во знал: первые богачи в нашей губернии, впрочем, как и у вас, преимущественно закоренелые старообрядцы и весьма щедры на пожертвования, в особенности, где принимает участие начальник губернии. Эти медведи тоже не дураки, где хребет ломать с выгодой, где на коньках учиться кататься. И вот губернатор разослал им билеты во все ложи театра, прося их абонироваться на сезон представлений, объясняя, что ежели им или их семействам случится быть в Саратове, то они завсегда сумеют присутствовать в театре в своей ложе. Понятно, купцы-староверы в «бесовский балаган» ни ногой. У них ведь за большой грех считается наслаждаться «дьявольскими» представлениями… Ну да и бог-то с ними… Главное – деньги антрепренеру выслали, кресла же их пошли с молотка господам офицерам, исправникам, городским головам и помещикам.
– Ловко! Только где здесь ваш Злакоманов?
– А вот среди того купечества, что ссудило деньги, и проявился этот утес. Да так развернулся в своей любви к лицедейству, что денег на ремонт здания дал, и новый занавес в Москве оплатил, и помощь оказал с декорациями. Царство ему Небесное… – вздохнул Голядкин, накладывая на себя крест: – Жаль, душа-человек был…
– Вот поэтому, – Марков ударил кулаком по столу, дрогнув скулами, – я бы всю уголовную сволочь вздергивал на столбах, как собак! Хочешь честно, по совести? Дай мне волю… разговор один был бы: «Руки! – Пуля! Пальцы растопырь и кверху!» А ежели хоть слово поперек… хоть полслова! – мордой в пол и свинец в башку.
– Однако… круто взнуздано! Особенно для жандармского офицера… – Голядкин едва не поперхнулся печеньем. – Ну вы и фрукт, простите, Юрий Владимирович. С такими настроениями мы можем далеко зайти-с…
– Мы и так все далеко зашли. Увольте, милостивый государь, но я отказываюсь понимать полумеры, какими мы живем уж не первый год.
– И какими же?
– Да такими: «расстрелять сильно до полусмерти» или «беспощадно повесить условно». Вам нравится? Я ненавижу! Бесит… Нет, сударь, с таким либеральным подходом мы далеко не уедем. И так-то светлого лика России от налипшего дерьма не видно, но ежели будем и далее попускать… с руками на дно уйдем. Меры иные нужны, а так нам каждая сволочь будет в лицо плевать своей неустрашимой слюной. Полиция нынче живет по принципу: «Меньше знаешь – лучше спишь. Подай, принеси, пошел вон!» – словно холуй в кабаке. Ну-с, коли так, нечего на зеркало пенять, что рожа крива. В холуях и ходить будем. Эх, жили мы с вами, простите, Николай Матвеевич, сторожевыми псами… ими и умрем за чужое добро…
– И только? – В чашке напряженно звякнула чайная ложка.
– И за закон… конечно… – угрюмо усмехнулся Марков. – Не правда ли, странно, сударь, за окном июль, а на душе метель… да, да, метель… холодно… неспокойно…
Обер-полицмейстер замкнулся в себе, будто выпал из разговора. Прошла минута, за ней тяжело промолчала другая, а Юрий Владимирович продолжал сидеть у самовара с опущенными глазами, и по его неподвижному лицу нельзя было понять: слышит он что-нибудь или нет, кроме голоса своей души. Казалось, в его самоем еще крепче, еще злее затягивались узлы сомнений и пытующей мысли, страстный гнев и возмущение на тот сложившийся мир и уклад, которые окружали его и душили своей несгибаемой правдой.
«Странно, – подумал Голядкин, – я и не ожидал, сколько энергии, сколько силы, ярости, убеждений сконцентрировано в сем человеке… Есть ли эти силы и убеждения во мне, таким ли шагом я меряю жизнь? А быть может, он болен и близок к душевному срыву? Ведь он говорит страшные, по сути правильные, но так ли уж справедливые вещи? А ты… ты сам-то во что веришь? – вдруг неожиданно для себя задал вопрос Голядкин. – Что хочешь защищать в этой жизни – свободу, честь, царя, Отечество? Да, да и тысячу раз да… но веришь ли ты, скажем, в свободу и есть ли она вообще на земле? Не знаю… не знаю, верю ли я в нее…»
Николай Матвеевич снова пристально посмотрел на своего собеседника, потом на белую скатерть, на блюдца, на свое нелепо расплывшееся отражение в пузатом полушарии самовара и вновь на Маркова: «И все-таки, ему положительно надо лечиться… Нет, нам всем надо лечиться. По большому счету он прав…»
Голядкин повернул рогатый вензелек самовара. Кипяток зафырчал сноровистой струйкой, и Николай Матвеевич точно узрел в золотой черноте напитка чаинки своего прошлого. Свою забытую юнкерскую юность. «Тогда было все просто и ясно – в ротах учили: “Солдат есть слуга царя и Отечества, защитник их от врагов внешних и внутренних”[122]. На вопрос же о том, кто есть враг внутренний, отвечали четко и просто: “Это – воры, мздоимцы, мошенники, убийцы, шпионы, бунтари и вообще все, кто идет против государя и внутреннего порядка в стране”». Жандармерия – это орган политической полиции. На офицеров ее корпуса было возложено производство дознаний по делам о государственных преступлениях, на правах следователей под наблюдением прокуратуры, согласно новым судебным уставам. По мысли Его Величества Александра II лучшие фамилии и приближенные к престолу лица должны были стоять во главе сего учреждения и содействовать искоренению зла.
«Да, мы все прекрасно были осведомлены, что главную борьбу с этим злом ведут именно жандармы, и это не могло нам не нравиться, – прихлебывая из чашки, заключил Николай Матвеевич, – так как это была та же защита нашей родины, та же война, только внутренняя».
Тем не менее вся служба жандармерии была окутана какой-то дымкой таинственности. «Сами жандармские офицеры своею повышенной сдержанностью и какой-то особой корректностью заостряли это впечатление и заставляли смотреть на них с некоторой осторожностью. И, право, в них не было офицерской простоты обычной полиции, они не были нараспашку и даже внушали чопорной замкнутостью и значением к себе непонятный страх. Почему и отчего – это было неясно и труднообъяснимо»[123].
В полку, где прежде выпала судьба служить Голядкину, на корпус жандармерии смотрели даже очень хорошо. Несколько офицеров уже служили там, занимали солидные должности и были, что греха таить, предметом общей зависти.
Сам лично Николай Матвеевич в жандармах ничего дурного не зрил. Еще с отрочества он помнил: жандармы были хорошо приняты его родными и, случалось, бывали в гостях у ныне покойного отца. Ему припомнилось, что даже в женихах у одной из его сестер одно время числился жандармский поручик…
Да и сама матушка нет-нет да и напутствовала: «Не худо было бы, Николенька, примерить тебе мундир артиллериста, а то и жандарма… Дело почетное, нужное для общества». Сестры – так те вообще открыто и прямо убеждали братца идти в жандармерию. Воспитанные в саратовской провинциальной глуши, далекие от всякой политики, они были чужды обычных интеллигентских предрассудков против синего мундира и смотрели на жандармского офицера предметно-конкретно и просто: «Офицер, служба серьезная, бывает ли важнее? Жалованье хорошее и форма заглядение – с белыми как снег аксельбантами, чего еще нужно для девичьего сердца? А что жандармов ругают – так за глаза и государя чехвостят»[124].
Все эти нехитрые слагаемые создали у Голядкина живое желание поступить в корпус жандармов, который находился в Вильне. А посему, почитывая учебную литературу для военно-юридической академии, он в то же время не упускал из виду, как бы найти протекцию для перевода в корпус.
Однако многие в обществе, особенно в столицах, не жаловали жандармов, службу их откровенно бранили и за закрытыми дверями говорили о них, что все они доносчики и нынешние опричники. Это неприязненное отношение к жандармам Николай Матвеевич встретил тогда же в семье одного почтенного сановника, на дочери которого, Лизоньке, он хотел жениться. Русский человек, сын генерала, герой двенадцатого года, его будущий тесть и слышать не хотел, чтобы зять стал жандармом. Он предлагал им с дочерью материальную помощь, а также выражал желание хлопотать по устройству Голядкина куда-нибудь на гражданскую службу, которая обеспечивала бы его лучше, чем полк, лишь бы он не шел в жандармы. Жених упорствовал, рьяно доказывая будущему тестю, что служба корпуса жандармов идейная и полезная для государства. Не имея ничего возразить по существу, отец Лизы все-таки был непреклонен. Каждый из споривших остался при своем мнении. Голядкина не покидало намерение поступить в корпус, и только условие невесты заставило пойти на компромисс с ее papа́ и со своей совестью. Что ж, так уж случается, что разношенные, как домашние туфли, удобные, не беспокоящие мысли в конце концов берут верх и оказываются предпочтительнее для жизни.
Вместо жандармского корпуса Голядкин был переведен из полка в полицейское управление, где и служил по сей день. Между тем перевестись в корпус жандармерии было хлопотным делом. «Для поступления в корпус от офицеров требовались прежде всего следующие условия: потомственное дворянство; окончание военного или юнкерского училища по первому разряду; не быть католиком либо протестантом; не иметь долгов и пробыть в строю не менее шести лет. Удовлетворявший этим требованиям обязан был выдержать предварительные испытания при штабе корпуса жандармов для занесения в кандидатский список, затем, когда подойдет очередь, прослушать четырехмесячные курсы в Петербурге и выдержать выпускной экзамен. Офицер, сумевший преодолеть второй экзамен, переводился Высочайшим приказом в корпус жандармов»[125].
Помимо формальных условий, для поступления в жандармерию необходима была еще и протекция. Отбор офицеров из всех родов оружия был настолько строг, а желавших столь много, что без протекции попасть на жандармские курсы было практически невозможно.
Все это прекрасно знал Николай Матвеевич, и вот теперь перед ним сидел именно такой человек, с которым волею случая его свела судьба. Голядкин с внутренней завистью посмотрел на синий мундир с белыми аксельбантами, серебряными эполетами, что был наброшен на спинку стула, и крепко пожалел, что некогда отступил, поддался слабости, уговорам невесты и так и не смог осуществить свою давнюю мечту. «А ведь в этом исподнем белом белье, после бани, у самовара мы такие похожие, одинаковые, а в костюме Адама и того обыденнее. Когда-то Гейне говорил: “Мир раскололся, и трещина проходит через сердце поэта”. Нынче врачи называют это проще – разрыв сердца. – Голядкин не без горечи усмехнулся. – Что верно, то верно… Не кичись тем, что стихи твои на устах прекрасных дам. Губная помада тоже не сходит с их уст. Прошедшего не вернуть, стоит, брат, жить сегодняшним».