Пифагор — страница 11 из 62

В мироощущении эллинской цивилизации вообще немало парадоксов и загадок, с трудом поддающихся разрешению. Так, архаический период, казалось бы, был временем игры молодых сил, бурного развития, движения вперед. А в настроениях греков этого времени обнаруживаем самый черный пессимизм. Проявляется он, например, в стихах поэта-лирика Феогнида Мегарского (VI век до н. э.):

Лучшая доля для смертных — на свет никогда не родиться

И никогда не видать яркого солнца лучей.

Если ж родился, войти поскорее в ворота Аида

И глубоко под землей в темной могиле лежать.

(Феогнид. Элегии. 425 слл.)

Но, может быть, Феогнид — исключение? У него ведь были личные причины для столь мрачных воззрений: жизнь этого поэта и политика действительно сложилась очень нелегко. Знатный аристократ, он оказался свидетелем демократического переворота в родных Мегарах. Власть победившей бедноты Феогнида никоим образом не устраивала, и он без обиняков об этом заявлял. Правящий демос, естественно, не мог стерпеть столь откровенной критики, и Феогнид был отправлен в изгнание — или, возможно, вынужден был бежать. В любом случае очевидно некоторое сходство между судьбами Пифагора и Феогнида, вот только философ покинул отечество по вине тирана, а поэт — по вине народа.

Долгие годы провел Феогнид на чужбине и получил возможность возвратиться на родину лишь под старость, когда мегарская демократия была свергнута. В подобных условиях не удивительно, что неприязнь поэта к демосу в конце концов приобрела просто-таки экстремистский характер:

Крепкой пятою топчи пустодушный народ, беспощадно

Острою палкой коли, тяжким ярмом придави!

(Феогнид. Элегии. 847 слл.)

Так, может быть, и пессимизм Феогнида — это всего лишь раздраженные резиньяции защитника уходящих ценностей, озлобленного аристократа? Отнюдь нет, его процитированные слова о том, что лучше всего вообще не родиться, а уж если родился — то как можно скорее умереть, отражают мироощущение достаточно широких кругов. Возьмем уже знакомого нам Гесиода. Вот уж ни в малейшей мере не аристократ: зажиточный крестьянин из Беотии, посвящавший поэтическому творчеству досуги между своими трудами. Сам он это творчество метафорически выводит в образе муз:

Песням прекрасным своим обучили они Гесиода

В те времена, как овец под священным он пас Геликоном.

(Гееиод. Теогония. 22 слл.)

Так вот, взгляды этого представителя древнегреческой литературы не менее пессимистичны. Он изображает всю историю человечества как последовательность сменяющих друг друга и постоянно ухудшающихся поколений или «веков»: золотого, серебряного, медного… Наконец, наступает «железный век» — тяжелое, мрачное время жизни самого поэта. Но Гесиод и в будущее смотрит без малейшего признака надежды. Дальше будет еще хуже:

Дети — с отцами, с детьми — их отцы сговориться не смогут.

Чуждыми станут товарищ товарищу, гостю — хозяин.

Больше не будет меж братьев любви, как бывало когда-то.

Старых родителей скоро совсем почитать перестанут;

Будут их яро и зло поносить нечестивые дети

Тяжкою бранью, не зная возмездья богов; не захочет

Больше никто доставлять пропитанья родителям старым.

Правду заменит кулак. Города подпадут разграбленью.

И не возбудит ни в ком уваженья ни клятвохранитель,

Ни справедливый, ни добрый. Скорей наглецу и злодею

Станет почет воздаваться. Где сила, там будет и право.

Стыд пропадет. Человеку хорошему люди худые

Лживыми станут вредить показаньями, ложно кляняся.

Следом за каждым из смертных бессчастных пойдет неотвязно

Зависть злорадная и злоязычная, с ликом ужасным.

Скорбно с широкодорожной земли на Олимп многоглавый,

Крепко плащом белоснежным закутав прекрасное тело,

К вечным богам вознесутся тогда, отлетевши от смертных,

Совесть и Стыд. Лишь одни жесточайшие, тяжкие беды

Людям останутся в жизни. От зла избавленья не будет.

(Гесиод. Труды и дни. 182 слл.)

Справедливости ради следует сказать, что подчеркнуто пессимистической позиции Гесиода и Феогнида можно противопоставить, например, реалистическое жизнелюбие величайшего лирика той же архаической эпохи — Архилоха:

Сердце, сердце! Грозным строем встали беды пред тобой.

Ободрись и встреть их грудью, и ударим на врагов!

Пусть везде кругом засады — твердо стой, не трепещи.

Победишь — своей победы напоказ не выставляй,

Победят — не огорчайся, запершись в дому, не плачь.

В меру радуйся удаче, в меру в бедствиях горюй.

Познавай тот ритм, что в жизни человеческой сокрыт.

(Архилох. фр. 128 West)

Позиция этого стойкого, мужественного жизнелюбия постоянно слышна в произведениях Архилоха. Причем это жизнелюбие не идеалиста «в розовых очках», а человека, реально смотрящего на мир, не понаслышке познавшего все подстерегающие в нем трудности. Человека, для которого «жить», по сути, означает «выживать» (Архилох был воином-наемником, постоянно нуждался), — и тем не менее он любит и ценит жизнь даже такой.

Но в целом идея исторического прогресса, движения «от худшего к лучшему», от низшего состояния к высшему упорно не приживалась в Греции. Лишь у некоторых авторов V века до н. э., периода высшего расцвета эллинской цивилизации сразу после побед над персами, мы встречаем представление о прогрессе и исторический оптимизм. Иными словами, уже после смерти Пифагора. И в любом случае преобладали всегда иные концепции: не прогресс, а либо регресс, постоянная деградация и ухудшение (как мы только что видели у Гесиода), либо в лучшем случае циклизм — движение истории «по кругу» и «вечное возвращение» к одному и тому же.

Этот древнегреческий циклизм для нас чрезвычайно важен. Ведь на почве подобных представлений и сложилась пифагорейская идея о «круговращении душ»! Наиболее ярко выраженное циклистское учение, впрочем, возникло в Элладе позже, было разработано философской школой стоиков. Именно на примере теории стоицизма легче всего понять, что такое циклизм как таковой. Концепция стоиков, стопроцентно циклистская, предполагала многократное — как в прошлом, так и в будущем — «вечное возвращение», полное повторение событий вплоть до мельчайших деталей.

Мир, согласно стоикам, уже бессчетное количество раз сгорал в пламени вселенского пожара, и бессчетное количество раз еще сгорит, а потом возродится снова и снова, причем в том же самом виде. История опять пройдет тот же самый путь. И вновь родится в Афинах Сократ, и вновь будет учить на улицах и площадях, и вновь будет браниться с ним его сварливая жена Ксантиппа, и вновь Сократа предадут суду, и приговорят к смерти, и философ выпьет поднесенную ему чашу цикуты… Как говорится, ничто не ново под луной. И изменить ничего нельзя: всё идет по плану, от века предначертанному судьбой. В размеренный распорядок этого мирового круговорота человек, как бы он ни старался, не властен внести ни малейшего отклонения; остается ему подчиняться. «Покорных рок ведет, влечет строптивого» (Сенека. Нравственные письма к Луцилию. 107. 11). Иными словами, хочешь не хочешь, а будешь делать, сам о том не подозревая, то, что тебе свыше предназначено делать. У тебя всегда будет сохраняться мнение, будто ты сам принимаешь решения, сам являешься хозяином своей судьбы, но это не более чем иллюзия.

Снова и снова убеждаемся: греческий духовный мир на самых разных уровнях находился в состоянии постоянного напряжения между двумя «полюсами». Между ними развертывался диалектический процесс «единства и борьбы противоположностей». Индивидуализм и коллективизм. «Гибрис» и «софросине». Аполлон и Дионис. Дерзание и пессимизм. Изменения и «вечное возвращение»…

А к архаической эпохе всё сказанное относится в какой-то совершенно особой степени. В это уникальное время одновременно развертывались два совершенно не похожих друг на друга процесса: и интеллектуальная революция, породившая философию и науку, и резкий всплеск мистицизма.

Для предыдущего этапа развития древнегреческого сознания, отразившегося в эпосе Гомера, особенно в «Илиаде», характерна в корне иная картина: практически полное отсутствие мистики в какой бы то ни было форме. Мало в мировой литературе книг менее мистических, чем та же «Илиада». Да, действие поэмы — некое грандиозное полотно, в котором участвуют и боги. Однако небожители и их жизнь изображены вообще без всякого оттенка туманной таинственности: гомеровские Зевс и Аполлон, Гера и Афина — просто образы людей, которым «ничто человеческое не чуждо» (но, конечно, людей неизмеримо более могущественных, чем земные смертные).

В «Илиаде» немало страшного, в «Одиссее», пожалуй, еще больше. В этом последнем произведении встречаются уже и сверхъестественные чудовища, вроде циклопов и сирен. Но даже и в сценах с их участием мы не ощущаем никакого особого мистицизма. Наверное, единственный эпизод «Одиссеи», где все-таки чувствуется некоторый налет мистического, — вызывание заглавным героем душ мертвых. Но не случайно именно эту часть поэмы часто и считают более поздней вставкой.

В период архаики всё меняется. Не исключено, что поразительное нарастание мистических настроений[24] было как-то связано с бурным темпом перемен во всех областях жизни — перемен, о которых речь шла выше.

«Эпохи, столь наполненные событиями и изменениями, принято считать интересными и значительными, но это же эпохи несчастные и страдальческие для отдельных людей, для целых поколений», — писал философ Бердяев[25]. Словом, «Чем столетье интересней для историка, / Тем для современника печальней!» — как выразил ту же мысль в стихотворной, афористичной форме наш замечательный поэт-иронист Николай Глазков