Пиар добра или как просрать всё — страница 27 из 56

с флагом, и лежал с флагом. Ну что это такое – сразу хочется спросить. Чистое позерство, характерное для толстовщины. А ведь Толстой, как он везде громко заявлял, любил Болконского. И поэтому дал ему возможность вот так красиво, с флагом, предстать пред светлы очи Наполеона, которого, ясен перец, Толстой тоже любил, как позер – позера.


У Толстого был еще один любимый герой, списанный им с себя – Пьер Безухов. Ну тот – чистый страдалец хуйней, недаром Толстой списал его с себя, с Пьером все ясно. А вот Болконского он, значит, любил по-другому. Как образ романтика.


Вот тут я Толстому сочувствую. Понятно, почему он так любил романтика Болконского. Потому что сам романтиком не был, а был крепостником с усохшей клешней.


И вот, значит, сцена такая – подходит коротышка Бонапарт, видит – с флагом лежит Болконский. И Бонапарт говорит: «Этот не выживет, слишком желчный». Коротышки всегда так говорят о героях. Свысока. Потому что коротышка стоит в окружении свиты, а герой лежит пластом, с флагом в руках и картечью в ребрах. Да, герои желчные. Потому что они не могут спокойно смотреть на все это. А коротышки – могут. Спокойно смотреть, как смешались в кучу кони, люди, и ядрам пролетать мешала. Не куча, нет. ГОРА кровавых тел. Они не только могут, они любят на это смотреть.


Так и случилось – в том смысле, что Бонапарт как в воду глядел. Болконский позже умер. А Толстой, как он везде громко об этом заявлял, плакал, когда умер Болконский. Но, позвольте, хочется спросить: что значит – умер? Он не умер. Он был не старый. Толстой сам его убил. Своим пером. Своей усохшей клешней – взял и замочил Болконского. Которого так любил, якобы. Но почему?


Вот тут открывается вся лживая суть позера. Да потому, что Болконский был героем. Не только художественной литературы, а вообще – героем. Толстой даже жаловался окружающим, что вот как, к примеру, поведет себя в следующей сцене Пьер Безухов – он всегда знает заранее. А вот как поведет себя Болконский – он, Толстой, не знает заранее. Типа, Болконский его не слушается. А с чего, хочется спросить, стал бы Болконский Толстого слушаться? Пьер – понятно, что слушался, потому что был с Толстого списан, Пьер и был им, Толстым. Конечно, он слушался. А Болконский был героем. С чего он вдруг станет слушаться какого-то инвалида с бородой? Только с того, что этот бородач его выдумал, предал бумаге? Но это еще не повод! Буратино – и тот не слушался папу Карло. И только выиграл от этого, и круто поднялся, как известно.


И дальше у Толстого - какой выход? Мочить героя. Потому что героя очень трудно любить живым. Потому что пока он живой, он не слушается, и от него одни неприятности. А вот если героя замочить, дав в руки ему флаг, то это другое дело. Любить мертвого героя приятно и безопасно.


Но тут важно заметить, как именно Толстой мочит Болконского. Он мочит его с удовольствием, долго, постепенно. Он мучает героя, и кайфует от этого. Кайфом коротышки, наблюдающего муки титана.


Общеизвестно, что когда дело дошло до сцен предсмертных мучений Болконского, Толстой попал в сложную ситуацию. Ведь ему надо было описать страдания. Истинные, тяжкие страдания. А как их описать, если нет личного опыта? Трудно. Если бы надо было описать страдания хуйней – тут Толстой был вне конкуренции, тут он мог опереться на личный опыт. А опыта истинных страданий героя - у Толстого не было.


Но граф был хитер и изворотлив. Оглядевшись получше, он обнаружил, что прямо под боком у него умирает в страшных муках Некрасов. Большая удача, - решил Толстой. Купил гостинцы и айда к Некрасову. Пришел, и стал наблюдать. Как Некрасов кончается в муках.


Некрасов, конечно, обрадовался. Он ведь был герой. А герои наивны. Он-то подумал, что Толстой пришел навестить его, поддержать, выразить сопричастность. Но потом Толстой пришел еще раз, и еще. И сидя у смертного одра Некрасова, стал подробно того расспрашивать. Что да как, что думаешь, Некрасов, понимая, что песдец твой приходит, какие мысли, какие образы возникают? Что чувствуешь? Не хочется умирать, а? Жизнь-то идет своим чередом, все будут жить, вот и я, Толстой, буду жить и крепостных девок пороть, а ты умираешь, Некрасов, скажи, как, обидное это чувство? Ну, поделись, по-братски, по-нашему, по-писательски. Некрасов и тут, бедолага, все еще в наивности пребывал. Думал, Толстой хочет разделить с ним муки.


И тут вдруг видит Некрасов: Толстой его наивные ответы быстренько так, аккуратненько, своей усохшей клешней фиксирует в блокнотик. Некрасова эти ментовские замашки Толстого как-то насторожили. И он прямо спросил Толстого:


- Лев, что это вы там пишете?


- Да так, наброски, - скромно ответил Толстой.


- Что за наброски? – спросил бедный Некрасов.


- Да так, наброски к сцене мучительной смерти, понимаешь, Некрасов, у меня герой, Андрей Болконский, умирает в адских муках, и я вот подумал, что я буду сидеть, придумывать эти муки, что мне, делать нечего больше, спишу-ка я эти адские муки – да вот хоть с Некрасова, что далеко ходить.


Некрасов тут приподнялся на постели, ему было это трудно. Но он был герой. И он приподнял свое тело, которое уже обняла красавица смерть, и закричал, закричал:


- Толстой, пади вон от моего смертного одра, пидарас!


Скандал был жуткий, Толстой вынужден был уйти, но дело было сделано – картины адских мук героя Толстой списал с Некрасова и влепил в свой роман, как там и были.


Это очень характерный момент – герой умирает, а позер – наблюдает. И использует муки героя с пользой. Для создания убедительной картины страдания. А читатель, дурак, читает потом и думает – молодец, Толстой, как выписал сцены страданий, видать, и сам страдал немало! Вот как строится этот обман.


И вот какой гуманист и человеколюб был Толстой. Вот какой он был говнюк. Вот за что я его не люблю. Вот почему я люблю Пушкина. Блока. Гоголя. Герои. Герой – это тот, кто сам страдал, ни у кого страдания не одалживал, не крал, не брал в аренду.


Сделав свое черное дело – убив Болконского, Толстой принялся лить слезы над его телом. Но что это за слезы, хочется спросить. Да это же слезы крепостника, до смерти запоровшего лучшего в работе, но уж больно грамотного мужичка, и плачущего потом – ой, до чего ж мужичок-то был хороший, работящий, непьющий! Я даже больше скажу – не над Болконским плакал Толстой. Над собой он плакал. Раз в жизни вылезло из-под его клешни к свету что-то хорошее – Болконский. Но он побоялся с этим жить, и завалил Андрея. Конечно, плакал после этого. Над собственным ничтожеством. Болконского – и того просрал. Ну что я за человек. Так думал Толстой, я знаю.


Закрывая эту тему, автор вдруг опомнился – ведь среди его читателей могут найтись и такие, которые вообще не представляют, о чем это я гоню так долго, которые не знают, кто такой Болконский, и кто такой Толстой. Более того, такие читатели могут не только найтись, но и составлять большинство – возможно же и такое. Для таких читателей скажу кратко: Болконский Андрей – герой, погиб. Лев Толстой – крепостник с бородой, мучитель Некрасова. Вот все, что вам надо знать. Во всяком случае, пока.




Я хочу в Афган




Когда Стасик Усиевич читал мне фрагмент прозы, подготовленный им для поступления в актерское - сцену встречи Наполеона с Болконским, я не дослушал сцену до конца и холодно сказал:


- Достаточно. Ну, а теперь прочитайте свои стихи.


Мы со Стасиком так договорились – я изображал приемную комиссию. Тренировал Стасика.


Но Стасик, хоть перед ним была не приемная комиссия, а я - разволновался. Стихи, он мне признался, он писал давно, с пяти лет. Сейчас ему было семнадцать, то есть, стихи он писал двенадцать лет. За его плечами был большой опыт, если не сказать, стаж. Но все равно он волновался. Потому что он никому еще не читал свои стихи. Я был первым слушателем. Мне было приятно, вообще-то. Но я скрывал, что мне приятно, и делал надменный вид – ведь я играл роль приемной комиссии.


Стасик начал читать. Первое же стихотворение, к моему удивлению, оказалось ярко патриотическим. В нем Стасик просил райвоенкомат первым же рейсом отправить его в Афганистан. Там были такие строки:


А я хочу в Афган


Там за каждым кустом


Затаился душман.


Дослушал стихотворение я в смятенных чувствах. Ничего хорошего я сказать Стасику не мог. Я не мог назвать стихотворение даже своевременным. Я прямо спросил Стасика, на секунду перестав быть членом приемной комиссии Щукинского училища и став членом призывной комиссии военкомата:


- Но позвольте, товарищ призывник, как же нам выполнить вашу просьбу, если в данный момент как раз полным ходом идет вывод Советских войск из Афганистана?


Стасик, секунду подумав, сказал:


- Ну это же я так. Вообще. Образно.


Позже я понял, что Стасик написал действительно очень своевременное стихотворение, просто своевременность мы понимали немного по-разному.


Я стал думать, что мне сказать Стасику, снова будучи членом приемной комиссии «Щуки». Хвалить стихи Стасика было решительно не за что. С другой стороны, мы ведь с ним подружились, и совсем уж расстраивать его мне было жалко. Я сказал, тактично подбирая слова и обращаясь к невидимым коллегам по приемной комиссии:


- Ну что ж, коллеги. Я думаю, выражу общее мнение. Юноша, в общем, способный. Материал неплохой. Можно что-то слепить. Конечно, надо лепить и лепить. Но – материал пока очень сырой. Лепить пока рано. Приходите на следующий год.


Стасик, к моему удивлению, несмотря на огромный запас такта в моей речи, страшно расстроился и в слезах убежал на кухню. Налил себе там тарелку красного борща, очень вкусного, украинского, который готовила его мама в ведре – дело в том, что у Стасика была большая семья, в ней была куча мужиков – отец Стасика, и три его старших брата. Отец ел мало, а братья были страшно прожорливые, как аллигаторы. А мама Стасика готовила очень вкусный украинский борщ. Но так как готовить его надо было на троих аллигаторов в том числе, она готовила борщ в ведре – потому что кастрюли таких размеров у нее не было.