— Нет, после получки не выйдет. Времени не будет. А вот сегодня вечером я свободен. К трем мы будем на месте.
Мистер Фезерстоун молчал, то ли размышляя, то ли в знак отказа, а может быть, одновременно и размышляя, и отказывая.
— А я-то надеялся, вы согласитесь. Думал, поможете мне в трудную минуту, — проговорил Нигглер так грустно и укоризненно, что у мистера Фезерстоуна кошки на душе заскребли. — Я-то ведь вам столько добра сделал. Две ночи ночевали бесплатно, два дня обедали даром, везу вас вон из какой дали.
Мистер Фезерстоун уныло согласился, что да, действительно, так оно и есть. Две ночи бесплатно ночевал, два дня даром обедал, и везет его Нигглер вон из какой дали. Не говоря уж о петушках.
— Да ведь, господи, Фезер, я всего на один день прошу. Мне ведь Лил порадовать хочется. Так хочется порадовать человека.
Мистер Фезерстоун ничуть не удивился бы, припади сейчас Нигглер к его плечу и разрыдайся. И вдруг неожиданно для самого себя он принялся утешать Нигглера:
— Ладно, Нигглер, не огорчайтесь. Я постараюсь. Сделаю все, что смогу, обещаю вам. Тетка у меня в общем-то добрая.
Через два часа Нигглер говорил мистеру Фезерстоуну, высунувшись из кабины грузовика, который стоял возле красного кирпичного особняка в викторианском стиле, увитого по веранде огромной глицинией, чьи пышные белые кисти благоухали на апрельском солнце:
— Спасибо, Фезер, большое вам спасибо. Так я завтра заеду. Я рано буду ехать и потому просуну конверт под дверь. Ну, счастливо.
— Счастливо, Нигглер, — ответил мистер Фезерстоун, — всего вам доброго.
Нигглер выжал сцепление. День стоял чудесный, хорошо жить на свете, черт побери. Скоро лето, поспеет зеленый горошек и молодой картофель, утята вырастут и нагуляют жир, можно будет печь их с яблоками. Теперь надо примечать, где разводят уток. Скачки каждый день всякие — гладкие, с препятствиями. Эх, славное времечко наступает. Можно считать, уже наступило.
— Счастливо оставаться, Фезер, — проговорил Нигглер, высунулся из кабины и, широко улыбаясь во весь рот, сердечно, с благодарностью потряс руку мистеру Фезерстоуну, который все еще шмыгал носом и никак не мог стряхнуть с себя сонный дурман. — Ну, изучайте свою философию, всяческих вам успехов. — И, когда грузовик уже тронулся, он вдруг рассмеялся своим неожиданным хриплым смехом, столь похожим на предсмертный крик задушенного петуха. — Глядишь, на весь мир прославитесь, как этот ваш Платон.
НА МАЛЕНЬКОЙ ФЕРМЕ
После смерти матери на ферме стало как-то одиноко. Это была маленькая ферма, и он был единственным сыном.
Дорога туда шла по полям между каменными оградами, которые лётом от деребянки и лишайника становились совсем желтыми, в самом конце ее стоял серый квадратный дом. Он прожил в нем всю свою жизнь — почти тридцать пять лет, — но не помнил, чтобы дом когда-нибудь красили. Впрочем, это было несущественно: к ним всё равно никто никогда не заглядывал. Во дворе у каменного коровника росло большое ореховое дерево, вокруг пруда виднелось несколько слив. Осенью ветер сбивал орехи и сливы, и они падали в воду или в высокую некошеную траву и бурый разросшийся щавель. До рынка было около восьми миль. Пока соберешь сливы, очистишь орехи, по грузишь их в багажник старенького «морриса», подсчитаешь, сколько уйдет бензина и времени, и прибавишь плату за комиссию аукционеру и всё прочее — выходило, что возиться не стоило. К тому же он не очень-то умел читать и писать. Печатные буквы он еще мог разобрать, а вот написанные от руки — никак. Всякие расчеты, да и многое другое, приходилось принимать на веру. И всё потому, что он мало ходил в школу. До школы было три мили, и зимой туда трудно было добираться. Летом шла прополка посевов, убирали урожай, и отцу нужна была его помощь.
Потом, когда ему минуло семнадцать, умер отец, и вся его жизнь превратилась в борьбу: нужно было платить налоги, покупать семена и еще откладывать немного денег на покупку машины. В конце концов он приобрел подержанный «моррис», которым до него уже пользовались десять лет. Он весь ушел в работу. Теперь он стал крупным мужчиной с широкими, сильными плечами и мягкими, доверчивыми серыми глазами; размышляя о чем-нибудь, он всегда покусывал губы. Его звали Том Ричардс, и всякий раз, когда ему приходилось расписываться, он немного медлил, прежде чем вывести свое имя.
— Вы будете указывать свое имя в объявлении? — спросила девушка.
— Что указывать?
— Имя. Или, может быть, вы хотите воспользоваться почтовым ящиком?
— Почтовым ящиком?
— Ну да. Вместо имени проставим номер почтового ящика.
— Ящика? — Он стоял озадаченный, покусывая губы и тараща на нее глаза.
— Понимаете, если будет ответ, — объяснила она, — он поступит сюда. Вы его здесь получите, и никто не будет знать, что это вы дали объявление. На вашем месте я бы указала почтовый ящик.
— Ладно, пусть будет ящик.
Она взяла карандаш и, приписав к объявлению несколько слов, взглянула на Тома:
— Хотите прочесть?
— Да., нет… не знаю… — Он положил на конторку большие руки, влажные от пота. — Нет, — сказал он наконец, — прочтите сами. Читайте. Вы писали, вам и читать.
— Пожалуйста. — Девушка стала читать объявление, которое согласилась написать за него, так как ей показалось, что от смущения он не сможет написать его сам: — «Одинокий фермер ищет молодую женщину на место экономки. Тридцать пять лет. Собственная машина. Гарантируется полное сохранение тайны». Так хорошо? Как вам кажется?
— Собственно, мне нужна девушка для работы по дому и в поле.
— Конечно, — согласилась она, — я знаю. Но мне кажется, в объявлении лучше так прямо не писать.
— Не писать? Ну что же, не пишите. Не надо. Раз вы так считаете, — сказал он. — Сколько с меня?
Пересчитав еще раз слова в объявлении, она взглянула на Тома:
— Три шиллинга шесть пенсов. Ваше объявление будут помещать из номера в номер в течение недели.
— Когда мне зайти?
— Попробуйте в субботу.
Облегченно вздохнув, Том вышел из редакции и постоял немного у входа, покусывая губы. Лето только начиналось. Солнце пекло вовсю. Не сегодня-завтра ему понадобится помощь для уборки сена и пшеницы. Ему нужна добросовестная, сильная женщина, красивая женщина, но работящая. Вот в чем трудность. И пока он стоял, стараясь представить себе, какой должна быть эта женщина, и раздумывая, как ему узнать, действительно ли она хорошая работница, он вдруг что-то вспомнил.
Он вернулся в редакцию.
— Мне тут кое-что пришло на ум, — обратился он к девушке. — Фотокарточку бы надо. Мы ничего не написали о карточке.
— Да, — согласилась девушка. — Это можно добавить.
— По-вашему, я хорошо придумал? Так можно?
— Почему же? — сказала девушка. — Мы добавим: «Прошу приложить фотокарточку». И это даже не будет стоить вам лишних денег.
С южной стороны дома на участке в три акра, защищенном от ветра высокими кустами черной смородины, у него была посажена свекла. Кусты смородины были усеяны розовато-лиловыми, розовыми и белыми цветами, и защищенная живой изгородью свекла быстро подымалась. Том начал окучивать ее еще на той неделе, и теперь, двигаясь вдоль рядов и останавливаясь, чтобы выровнять взрыхленную землю или взглянуть на выкорчеванные сорняки, которые под лучами палящего солнца быстро превращались в безжизненную серую массу, он, не переставая, думал об объявлении и о том, что из этого получится.
Он думал, что теперь у него появится помощница, которая будет делать всю работу по дому, готовить еду, а в обед или ранним вечером выйдет помогать ему в поле. Он представлял себе женщину, которая не хуже мужчины сможет окучивать картофель, ворошить сено, копнить пшеницу. Им с матерью всегда было трудно заручиться помощниками и выкроить на это деньги.
Не так давно он взял себе работника, который приезжал во второй половине дня. Звали его Джек Эмет. У Эмета была оптовая молочная лавка в Милтоне — ближайшем от фермы городке; закончив развозить молоко, он приезжал на ферму на своем велосипеде и часов пять, дотемна, помогал Тому. Денег на это почти не шло: Эмет покупал у Тома молоко от четырех черных эрширок и забирал яйца, а потом вычитал из долга за молоко и яйца то, что приходилось ему за работу, из расчета двадцать пять шиллингов в неделю. Трудность заключалась в том, чтобы получить с Эмета остальное. Эрширки давали не бог весть сколько молока, но день на день не приходится, и иногда они доились неплохо, а яйца были всегда, хотя Том в точности не знал, сколько их там было. Эмет постоянно задерживал с уплатой, но что поделаешь, говорил он, если ему тоже не платят, а чертово правительство запрещает то одно, то другое, и приходится прямо из кожи лезть, чтобы не прогореть. Когда, наконец, он расплачивался с опозданием в четыре-пять месяцев, Том был так рад получить деньги на удобрение или семена, что ему уже было не до проверок. И счета Эмета, и его работу, и его рассказы Том принимал на веру.
На этой неделе, когда, окончив доить коров, они с Эметом ранним вечером принимались за свеклу, Том раза два совсем было решился рассказать Эмету об объявлении. Но потом передумал. Иногда ему казалось, что Эмет гипнотизирует его. Каждый день он говорил о скачках, часто и быстро роняя слова, словно капли разогретого свечного сала. Карманы у него всегда были набиты газетными вырезками, в которых говорилось о лошадиных статях, призах, жокеях и ставках. Иногда он останавливался на меже и, возбужденно размахивая тощими руками, минут пять, а то и десять распространялся о Больших Национальных скачках 1932 года или 1935 года или еще о каких-нибудь скачках. Эмету исполнилось двадцать семь лет, его маленькие темные глазки были похожи на башмачные пуговки, черные волосы начали редеть, а кожа никогда не загорала. И как бы оттого, что он так много говорил и мечтал о лошадях, физиономия у него стала вытянутой и костлявой, а толстые губы в минуты волнения брызгали слюной.
— Ну почему бы тебе не поиграть чуток на скачках? — наскакивал он на Тома. — Почему ты не играешь? Да разве ты сообразишь при твоей неповоротливости. Уж больно ты неповоротливый. Знаешь, как я это обделываю? Я тебе скажу. Ставлю каждый день, понимаешь, каждый день. Выбираю лошадь и ставлю. А когда выигрываю, двадцать процентов с выигрыша снова пускаю в игру. Понял? С любого выигрыша. Выиграешь фунт, ставишь четыре шиллинга, понял? Понял, где тут собака зарыта? Понял? Вкладываешь в игру, а потом уже не трогаешь этих денег, ни-ни. А их становится всё больше. Двадцать процентов, еще двадцать процентов, и всё время по двадцать процентов. Так что, как бы ни получилось, ты всегда остаешься в выигрыше, понял? Двойная выгода, понял, Том, понял, что я говорю? Всегда остаешься в выигрыше.