Пиар добра или как просрать всё — страница 44 из 56


Голод наступал. Силы покидали меня, и даже при виде длинных ног Зямы мой дьявольский хобот уже не трубил с прежней отвагой. Тогда я пожаловался Стасику Усиевичу, он отвел меня к себе домой, и там покормил украинским красным борщом из ведра. Я съел полведра. Мама Стасика смотрела на меня, и тайком утирала слезу. У нее тоже было доброе материнское сердце, и ей было больно видеть, как я сдал, осунулся и опустился.


Затем мама - моя - вернулась из Карибского бассейна, и жизнь наладилась. Но ненадолго.




Тихий Дон




Скоро Зяма попросила меня взять на себя заботы по воспитанию Максимки. Потому что ей хотелось разобраться в себе. Я согласился, потому что я знал по себе, как это важно – разобраться в себе.


Получив мое согласие, Зяма забила на Максимку хуй. Конечно, это довольно грубое выражение, но я применяю его, будучи слугой точности. Именно так и было. Зяма перестала подходить к кроватке Максимки. Максимка стал страшно орать. Я пробовал беседовать с ним, увещевать его. Потом моя мама сказала, что беседовать с ним не надо, а надо поменять пеленку, потому что он обосрался.


Я стал менять пеленки Максимки. Малыш, видимо, сильно переживал, что Зяма к нему охладела, потому что на нервной почве он стал очень вонько срать, как енот. Пеленки Зяма отныне тоже не стирала. Я стирал их каждый день, весь день, с утра до ночи. Ко мне приходил Стасик Усиевич и издевался надо мной, говорил, что я похож на героиню «Тихого Дона», стирающую на берегу батьки Дона казацкие рубахи. Такие культурные аллюзии мне были обидны. Но я терпел и стирал.


Потом Зяма перестала кормить Максимку, потому что ей стало казаться, что у нее портится форма груди. Кормить малыша стал я. Из бутылки. Мне это понравилось. Мне нравилось смотреть, как он жадно пьет из соски, и даже урчит от удовольствия, и сильно сжимает кулаком мою руку, чтобы я не вздумал забрать у него бутылочку с кайфом, а потом засыпает. Было в этом что-то скотское, первобытное и прекрасное. Я хорошо понимал Максимку, ведь я тоже любил вот так же зажать в кулаке бутылочку винища и жадно пить, урча, а потом засыпать - на скамейке.


Потом Зяма перестала подходить к Максимке не только днем, но и ночью. Ночью к бедолаге вставал я, и нянчил его, когда он просыпался и орал. Скоро я разобрался, что орет он не только, когда посрет или проголодается. Иногда орал он, будучи сухим и сытым. И я понял вдруг однажды, когда ночью встал к нему, что он орет от тоски. Я хорошо понимал это чувство. И я вдруг проникся к этому червячку солидарностью и еще чем-то, что, конечно, не было отцовской любовью, но от чего хотелось взять его к себе подмышку. Так я и сделал.


А потом однажды я засиделся допоздна у Стасика Усиевича, мы говорили о поэзии. Стасик требовал с меня новых стихов, а я говорил, что вот-вот они придут, а Стасик говорил, что мы подведем Вознесенского, потому что я все время стираю Максимкины какашки, и стихи не придут к поэту, который весь уже пропах какашками. Потом я горестно поплелся домой.


Я услышал жуткий плач еще через входную дверь. Я быстро проник в квартиру. Это орал Максимка. Он был уже весь от ора синий, как декадент. А рядом спала Зяма. Она спала, накрыв башню двумя подушками. Спала мирно. У кровати лежал заплаканный томик Гиппиус.


Я взял Максимку на руки. Он был разрушительно, трагически обоссан и обосран. Как Григорий Мелехов в дни анархического запоя.


Я взял, помыл и переодел его. Когда я мыл его, я обнаружил, что он горячий, как утюг. У него был жар. Я не знал, что делать.


Сначала я хотел разбудить Зяму и побить ее руками и ногами. В конце концов, ведь это был ее ребенок. Но потом какая-то другая, тихая злость взяла меня. Я взял Максимку на руки и понес его в другую комнату, прочь от Зямы.




Колыбельная демонов




Комната моей мамы была пуста – мама была в очередной, краткой, но опасной командировке.


Я лег там вместе с Максимкой. И стал петь ему колыбельную. Это была самая первая колыбельная, которую я пел кому-либо. Я не знал слов ни одной колыбельной, поэтому я стал просто тихонько подвывать, под придуманную мной тут же, страшноватую мелодийку.


В этот момент появились мои Иерофанты. Я сначала испугался за Максимку и сказал Иерофантам, чтобы они уходили. Но они сказали, что не сделают ничего плохого Максимке, что им жаль его, так же, как мне.


И Иерофанты запели вместе со мной. Это была невиданная доселе, точнее, неслыханная – колыбельная. Это была колыбельная демонов. Они, демоны, как оказалось, любят детей. Конечно, это не делает их менее зловещими. Может быть, даже более. Но это факт – Иерофанты любят детей и умеют петь колыбельную. Пел, точнее, мычал вместе со мной Этот-за-Спиной, и тихо подвывал Волчок, и даже Винтокрылый тихонько гудел своими винтами. А еще появился Казбек. Я о нем не рассказывал раньше. Это такой огромный мешок. Он умеет распадаться на 40 тысяч крошечных, размеров с голубя, самбистов-дагестанцев. Все они в кимоно, шортах и кроссовках-самбовках. Это очень, очень страшно. Поверьте, читатель, это очень страшно. Так вот, Казбек даже пришел, распался на 40 тысяч самбистов, и все они тихонько пели со мной мою колыбельную без слов.


Максимка вдруг стал весь мокрый. Он пропотел холодным потом. Прижался ко мне. И уснул. Жар у него спал. И он спал всю ночь у меня подмышкой, спал, как младенец, он ведь, бедолага, и был – младенец.


А я не спал. Я думал про Зяму. Я думал страшные вещи. Я думал, что как же так.


Я думал, что хуй с ним, что она не умеет готовить ничего, кроме сорванных с пальмы бананов, и то, сорванных не ею, а продавцом овощного. В конце концов, у меня есть мама, которая приедет из командировки и покормит меня биточками, которые я люблю. Или я могу убежать к Стасику Усиевичу, и там его мама-украинка, утирая слезу милосердия, покормит меня половиной ведра борща. А Максимка – он ведь не может убежать к Усиевичу. Потому что он лежит весь спеленатый, как буйный параноик, и бегать не может. И мама его не покормит биточками, потому что его мама – декадентка, и может покормить его только бананами, а это гарантированный понос.


Мне было обидно и больно за Максимку. Да, это странно, но я, прирожденный герой и типичный садист, не знающий жалости ни к себе, ни к другим, чувствовал в те минуты жалость. Щемящую жалость к этому жалкому червячку.


Но вместе с этим чувством жалости - другое чувство пробуждалось во мне. Я не знал и не мог определить, что это за чувство. Но это чувство было у меня к Зяме, и это была не любовь.


Наутро после той ночи, ночи, после которой все во мне изменилось, Зяма села делать себе маникюр и педикюр. Она долго делала его. И говорила со мной о психологии. Она хотела посвятить свою жизнь этой прекрасной науке. Психология – это наука, которая позволяет духовным калекам, не способным построить свою жизнь, советовать другим, как ее построить. Точнее, как разрушить свою жизнь так же, как это сделали они. Замечательная профессия. Зяма рассказывала мне различные психологические теории. Она обожала кофе, бананы и теории. Она сама была женщина-теория. С ней можно было теоретизировать, и это все, что с ней можно было делать.


Мне всегда казалось, что между нами – много общего. Декадентство, школьные годы чудесные, все такое. А оказалось, нет. Оказалось, между нами есть разница. В ней все дело. Разница между нами заключалась в том, что Зяма в декадентстве представляла теорию, а я – практику. Разница между нами заключалась в том, что Зяма представляла психологическую науку, а я – ее предмет.


Учеба на факультете психологии сблизила Зяму с теорией, но обеспечила окончательный отрыв Зямы от практики. На факультете психологии Зяму убедили в том, что разобраться в человеке не так уж трудно. Нужно просто хорошенько покопаться в его детстве. Там обязательно обнаружится сексуальное насилие. Зяму убедили в том, что каждая девочка в детстве была трахнута папой, а мальчик – старшей сестрой или бабушкой. Конечно, человек, взрослый человек, сначала будет кричать и месяц писаться во сне, когда вскроешь лопатой психоанализа его темное детское прошлое. Зато потом он станет счастлив. Потому что стоит только докопаться до этих трогательных семейных тайн, как все комплексы исчезнут. Потому что человеку мешают только его комплексы. Плюс настройки.


Зяма мне рассказала, что в структуре личности каждого из нас есть специальные настройки, как в FM-тюнере. Стоит их правильно настроить, и все в структуре личности будет заебос. Отступят страхи, комплексы и пагубные привычки – табакокурение, бытовая жестокость, застарелый онанизм.


Я никогда не мог согласиться с этим. Потому что, во-первых, я не чувствовал в себе никаких комплексов, а счастливее себя от этого не чувствовал. Более того, окружающие мне часто намекали, что хорошо было бы, если бы у меня, наоборот, были бы хоть какие-то комплексы – целее был бы. Так что с комплексами – сложно все это, все это совсем не так, как рассказали Зяме на факультете психологии.


Во-вторых, в детстве я не был жертвой сексуального насилия. Ничего такого я не помнил, и сколько Зяма меня не просила вспомнить, я вспомнить не смог, и более того, все, что я помнил о своих родных, говорило однозначно о том, что к сексуальному насилию по отношению ко мне они не были способны. Потому что воспитывали меня бабушка-трансильванка и дед-винодел. Они были людьми традиций. В этих традициях сексуальное насилие к внуку не было предусмотрено. Отсюда вопрос – откуда же во мне потом появились 17 верховных Иерофантов? Вопрос. И психологическая наука, которой училась Зяма, не давала на него никаких ответов.


И в-третьих, сколько я не пытался найти в своей личности хоть какую-нибудь структуру, а в структуре – эти ебаные настройки, которые могли бы сделать меня нормальным человеком, я так и не смог. Так что доверия у меня к психологии как науке не было никогда и никакого.