лестничной клетки. Там были газ и электричество, но отсутствовала вода. Приходилось выходить за ней в коридор к крану около общего туалета. Вокруг меня жили интеллигентные люди, в отличие от соседей на Пулавской улице, которые целый день ругались, долбили в расстроенное фортепиано, а потом хотели выдать меня немцам. Здесь я поселился рядом с одной супружеской парой, которые находились в розыске как участники Сопротивления, и потому не ночевали дома. Это, довольно опасное для меня соседство, я предпочел соседству покорных властям примитивов, готовых от страха выдать меня.

В ближайших домах обитали главным образом немцы и размещались военные учреждения. Напротив моих окон стояло большое недостроенное здание госпиталя, где сейчас был склад. Каждый день я видел там русских военнопленных, вносящих и выносящих из него разные тяжелые ящики. Итак, на этот раз я оказался в самой пасти льва — в районе Варшавы, населенном, в основном, немцами. Может, так было лучше и безопаснее.

Жизнь на новом месте была бы совсем хороша, если бы мое здоровье не начало сильно сдавать. Все больше беспокоила печень. В начале декабря случился такой сильный приступ, что понадобилась вся сила воли, чтобы удержаться от крика. Это длилось всю ночь. Врач, которого привела Левицкая, определил острое воспаление желчного пузыря и прописал строгую диету. К счастью, я уже не зависел от милости Шаласа, обо мне заботилась самоотверженнейшая из женщин — Хелена. Благодаря ей я медленно выздоравливал.

Наступил 1944 год. Я изо всех сил старался вести по возможности нормальный образ жизни. С девяти до одиннадцати учил английский, потом до часа читал, потом варил себе обед, а между тремя и семью часами снова читал и занимался английским.