Коттер задавал Ли много вопросов:
— Как вы сюда попали? Откуда? Давно ли в Эквадоре? Кто вам обо мне рассказал? Вы турист или здесь по делам?
Ли был пьян. Он на жаргоне торчков начал объяснять, что ищет яхе, оно же — айяхуаска. Он понимает, что с этим наркотиком экспериментируют и русские, и американцы. Ли сказал, что на этом они оба могут заработать. Чем больше Ли говорил, тем прохладнее становился Коттер. Он явно что-то подозревал, по что именно или почему, Ли понять не мог.
Ужин был довольно неплох, учитывая, что основными ингредиентами служили какой-то волокнистый корешок и бананы. После еды жена Коттера сказала:
— Мальчики, наверное, устали, Джим.
Коттер повел их куда-то, освещая дорогу фонариком, работавшим, только когда нажимали на ручку. Койка из бамбука, шириной дюймов тридцать.
— Вы, наверное, оба тут уместитесь, — сказал хозяин. Миссис Коттер расстелила одно одеяло как матрац, вторым можно было укрываться. Ли лег ближе к стенке, Аллертон — с краю. Коттер заправил противомоскитную сетку.
— Москиты? — спросил Ли.
— Нет, летучие мыши-кровососы, — только и ответил Коттер. — Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Все мышцы Ли болели после долгого перехода. Он очень устал. Одну руку он положил Аллертону на грудь и придвинулся ближе к мальчишке. Из тела Ли при теплом прикосновении потекла глубокая нежность. Он придвинулся еще ближе и ласково погладил Аллертона по плечу. Тот раздраженно дернулся и оттолкнул руку Ли.
— Отвали, а? Давай спать. — И он повернулся на бок, спиной к Ли. Ли убрал руку за спину. Все тело его сотрясалось от такого удара. Медленно он подсунул ладонь под щеку. Ему было очень больно — точно открылось внутреннее кровотечение. По его лицу текли слезы.
Он стоял перед «Эй, на борту!». Бар выглядел брошенным. Он слышал, как кто-то плачет. Он увидел своего маленького сына, опустился на колени и взял ребенка на руки. Плач стал громче, волной печали, и вот он заплакал сам, и все тело его затряслось от всхлипов.
Он прижал малыша Вилли к груди. Там стояла группа людей в робах заключенных. Ли не понимал, что они здесь делают, и почему он плачет.
Проснувшись, Ли по-прежнему чувствовал ту глубокую печаль своего сна. Он протянул было руку к Аллертону, но быстро убрал. И отвернулся к стене.
Наутро Ли ощущал только раздражение и опустошение. Он попросил у Коттера ружье 22 калибра, и они пошли с Аллертоном посмотреть джунгли поближе. Казалось, жизни в лесу не осталось.
— Коттер говорит, индейцы истребили всю живность в здешних лесах, сказал Аллертон. — У них у всех дробовики. Они купили их на те деньги, что заработали у «Шелл».
Они шли по тропе. Гигантские деревья, многие — выше ста футов, все опутанные лианами, закрывали свет.
— Даст бог, что-нибудь живое подстрелим, — сказал Ли. — Джин, я слышу, там что-то крякает. Попробую подбить.
— А что это?
— Откуда я знаю? Живое же.
Ли продрался сквозь кустарник возле тропы, споткнулся о лиану и свалился в какое-то растение с зубьями, как у пилы. Когда он попробовал подняться, сотни острых зубцов вцепились ему в одежду и кожу.
— Джин! — завопил он. — На помощь! Меня схватило растение-людоед. Джин, освободи меня, руби его мачете!
В джунглях они не встретили ни одного живого существа.
Коттер предположительно пытался обнаружить способ извлекать кураре из яда, которым индейцы пропитывают наконечники стрел. Он рассказал Ли, что в этом районе живут желтые вороны и желтые сомики с очень ядовитыми шипами. Его жена укололась, и Коттеру пришлось давать ей морфий — такой сильной была боль. Он же был медиком.
Ли поразила история про Женщину-Обезьяну. В эту часть Эквадора приехали брат и сестра — жить простой здоровой жизнью, питаться кореньями, ягодами, орехами и сердцевиной пальм. Два года спустя их нашла поисковая экспедиция: они ковыляли на импровизированных костылях, беззубые, переломы у них не срастались. Выяснилось, что в этом районе нет кальция. Куры не могут здесь нести яйца, потому что не из чего вырабатывать скорлупу. Коровы молоко дают, но оно водянистое и полупрозрачное без кальция.
Брат вернулся к цивилизации и бифштексам, а Женщина-Обезьяна еще здесь. Такую кличку она получила потому, что наблюдала за тем, что едят обезьяны: значит, это можно есть ей и кому угодно. Это знать полезно. Это знать полезно, если заблудился в джунглях. А также полезно привозить с собой таблетки кальция. Даже жена Коттера «жубы на шлужбе» потеряла. У него самого-то зубов уже давно не осталось.
От воров его хижину охраняла пятифутовая гадюка — чтобы никто не украл его бесценные записи о кураре. Кроме этого, у него жили две крохотные мартышки — симпатичные, но с гадким характером и мелкими острыми зубками, и двупалый ленивец. Ленивцы питаются фруктами, висят на деревьях вниз головой и плачут, будто младенцы. На земле они беспомощны. Тот, что жил у Коттера, просто бился на полу и шипел. Коттер предупредил, чтобы его не трогали вообще — даже по затылку не гладили, поскольку он может дотянуться назад своими крепкими острыми когтями, вогнать их человеку в руку, подтащить ее ко рту и начать кусаться.
Стоило Ли спросить про айяхуаску, Коттер начал юлить: мол, он не уверен, что яхе и айяхуаска — вообще одно и то же растение. Айяхуаска как-то связана с Brijeria — колдовством. Он и сам немного Brujo. У него есть доступ к секретам Brujo. А у Ли такого доступа нет.
— У вас может уйти много лет на то, чтобы завоевать их доверие.
Ли ответил, что нескольких лет на это дело у него нет.
— Вы можете мне достать растение? — спросил он.
Коттер кисло взглянул на него:
— Я здесь уже три года.
Ли попробовал сыграть ученого:
— Мне нужно исследовать свойства этого наркотика. Я готов принять его в порядке эксперимента.
— Ну что ж, я могу отвести вас в Канелу и поговорить там с Brujo. Он вам даст, если я попрошу.
— Это будет очень любезно с вашей стороны, — ответил Ли.
О походе в Канелу Коттер больше не заикался. Но много говорил о том, как мало у них припасов, как он не может тратить время ни на что, кроме своих опытов с заменителем кураре. Через три дня Ли понял, что они попусту тратят время, и сказал Коттеру, что они уходят. Тот и не пытался скрыть облегчения.
ЭПИЛОГ:ВОЗВРАЩЕНИЕ В МЕХИКО
Всякий раз, когда я попадаю в Панаму, это место кажется ровно на месяц, на два, на полгода дальше закинутым в никуда — как течение какой-то болезни вырождения. Кажется, здесь произошло смещение из арифметической прогрессии в геометрическую. В этом нечистокровном городе сутенеров, шлюх и рецессивных генов варится что-то уродливое, постыдное и недочеловеческое. Не город, а деградировавшая пиявка на берегу Канала.
Во влажной духоте над Панамой висит смог бичевского оттяга. Все здесь телепаты на каком-то параноидальном уровне. Я ходил по городу с фотоаппаратом и увидел на известняковом утесе в Старой Панаме хижину из досок и гофрированного железа. Она стояла там, как пентхаус. Мне захотелось сфотографировать этот нарост, над которым в жарком сером небе кружили альбатросы и стервятники. Руки с камерой скользили от пота, рубашка липла к телу, точно мокрый презерватив.
Какая-то старая ведьма в хижине увидела, как я фотографирую. Когда делаешь снимки, это всегда становится известно, особенно в Панаме. Она начала злобно советоваться с какими-то другими крысятниками, которых мне не было видно. Потом подошла к самому краю шаткого балкона и недвусмысленно показала мне свою враждебность. Многие так называемые примитивы боятся фотоаппарата. На самом деле, в фотографии есть что-то непристойное и зловещее — желание заточить в тюрьму, заключить в себя, сексуальное напряжение погони. Я пошел дальше и сфотографировал нескольких мальчишек, игравших в бейсбол, — юных, живых, естественных. Они даже не взглянули в мою сторону.
Спустившись к самой воде, я увидел смуглого молодого индейца в рыбацкой лодке. Он знал, что мне хочется его сфотографировать, и всякий раз, когда я направлял камеру в его сторону, он смотрел на меня, набычившись, как молодой самец. Наконец, мне удалось поймать его — он опирался на нос лодки с вялой грацией животного и лениво почесывал плечо. По правому плечу и ключице бежал длинный бледный шрам. Я убрал камеру и перегнулся через горячий бетонный парапет, разглядывая его. В уме я вел пальцем по этому шраму, вниз по обнаженной медной груди и животу, и каждая клетка моя стонала от ломки. Я оттолкнулся от парапета, пробормотав «Ох, господи», и ушел, озираясь, кого бы сфотографировать еще.
На перила веранды деревянного дома облокачивался негр в фетровой шляпе. Дом стоял на фундаменте из грязного известняка. Я остановился напротив, под козырьком кинотеатра. Стоило мне навести на него объектив, как он приподнимал шляпу и начинал бормотать какие-то безумные угрозы. Наконец, я щелкнул его из-за колонны. На балконе над этим персонажем стирал голый по пояс молодой человек. Я заметил, что в нем текли негритянская и ближневосточная кровь — круглое лицо, кожа мулата цвета кофе с молоком, гладкое тело, сплошная плоть без единого мускула. Он оторвался от своей стирки, как животное, почуявшее опасность. Я поймал его, когда дунул пятичасовой свисток. Старый трюк фотографов: подождать отвлекающего маневра.
Я зашел в бар «Чико» выпить рома с колой. Мне это место никогда не нравилось — как и любой другой бар в Панаме, — но раньше оно было сносным, а в музыкальном автомате водились неплохие песни. Теперь же не осталось ничего, кроме кошмарного оклахомского хонки-тонка — точно ревет взбеленившаяся корова: «Ты вбиваешь гвозди в мой гроб», «Не Бог создал хонки-тонковых ангелов», «Твое лживое сердце».
У всех военных в этом заведении была обычная для Зоны Канала внешность — точно все перенесли легкое сотрясение мозга. Взгляд коровий и притупленный, видимо — специальная солдатская обработка, после которой у них вырабатывается иммунитет на любые интуитивные контакты, вырезаются телепатические передатчики и приемники. Задашь им вопрос, и они ответят — не дружелюбно, но и не враждебно. Никакого тепла, никакого контакта. Беседы невозможны. Им просто нечего сказать. Сидят, поят шлюх из бара, безжизненно клеятся к ним, девчонки отмахиваются от них, как от мух, они крутят это нытье в музыкальном автомате. Один юноша с прыщавой физиономией все время пытался потрогать девчонку за грудь. Та отталкивала его руку, рука подползала к ней снова, будто наделенная автономной насекомой жизнью.