Пиар добра или как просрать всё — страница 40 из 56


Мне было смешно, что Вознесенский – жук. Потому что он действительно был похож на печального жука, в осеннем опустевшем лесу.


Но Стасик имел в виду другой смысл. Он все время хвалил Вознесенского за то, что тот ловко не открыл нам своих секретов успеха. Стасик его не осуждал, а хвалил, потому что Стасик и сам бы секретов успеха никому не открыл, если бы их знал. Поэтому Стасик восхищенно называл Вознесенского не только жуком, но и высшим поэтическим титулом в глазах Стасика – «жучара».


А я думал о том, что Вознесенский – хороший, добрый жук.




Евгений Евтушенко




Шел снег, и мы со Стасиком шли – по дачной улице Переделкино. Вскоре Стасик впился взглядом в еще одну дачу. Дача сразу понравилась Стасику, потому что она была большая, намного больше, чем у Вознесенского. Стасик сразу обратил внимание на жирную тройную пропитку бревен, а потом восхищенно указал на мощное строение в глубине двора:


- Смотри, какая баня! Восемь на восемь, не меньше! Капитальная! Интересно, кто здесь живет! Наверное, Белла Ахмадулина, жучара.


Мне опять стало смешно, что Белла Ахмадуллина – жучара. Белла Ахмадуллина, на мой взгляд, не была похожа на жука вообще, скорее, она была похожа на раненую косулю.


Но вместо косули-Ахмадулиной вдруг на дороге прямо перед нами появился огромный заснеженный сенбернар. Мы со Стасиком напряглись. Сенбернар был размером с небольшого коня. Я даже начал звать своего Иерофанта – Волчка, но он как назло куда-то подевался. Сенбернар решительно сделал к нам несколько шагов. Под его лапами угрожающе проскрипел снег. Я, конечно, знал, что сенбернары в целом – добрые собаки, спасатели людей, и в Альпах они каждый год выкапывают из снега десяток альпинистов-идиотов. Но у этого сенбернара явно были обратные намерения – глубоко закопать нас со Стасиком в снег.


Стасик выдвинул меня вперед и сказал мне на ухо:


- Он бросится на тебя, задержи его, а я сбегаю за помощью к Вознесенскому.


Но бежать за помощью не пришлось. Откуда-то со стороны леса вдруг раздалось:


- Мороз! Фу!


Еще через миг мы со Стасиком оторопели. Прямо на нас из леса вышли: Евгений Евтушенко в красивой волчьей ушанке, с красивой телочкой в лисьей ушанке.


В это время, наконец, из леса появился и мой Волчок, которого я упорно звал. Волчок, легко раздвигая вековые сосны, устремился прямо ко мне.


Сенбернар, которого звали «Мороз» и который принадлежал Евтушенко, сразу обосрался и бросился в ноги к хозяину, едва того не сбив с ног. Волчок угрюмо зарычал на Евтушенко – ему явно не понравилась волчья ушанка поэта. Евтушенко, конечно, не мог слышать этого низкого рычания Волчка, потому что если бы он мог его слышать, он бы тоже обосрался, как сенбернар.


- Вы кто такие? – весело спросил Евтушенко. – Что вы бродите вокруг моей дачи? Поклонники? Из Сибири?


- Да нет, - смутились мы со Стасиком. – Мы не из Сибири.


- Ну, не важно откуда, - сказал Евтушенко и подмигнул своей спутнице. – У меня поклонники всюду – от Антарктиды до Анкары!


- А севернее Анкары? – спросил я.


- И севернее Анкары, до БАМа грохочущего, до Оймякона, до народа мордвы, новую жизнь хочущего, всюду - мои поклонники, растут, как цветы на моем подоконнике! – заявил Евтушенко, прижав к себе спутницу.


- Вообще-то, мы – не поклонники на вашем подоконнике. Мы - поэты, – горделиво сказал я.


Евтушенко расстроился и рассердился. И сказал:


- А вы знаете, сколько сейчас поэтов у нас уже развелось?


Видимо, количество поэтов было в то время самой больной темой в Переделкино. Но мы со Стасиком были хорошо подготовлены. Мы владели статистикой. И я сказал:


- Десять тысяч, без нас.


- Да! Десять тысяч вас! – закричал Евтушенко. – Беспомощных котят, не знающих, кого сосут, не ведающих, что творят! А поэт – он один, если он – гений. Поэт – один, и он…


- Евгений! – догадалась телочка Евтушенко в лисьей шапке и засмеялась.


- Умница! – похвалил ее Евтушенко. – А ну, поэты-самозванцы, прочитайте мне ваши стихи!


Мы со Стасиком прочитали лирику. Евтушенко сразу замахал руками и закричал:


- Клюква! Вы мне стихи давайте, такие, чтобы были как гвозди!


Мы со Стасиком переглянулись. Я пожал плечами. У меня не было таких стихов, как гвозди. Вдруг Стасик встрепенулся и сказал громко:


А я хочу в Афган!


Там за каждым кустом притаился душман!


- Во-о-от! – закричал Евтушенко. – Вот это другое дело. Тоже клюква, но уже настойка на клюкве, крепкая, в мозг лупит, в пятки отдается. Вот это – поэзия. Ну, вот что! - и Евтушенко стал спешно прощаться. – Вот вам мой совет. Стихов больше не пишите. Поэтов России так много не надо. Поэт – он один. Если он - гений.


- Евгений! – опять догадалась девушка.


- Умница! – сказал Евтушенко, взял ее за талию и сказал. – Пойдем, рябинушка, я тебя наклоню до земли!


Хохоча и кидаясь снежками, Евтушенко с подружкой убежали в сторону бани. За ними поплелся и сенбернар, пугливо оглядываясь в мою сторону, потому что за моей спиной стоял Волчок, а собаки – и только собаки – могут чувствовать присутствие моих Иерофантов.


Мы с Усиевичем остались одни.


Я сказал вдогонку Евтушенко:


- Жучара!


А Стасик сказал задумчиво:


- Дача хорошая.


Я подумал, что молодец – Стасик, потому что хочет дожить до ста лет – ведь он отомстит Евтушенко. Он переживет его, и заберет себе его дачу. И еще я подумал, что все в жизни происходит одновременно, и в этом есть красота. Одновременно сейчас происходит все это – в своей маленькой дачке печально сидит у камина одинокий осенний жук Вознесенский, а жучара со шкурой волчары на голове, Евтушенко, наклоняет свою лисичью подружку в капитальной бане с пропиткой, а мы со Стасиком идем, и нам не холодно, потому что коньяк, и снег идет, и за нами плетется, задевая плечами верхушки сосен, мой верный и страшный Волчок.




Игорь Южанин




Когда мы со Стасиком вернулись домой из Переделкино, мы стали готовить подборку стихов для Вознесенского. Было ясно, что нам нужны стихи, хорошие стихи, много хороших стихов. Стасик пришел ко мне домой, впился в сыр и сказал:


- Ты понимаешь, какой у нас шанс? Вознесенский может нас продвинуть. Давай, там, займись своей З.Г. срочно. Нам нужны стихи.


Все это время я был влюблен в нее. В Зяму Гиппиус. Но с тех пор, как я написал первый цикл стихов, посвященных ей, - именно с ними мы и ездили к Вознесенскому – новые стихи ко мне не приходили. Потому что мы не виделись с Зямой.


А не виделись мы с ней потому, что она уехала в другой город, в Харьков. Там она поступила на факультет психологии. И тут же вышла замуж, и родила ребенка. Эти новости дошли до меня, и крайне меня огорчили. В какой-то момент я решил, что Зяма для меня потеряна. Но я не забыл Зяму, конечно. Я по-прежнему ее любил.


Скоро Зяма вернулась домой на каникулы, и мы увиделись. Зяма была печальна и прекрасна. Она еще больше похудела и вытянулась. При этом у нее образовались большие титьки, из-за того, что она кормила ребенка молоком. Все это очаровало меня. Зяма-мать показалась мне еще прекрасней, чем Зяма-девица.


Мы уединились с Зямой, как обычно, в ночном зимнем парке, у бронзовой головы Пушкина, и стали беседовать. Я стал спрашивать Зяму, отчего она так печальна.


Зяма сказала:


- Когда я выходила замуж за Игоря, я думала, брак – это праздник.


- А оказалось? – спросил я.


- Оказалось, что брак – это… - сказала Зяма и заплакала.


Я никогда не мог видеть, как Зяма плачет. Что-то такое сжималось у меня внутри, а потом начинало вибрировать, как скрипичная дека. Я обнял Зяму за плечи и сказал, что спасу ее.


- Но как? – спросила Зяма.


- Я заберу тебя у Игоря! – сказал я.


Надо сказать, что имя «Игорь» мне никогда не нравилось. Не то чтобы оно мне не нравилось само по себе, но просто мне всегда попадались только какие-то просратые Игори. Например, дядя Игорь – которого я помнил по детству и о котором было рассказано выше – так ни разу и не прыгнул с балкона, как герой дядя Эдик, а только повсюду в нашей квартире блевал. Поэтому я был уверен, что Зяма не должна принадлежать Игорю. Разве может декадентка принадлежать парню по имени Игорь?


Я так и спросил Зяму. Она сказала, всхлипывая:


- А как же Игорь Северянин?


- Так-то Северянин! – сказал я. – Твой муж разве Северянин?


- Он из Житомира, - сказала Зяма.


- Ну вот видишь. Он южанин. Разве может быть декадентка замужем за Игорем Южанином?


- Нет, - признала Зяма и прижалась ко мне большими и мягкими титьками.


Жар ударил мне в лицо. Я горячо зашептал Зяме в самое ухо, у нее было такое красивое ухо, зашептал, что я заберу ее у проклятого Игоря Южанина, и приведу ее к себе домой, и отогрею ее холодные, как у Веры Холодной, руки. Руки у Зямы были холодные, потому что была зима, а Зяма любила зиму, считая ее своей сестрой. Руки у Зямы всегда пахли ладаном, потому что Зяме очень нравилась строка Вертинского «Ваши пальцы пахнут ладаном», адресованные Вере Холодной, а Зяма считала, что она похожа не только на трагическую Зинаиду Гиппиус, но и на трагическую Веру Холодную, поэтому Зяма дома регулярно жгла ладанку и прокуривала ее тошнотворным и одновременно пьянящим дымом свои пальцы. Я любил руки Зямы. Потому что я любил Зяму. И я сказал ей, что сделаю ее самой счастливой декаденткой на свете.


Зяма слушала меня растроганно. Потом снова прижалась ко мне титьками и сказала:


- Мой бедный верный друг! Неужели все это время ты любил меня?


- Конечно, - сказал я.


И набросился на Зяму, потому что больше не мог терпеть. Я целовал декадентские Зямины губы, и ее длинные тонкие пальцы, похожие на градусники, пахнущие ладаном, и ее большие мягкие титьки, пахнущие кефиром, и это была очень сильная смесь запахов, от которой у меня выключился мозг, и я стал снимать с Зямы теплые колготки, а Зяма плакала.