Это было такое здание, из которого людей отправляли по этапу мотать два года по малолетке. Когда я пришел туда, и зашел в кабинет военкома – это был главный отправитель по этапу – я обомлел. Передо мной был Вепрь. Его морда, его мармон, его бас. Я спросил:
- Скажите, товарищ военком, у вас нет брата-близнеца в училище имени Андропова?
- А как же! Есть! – радостно ответил военком. – У меня в каждом училище -брат-близнец, и в каждой части, и на каждой заставе, на каждом боевом корабле, на каждом боевом посту! Все мы – братья-близнецы! По оружию!
И, вскочив вдруг на мощные прочные ноги, военком запел, выгнув грудь так, что она затрещала, выпучив глаза так, что они зашипели, и открыв рот так широко, что я увидел тьму, которая жила в военкоме:
У солдата выходной!
Пуговицы в ряд!
Я почти упал в обморок от страха.
А военком пропел про пуговицы, потом сел, утер пот с красного и узкого, как прорезь в танке, лба и сказал мне:
- Люблю шутки! Молодец!
Затем военком мне сказал, что зря я не поступил в военное училище, и что теперь я пойду в армию, и чтобы я вешался. Я понял, что все-таки он не шутник, а брат-близнец Вепря. И что они договорились с Вепрем, что пошлют меня в армию, а там казнят меня через повешение.
Затем военком спросил меня, есть ли у меня девушка. Я сказал, что нет. У меня в этот момент не было девушки, но я не считал это трагедией. Военком сказал:
- Ну, и хорошо! Молодец!
Мне не понравились эти слова. Я подумал: он доволен, что у меня нет девушки – значит, ждать меня будет некому, а значит, и искать меня никто не станет, если я сгину, повещенный близнецами.
На прощание военком выдал мне направление на медицинскую комиссию. Она должна была определить, могу ли я отдать долг в самое ближайшее время, чисто физически.
Дома я сел думать, что делать. Стал пить винище и думать, что делать. Я спросил маму, что делать. Мама сказала, что я – идиот. Потому что не поступил к капитану Немо. И что она умывает руки. У моей мамы было такое выражение. Это выражение очень любят хирурги. Это выражение означало, что материнское сердце болит за меня, но мама считает, что родина-мать – главнее, потому что она тоже – мать, тем более, многодетная, так что сердце у нее тоже материнское, значит, тоже болит, так что долг ей надо отдавать. Раз одалживал – изволь отдать.
Я удивился и сказал маме, что ничего священного у родины я не одалживал. Мама испугалась тогда за меня и спросила:
- Сын! Неужели у тебя нет ничего святого? Неужели я воспитала монстра?
Я засмеялся и сказал:
- Конечно нет, мам. Я не монстр. Ну, вернее, не совсем монстр. У меня много святого, но просто я думал, что все, что родина дала мне святого – детство, двор, друзья в шортах, каникулы – все это родина мне подарила.
А мама сказала:
- Сын! Идиот! Запомни. Родина никому ничего не дарит, а только дает в долг, и два года – это не такой уж большой процент по кредиту.
К тому же, добавила еще мама, из армии ты вернешься мужчиной. Я сказал маме, что я и так уже мужчина, а мама сказала, что я - идиот, потому что мужчина – это не тот, у кого была женщина.
- А кто же? – удивленно спросил тогда я.
- А тот, – задумалась мама. – У кого. Кому. Для кого. Кто. Умеет. В трудной ситуации. Стрелять.
Мне нечего было на это возразить. Хотя я был уверен, что в трудной ситуации я без колебаний начал бы стрелять, и довольно кучно, но утверждать этого я не мог, потому что стрелять было не из чего. Я стрелял в жизни только один раз, из автомата, но это было на уроке начальной военной подготовки, но это нельзя было назвать трудной ситуацией, даже наоборот, потому что стреляли мы лежа в специальном стрельбище, стреляли всем классом, стреляли и мальчики и девочки, стреляли в упоре лежа, первыми стреляли мальчики, а потом стреляли девочки, и мы с моим лучшим другом Кисой смотрели, как девочки ложатся с автоматом и какие у них в упоре лежа красивые, отогнутые вверх, круглые попы. Так что это не было трудной ситуацией и в зачет не шло.
Не найдя понимание у мамы, я позвал Стасика Усиевича, и спросил его, что мне делать. Стасик выпил все вино, съел весь сыр и сказал:
- Тебе придется отслужить в армии. Я думаю, ты там пропадешь.
- А ты? – спросил я.
Дело в том, что Стасику на днях тоже пришла повестка из военкомата с напоминанием о том, что за ним есть священный должок.
- А я – нет, - сказал Стасик и засмеялся.
Смеялся Стасик заразительно. Много выше было рассказано, что у него с детства была такая черта.
В эту трудную минуту я пошел бы, конечно, в первую очередь, к своему лучшему другу, Кисе. Так и должен поступать герой в трудной минуту – идти к лучшему другу. На хуя нужны тогда лучшие друзья, если нельзя прийти к ним в трудную минуту? Но Киса был далеко – в летном училище. Я был один.
Тогда я спросил у своего любимого Иерофанта, Этого-за-Спиной, что мне делать. Он позвал остальных Иерофантов, они сели в круг, занимающий несколько десятков гектаров, и стали думать. Я обрадовался, когда услышал, что они смеются. Значит, что-то придумали, подумал я и обрадовался. И подумал, что хорошо, все-таки, что у меня есть Иерофанты, какие ни есть, а все-таки свои, и меня не бросят. Потом ко мне вышел Этот-за-Спиной и сказал:
- Прочитай свои стихи.
Я обругал Иерофанта жалким видением и беспомощным духом зла, и пригрозил ему, что прогоню его, если он и дальше будет мне давать такие бесполезные советы. Иерофант обиделся и два дня со мной не разговаривал.
Я стал думать. Ведь впереди была медицинская комиссия. Если бы меня на ней признали непригодным к службе в армии, мои пуговицы не были бы в ряд. Но как?
Сначала я вспомнил, что есть такая мощная маза, как членовредительство. Мне нравилось этого слово – членовредительство. Когда-то я даже думал, что заниматься членовредительством – это вредить своему члену. Много позже я часто так и поступал, но об этом позже, в главах, посвященных любви. Я вспомнил из прочитанных мной книг о войне, что была на войне такая модная феня, как самострел. Но для себя я счел этот способ слишком унизительным. Это было как-то не по-геройски – стрелять себе куда-нибудь в ногу или ягодицу. Я признавал только такой самострел, как у Маяковского. С другой стороны, такой самострел, как у Маяковского, делать мне было явно глупо и рано – это хоть и избавило бы меня от пуговиц в ряд, но прервало бы мой героический путь, а прерывать его, не исполнив свой долг – стыдно.
Да, я считал, что у меня есть долг. В том числе, перед родиной. Говорю – «в том числе», потому что вообще-то это мой долг перед всем человечеством. И еще шире – перед всем живым. Перед природой. Священный долг. Но он заключался не в том, чтобы у меня был выходной и пуговицы на моей груди горели бы синим пламенем, как облитые напалмом. Я считал, что мой долг перед родиной – это служить в армии ее героев. Служить честно, не жалея себя. Воевать. За правду, против них. Этих. Воевать с пидарасами. Ходить в разведку. Ходить в атаку. Можно даже в рукопашную. Погибнуть, если надо. Лучше, конечно, не погибнуть, а увидеть победу. Я был согласен на ранение, даже контузию. Лучше контузию – у контуженых шире полномочия в конфликтных ситуациях. Я был согласен в войне за добро потерять даже ногу, и руку даже, хуй с ним. Можно и на одной ноге быстро передвигаться. Можно и одной рукой складывать буковки. Я считал, что мой долг – складывать буковки в тексты, потому что я это умею. Потому что мои тексты – это оружие массового поражения пидарасов. Я хотел, чтобы каждый мой текст был - как ядерный опенок на стене каморки нашего военрука Тамерлана Давыдовича. И от поражающих факторов моих текстов пидарасы нигде не смогут скрыться, к моим текстам нельзя лечь ногами, как к взрыву, нельзя спрятаться от вспышек моих мыслей, справа и слева, нельзя укрыться от альфа-бета-гамма излучения моей личности даже за свинцовой стеной толщиной до 1.5 метров. Потому что герои – они как газы. От которых не спасают противогазы.
То есть, я был готов воевать в армии героев духа, воевать даже простым солдатом. Конечно, дослужиться до генерала было бы тоже неплохо. Но это уже как пойдет.
Я стал думать, как же мне остаться в армии героев добра и не пойти в армию к близнецам-вепрям. Самострел отпадал. Но был еще один способ. У нас в доме была очень приличная библиотека. Ее собрала моя мама, потому что думала, что когда я вырасту, эти книги мне помогут. Теперь пришла пора эти книгам выручать меня.
Я схватил медицинскую энциклопедию, с увлечением прочитал раздел «Психиатрия» и радостно отметил, что, с небольшими натяжками или вовсе без них, я соответствую клинической картине практически любого тягчайшего синдрома, исключая, быть может, только врожденную олигофрению, чему помехой мои хорошие отметки в школе. Получалось, что мне и делать-то ничего не надо. То есть, мне не нужно даже быть симулянтом. Что было бы унизительно. Надо просто прийти на медкомиссию и быть собой, ну разве что, чуть более откровенно, чем обычно. Быть собой таким, каким можно быть наедине с собой. И все будет в порядке. Я даже подумал, что хорошо бы не перестараться, потому что можно не только не попасть под обязательную мобилизацию, но и попасть под обязательную госпитализацию. Чего мне тоже не хотелось. Так как из энциклопедии я узнал, в какой компании мне там предстояло провести оставшиеся годы жизни, если показать комиссии действительно все, на что я способен. Так я и решил – пойду, приколюсь, и покажу врачам ровно половину всего, на что способен. Этого должно было с лихвой хватить, чтобы «откосить» от армии, как это тогда называлось.
Утром в день медицинской комиссии я надел белую рубашку. Сначала я хотел надеть неглаженную, но потом подумал, что тщательно глаженная – это более шизоидно. Так я и сделал. Потом я надел брюки. Сначала я хотел надеть шорты, но потом подумал, что это тянет на госпитализацию, и надел брюки. Потом я надел кеды. Рубашка, брюки и кеды – посмотрев на себя, я остался доволен. Я был похож на юного Никиту Михалкова из фильма «Я шагаю по Москве». Я даже подумал, что можно было бы на комиссии со светлой улыбкой спеть «Бывает все на свете хорошо, в чем дело, сразу не поймешь», и посредине песни, как Михалков в фильме,