Видимо, на том же факультете психологии Зяму убедили в том, что у нее есть сложный внутренний мир. Это самая опасная хуйня, которой может быть одержим человек. Когда Зяма пила кофе, она начинала рассказывать мне о своем внутреннем мире. Хуже того - она приглашала меня совершить путешествие в ее внутренний мир. Но с каждым днем я все чаще уклонялся от этого путешествия, потому что это был изнуряюще длинный маршрут, начисто лишенный достопримечательностей.
С той ночи, когда я пел колыбельную Максимке, меня бесило в Зяме все. Бесили сухофрукты, которые она ела целый день, я про себя нарек их: сука-фрукты. Бесил ее маникюр и педикюр, который она делала очень красиво, и подолгу любовалась сделанным. Бесили длинные голые ноги Зямы, бесила длинная голая шея.
Но все же я любил Зяму. Я могу это утверждать, потому что я страдал. А страдания – это гарантия того, что любовь все еще имеется в наличии.
Но потом случилось роковое событие. Зяма уехала в Харьков на трехдневный слет психологов и духовных фашистов со всей Украины, а моя мама, напротив вернулась из командировки в страны третьего мира, и, что-то ища в одежном шкафу, вдруг наткнулась на что-то. Она позвала меня. У нее были глаза такие, как будто она увидела в одежном шкафу анаконду. Я осторожно подошел и заглянул внутрь шкафа. Там, среди множества декадентских вычурных одежек Зямы, был спрятан мешок.
Декадентство и изюм
В нем был изюм. Я не сразу поверил. Я попробовал даже. Пожевал. Сомнений не было – это был изюм.
Гнев овладел мной. Появился Велогонщик.
Это еще один мой Иерофант, я, кажется, не рассказывал о нем прежде, так что теперь расскажу. Это один из самых страшных Иерофантов. Он представляет собой девять велосипедистов, которые сидят и бешено крутят педали на многоместном гоночном велосипеде, но велосипед этот имеет форму замкнутого круга. Когда велосипедисты крутят педали, велосипед начинает очень быстро ездить по кругу, сам в себе. Это страшно, читатель. Поверьте, я видел много страшного, потому что у меня 17 Иерофантов, один страшнее другого. Но Велогонщик – пострашнее многих. Когда он появляется, вместе с ним приходит гнев.
Гнев овладел мной. Я стал выбрасывать вещи Зямы из других шкафов и антресолей. Везде обнаруживались тайники. На нас с мамой выпадали банки сгущенки и банки с красной икрой, разнообразные колбасы и деликатесные сыры, и изюм, изюм, мешки изюма, свертки с изюмом, баулы изюма. Зяма очень любила изюм. Она хавала его тайно.
Моя мама не одобрила всего этого. Она сказала:
- Не хочу вмешиваться в вашу жизнь. Но, по-моему, семья – это не только хамское отношение друг к другу.
Потом мама закурила и добавила:
- Это еще и громадное доверие.
Получалось, что Зяма не доверяла нам с мамой свои запасы изюма. Надо было что-то с этим делать.
Я сказал маме, что мне нужно выпить вина. Мама сказала:
- Понимаю.
И дала мне трехлитровую банку отличного «Каберне», которая была неприкосновенным запасом, отложенным мамой на свой день рождения.
Я стал пить «Каберне» и думать. Я думал:
- Как же так?
А еще я думал так:
- А как же моя любовь, моя любовь?
Я не мог найти ответы на эти сложные вопросы. Вернее, я находил ответы. Но они были еще хуже вопросов. Ответы были такие:
- Блядь! Блядь, блядь…
Я не мог смириться. Не мог понять. Нет, я бы понял, если бы мою любовь убили достойные форс-мажоры – гнев богов, всемирный потоп, смерть.
- Господи, но почему - изюм?! – вопрошал я у неба.
Я сетовал, я роптал. Но небо молчало. В небе печально летал мой Винтокрылый. Он медленно рисовал в небе круги, как ястреб. И смотрел на меня с высоты, смотрел с неподдельным сочувствием, своими желтыми птичьими глазами.
Только грубый может быть нежным
Прежде в романе нигде не было сказано, и теперь самое время сказать, что все это время у меня была душа. Она была сурова, моя душа, но она была нежна. Мой друг и поэт-декадент Миша Иглин, я расскажу о нем позже, сказал однажды: «Только грубый может быть нежным!».
Душа моя пострадала в результате всего этого. Пострадала сильно.
А потом вдруг стало легко. Легко и свободно. Умерла моя любовь к Зяме. Вернее, нет, умерла она раньше. Когда я пел колыбельную больному Максимке. Да, тогда она умерла. Когда кто-то умирает, больно. А потом – это видел каждый, кто видел в жизни хоть одни похороны близкого – наступает момент, когда хочется освободиться от этой скорби. Слишком много уже скорби, нельзя уже терпеть. И когда видишь, как последний камень упал на могилу, приходит освобождение – от скорби. Вот почему, неся покойника на кладбище, люди плачут, а, идя с кладбища назад – смеются. Это естественный цикл вещей.
Вот и я шел с кладбища. Я закопал свою любовь. И я улыбался. Мне больше не было больно, и даже не было жаль.
Я все решил. У меня всегда был такой метод. Я всегда был герой. Я долго думал. Но если я что-то решил, я переставал думать. Я начинал действовать.
Дальше я действовал быстро и неотвратимо, как нож разведчика. Я позвонил Стасику Усиевичу. Стасик пришел.
Я поставил перед Стасиком все это. Вино, икру, колбасу, рижские шпроты. И, конечно, изюм.
Стасик был приятно удивлен, но все же настороженно посмотрел на мою маму. Он боялся, что его заманивают в мышеловку. Но мама приветливо ему кивнула - мол, ешь, Стасик, ешь, сколько влезет.
Стасик ел долго. Запивая еду «Каберне». Но не смог съесть всего. Я тоже хлестал винище стаканами, и в ярости требовал, чтобы Стасик съел все, но у него не получалось. Больше не лезло. Стасик был набит изюмом под завязку. Тогда я стал требовать, чтобы он ел красную икру, запивая сгущенкой. Так получилось впихнуть в Стасика еще несколько килограмм еды. Но больше Стасик есть не мог. Он задыхался.
Тогда я набил задние карманы синих спортивных штанов Стасика изюмом, дал ему в руки две палки колбасы, положил ему на плечо мешок с изюмом и отправил его домой. Стасик даже не смог со мной попрощаться и сказать «спасибо».
Этой же ночью к нашему дому прибыл военный грузовик. Это была моя последняя просьба к Поликарпу Матвеичу.
Я работал как раб. Я был синий и трудился как Спартак. Я обнажился по пояс и таскал баулы в ночи, совершенно один. Водитель грузовика мне говорил:
- Сынок, передохни немного, надорвешься.
Но я не знал отдыха. Я грузил баулы. Был ли я прекрасен? Возможно.
Я погрузил в одиночку все вещи Зямы в грузовик. Я утрамбовал их так плотно, что грузовик осел, как пони под сумоистом. Не влезли только два мешка с юбками Зямы, которые хранились у Стасика.
Я стал думать, что мне делать с ними. И я решил их сжечь. Я представил, как вывалю два баула с юбками на землю за домом, и зажгу факел, языки пламени будут освещать мое исполненное гнева лицо, я буду варвар, я буду вандал, а мои Иерофанты будут вращаться в ночном небе надо мной, будут кружить в черном небе вокруг меня, и гудеть своими низкими голосами: "Жги! Жги!"
Но Стасик Усиевич сказал мне, что можно получить большую пользу от юбок, для нашей поэтической карьеры. И юбки мне на кремацию не отдал.
Я отвез грузовик с баулами Зямы на вокзал. Там, с первым поездом, с первым почтовым вагоном, они были отправлены Игорю. Прежнему мужу Зямы. Наверное, Игорь удивился, когда их получил. А может, и нет. Скорее всего, нет, потому что забрать себе назад Зяму он все это время не пытался. Наверное, он расстроился, когда к нему вернулись вещи Зямы. Или даже испугался, я думаю. Да. Так и было.
Потом я вернулся домой, совершенно обессиленный. Не было сил даже у моих Иерофантов. Даже Волчок часто дышал, а Велогонщик перестал бешено вращаться. Гнев покинул меня.
Единственное, что я оставил в нашей квартире от Зямы – это был Максимка. Он мирно спал. Я сидел с ним рядом всю ночь, и пил винище. Я гладил его круглую голову, и целовал его нелепые ручки. Я просил прощения у Максимки. За то, что скоро расстанусь с ним, расстанусь навсегда, и никогда больше не буду сидеть с ним рядом всю ночь, и не буду мыть его, и не буду кормить его, и не буду класть его себе подмышку, и не буду помогать ему, и не увижу его взрослым.
И я говорил:
- Прости меня.
Я был синий и плакал.
Потом вернулась с трехдневных курсов по изучению сути человека Зяма. Она отказалась поверить в то, что больше мы с ней не живем как птицы, а баулы ее отправлены Игорю, а тайники с изюмом – разорены.
Зяма сначала сказала:
- Не может быть.
Я молча и уже совершенно трезво подтвердил – может.
Тогда Зяма бросилась к шкафам и, убедившись в актах вандализма, спросила:
- Где мой изюм?
Я сказал, что его съел Стасик. Зяма снова сказала:
- Не может быть.
Я снова молча подтвердил – может.
Тогда Зяма стала кричать на меня. Она кричала, что она думала, что я лучше Игоря, а я – хуже. Я согласился с этим.
Потом она кричала, что я мерзавец и эгоист. Я согласился и с этим.
Потом Зяма кричала, что она не вещь, и я не имею на нее право как на вещь, и не могу по своему желанию – то забрать себе эту вещь, то выкинуть на помойку, когда вещь надоела. С этим я согласился только частично. Я признавал, что Зяма – не вещь, но настаивал на том, что она мне надоела.
Тогда Зяма стала кричать, что я чудовище и воплощение зла. Я согласился с тем, что я чудовище, но с оговоркой, что воплощением зла я не являюсь, так как это предполагает намного большие заслуги в области кромешной тьмы, чем те, которыми я мог на тот момент похвастаться.
Потом Зяма кричала мне:
- Жаль, что ты меня бросаешь, теряя, таким образом, доступ в Вечность!
Я только ухмыльнулся по этому поводу, потому что, будучи философом, знал, что доступов в Вечность – множество. И я всегда найду еще один доступ в Вечность, если что.