ак лидер, когда его собственное творчество стало одним из важнейших ее составляющих, а он сам – центральной фигурой европейского модернизма), Пикассо продолжает постоянно пересматривать потенциал классического языка, используя его с универсальным разнообразием.
В специализированном тексте вполне можно было бы пренебречь упоминанием о «школе» учебной, о начальных обязательных и добровольных[473] упражнениях, если бы во «взрослом» творчестве Пикассо не возникали явные реминисценции тех учебных гипсовых фрагментов и копий признанных шедевров[474], словно подтверждая странное свойство мастера в своем новаторстве удерживать в памяти все впечатления, которыми одарил его Господь. И хотя было отмечено, что барселонские академические штудии Пабло Руиса[475] демонстрируют не только «техническую одаренность» юноши, но и некоторое пренебрежение «к идеализированным классическим канонам, устанавливающим пропорции человеческого тела»[476], все же скажем, что среди множества других сохранившихся рисунков, более похожих на беглые, подчас карикатурные зарисовки, именно эти штудии демонстрируют очевидное владение формой и пространством, то есть – художественным мастерством[477].
В барселонском Музее Пикассо экспонируется рисунок углем, датированный 1895–1896 годами, с гипсовой копии фрагмента эллинистического фриза «Сатир с ягненком»[478]. Стоит констатировать не только техническое совершенство светотеневой моделировки форм на этом достаточно крупноформатном (62,5 × 47,4 см) листе, но и отметить сложность ракурса, избранного пятнадцатилетним художником, позволившего ему в идиллическом сюжете обнаружить драматизм, способный исказить иллюзорную гармонию пластики.
Спустя полвека в 1943 году, задумав воплотить похожий сюжет в глине[479], в своем «Человеке с ягненком», он выбирает совершенно иную композицию. Франсуаза Жило[480] оставила свидетельство живой мысли мастера, приведшей его в результате долгого поиска к окончательному художественному решению: «… Пабло сказал мне, что замысел этой скульптуры складывался у него долгое время. Показал предварительные эскизы и гравюру фриза с изображением семейной группы, в центре которой человек держит на руках барана.
– Когда начинаю серию подобных рисунков, – объяснил Пикассо, – то не знаю сам, останутся ли они просто рисунками или перейдут в гравюры, литографии, даже в скульптуры. Но когда я в конце концов изолировал фигуру человека с бараном, то увидел ее сперва в рельефе, а потом в пространстве, круглой. И понял, что на картине ей не место; она должна стать статуей. В ту минуту я совершенно явственно видел ее, она выходила совсем как Афина из головы Зевса. Замысел складывался около двух лет, но когда я взялся за работу, скульптура получилась почти сразу же»[481]. Столь же красноречива публикация Кристианом Зервосом[482] пятидесяти подготовительных рисунков, выбранных из сотен набросков Пикассо к этому произведению, обнаруживающих тщательность разработки темы. В серии эскизов не было композиций, схожих с той, что он делал как учебную работу в начале своего творческого пути, но, тем не менее, более известное в истории искусства подобие именно той старой (а точнее сказать – образец для нее) возникает в прямой ассоциации у современного автора: «Скульптура “Человек с ягненком” (1943) будет лучше всего символизировать это христианское воплощение образа Мосхофора»[483].
Во время Первой мировой войны на монпарнасской улице Шельшер, в доме 5-бис, где тогда жил Пикассо, молодой и восторженный поэт Жан Кокто с закрытыми глазами поднимался по лестнице, «избегая тем самым зрелища больших гипсовых отливок парфенонова фриза, являвших собой здешнее постоянное художественное оформление»[484]. Непосредственное ли ежедневное впечатление от этих классических фрагментов или воспоминания об учебных штудиях (по свидетельству самого художника, он никогда ничего «не отпускал» из своей памяти) трансформировались в его творчестве в устойчивые мотивы с фрагментами античных гипсов.
Такой мотив очевиден в натюрмортах второй половины 1920-х годов с изображениями «гипсов» у открытого окна, столь ярко продолживших ряд композиций, которые составили обширную серию посвященных теме мастерской художника живописных и графических работ. Именно она стала одним из лейтмотивов его творчества с юности и до 1973 года[485].
Метод исполнения в период 1920-х представляется своего рода производным от приемов синтетического, а вернее уже криволинейного кубизма[486], таким образом объединяя в себе интенции этого направления с неоклассицистическими.
Живописная «Студия с гипсовой головой» (1925)[487] кажется перегруженной деталями. Она наполнена объектами, возникшими здесь под непосредственными впечатлениями, отсылая посвященного зрителя к реалиям автобиографического контекста[488]. Сама гипсовая голова господствует в пространстве, множится из-за падающих теней и цветных плоскостей «подсветки», придающих чертам лица самые разные выражения. Здесь же – и достаточно массивные слепки руки и ноги. Подвергнутые таинству метаморфозы, они застыли то ли в судорожной конвульсии, то ли в длящих предшествующую драму жестах. Словно в голландском натюрморте XVII века, где «мертвая натура», «тихая жизнь» содержит послание vanitas, и повседневность этого натюрморта Пикассо оказывается чреватой предшествующей и будущей драмой, аккумулирует вариации смыслов.
Скажем к месту, что именно эта работа стала в свою очередь образцом для земляка Пикассо, начинающего художника, так разнообразно впоследствии использовавшего античные мотивы на протяжении всего своего творчества. По верному замечанию Яна Гибсона, «некоторые элементы натюрморта Пикассо, в свою очередь напоминавшего натюрморты Шардена “Атрибуты искусства”, прямо перешли на полотно Дали»[489] (речь идет о полотне двадцатидвухлетнего художника «Композиция из трех фигур (Неокубистическая штудия)» 1926 года). И далее исследователь поясняет: «Ветвь слева от святого практически идентична ветви Пикассо; Дали позаимствовал и саму идею гипсовой головы, и даже тень, ею отбрасываемая, очень похожа на тень в картине Пикассо. То же самое можно сказать и об оконной раме. На обеих картинах мы видим графически четкие удлиненные облака, открытую книгу; свиток, крепко зажатый в мощной руке на картине Пикассо, появляется в левой руке св. Себастьяна у Дали»[490]. Сальвадор Дали, как и его кумир Пикассо, на всю жизнь сохранит верность «теням далеких предков» из античного прошлого. Творчество Пикассо было ему в поддержку.
И в этой «Студии», и в других работах на тот же мотив комбинации предметов слегка трансформируются, но гипсовая голова царит в большинстве постановок. Собственно варьируются и сами композиции. Вещи в них чуть сдвигаются, колеблются, меняют абрисы. Смещаются оси, наплывают друг на друга силуэты. Плоскости обнаруживают переменные ракурсы (избегая, впрочем, демонстрации ребер, как это бывало раньше, а потому рождая впечатление странной развертки стереоэффекта). Освещение становится «пластичным», день сменяет ночь, тени создают параллельную реальность, множат образы-обманки.
В натюрморте «Бюст и палитра»[491] Пикассо изображает похожий древнеримский мужской бюст с брутальными чертами лица, что и в композиции «Скульпторша»[492]. В последней композиции гипсовая голова выделяется белым пятном, на котором по-энгровски графически тонко прорисованы черты и короткие волосы. (Через несколько лет в «Сюите Воллара», в «Метаморфозах» такая линия станет главным выразительным средством.) Женская фигура в мастерской до этого произведения у Пикассо обычно служила моделью, здесь же она – в рабочей одежде цвета той спецовки, которую обычно носил сам мастер. Она – художник[493], и первая в ряду изображенных художниц в его последующем творчестве.
Скульптурная голова на картине, как бы обозначая границы реальности, не отбрасывает тени, в отличие от остальных предметов в студии и фигуры самой молодой женщины, но в упомянутом натюрморте «Бюст и палитра», гордо представляющем атрибуты искусства, несмотря на ту же явную плоскостность изображения, тень появляется. Очевидна и символическая значимость содружества составляющих этот натюрморт избранных предметов: помещенной рядом с гипсовой головой палитры с зияющим отверстием; нарочито приподнятых кистей, создающих строгие параллельные диагонали, рифмующиеся с полосками скатерти; под гипсовыми ключицами – двух круглых плодов, горящих алым и оранжевым; и самой классической гипсовой головы, которая двоится благодаря резкому контрасту черной и белой зон. Мужское и женское начала оказываются и сплавленными, и разведенными в феерии перетекания и собеседования форм и цвета.
Живопись «Скульпторши» также строится на внутренних парадоксах. Смикшированные общей утонченной элегантностью решения, они не тотчас же прочитываются. Даже контрастное сочетание белоснежного лица бюста, легкой (по сравнению с «Бюстом и палитрой») брутальности его черт с теплотой карнации и девичьим обликом скульптора создает определенную уравновешенность. Однако, казалось бы, искомая гармония взрывается широкими, иррегулярными цветовыми планами. На гладко положенных слоях краски видны продольные следы длящихся движений кисти, ее тупого конца. Так прописаны-прорисованы даже изящные черты лица девушки. Кажется, что традиционная живопись отступает под натиском варварского художественного темперамента и новых способов изобразительности; однако авангардное мышление, тем не менее, не разрушает просматриваемую в полотне интенцию пиетета по отношению к старинному мастерству. Более того, подобное соединение «вечных ценностей» с авангардной художественной лексикой, пожалуй, должно было послужить основательной мотивацией к созданию серии. Однако стоит согласиться и с логикой В. А. Крючковой, которая усматривает в художественном процессе Пикассо, аналитически «разрушающего» впечатления от визуальной картины, воспринятой глазом и запечатленной-впечатленной-впечатанной в сознании – сохранность «первозданного образа, его неустранимости из разрушенной картины»