Пиковая Дама – Червонный Валет — страница 120 из 131

А откуда-то сверху, из пучины смуглых небес, слышались речи, незнакомый говор, и память читала стихи, не то Митины, не то его, не то еще чьи:

Уж боле нет той жажды до утех…

Победных радостей, любовных наслаждений.

Мечтой – отвергнут… Новизной стремлений

Уж боле не осветит жизни вех.

О море! Ныне только у тебя

Иду просить не силы, но защиты

От мрачных тайн, что в разуме сокрыты,

В тебе желаю их небытия.

Среди свободных мне не быть рабом!

Согбенно но́шу жизни не влачить,

Несчастьями Фортуну не гневить,

Оставив мир, как свой оставил дом.

О море! – бездна… Все мое – тебе:

Желанья зрелости, ночные грезы детства,

Ложь счастья юности… У призраков нет места

В миру земном. Лишь у тебя оне

Находят свой приют, свой кров надежный,

Покой безумный, бесконечно ложный,

Но правый мир за тонкою чертой,

Нелепый, справедливый и немой.

А там, в светлеющем далеке, где высокие скалы драконьим гребнем вдавались в залив, Алексей углядел сирый, беспокойно мерцавший свет. Сначала он принял его за звезду, но свет звезды, как водится, должен быть белым и неподвижным… А этот – раскачивался на ветру, установленный на отвесной скале.

Он напряженно, с нарастающим чувством тревоги всматривался в это свечение, а оно вновь и вновь металось из стороны в сторону, как желтый кошачий глаз в темноте…

А потом, когда уже не было сил лицезреть эту колдовскую магию на ветру, Алексей перевел взгляд на воду и подавился жутью… В черной воде мимо него безмолвно проплывали белые лица без тел. Но в их немоте и покое ему слышался не то мучительный стон, не то плач, заглушаемый шумом прибоя. Трезвея от сознания беды, он рванулся на берег, но что-то принудило его еще раз взглянуть на это наважденье. Ему хотелось кричать, но крика не было, ему хотелось бежать, но паралич столбняка держал Алешку на месте… Он узнал эти три лица, что, как белые хлопья снега, тихо кружили теперь у его посиневших колен. Первое принадлежало его крестному – Василию Саввичу Злакоманову, второе – маменьке, а третье его Басе…

Кречетов насилу вырвался из кошмарного плена, смахнул со лба прилипшие волоса и встретился взглядом с Гусарем.

– Що, опять кредиторы снились? Я тоже не люблю брать в долг. Занимаешь чужие, отдаешь свои и навсегда. Ну будэ… расхмурься, це ж тэбэ старит. А то возьми, як гарный казак, палицу-выручалицу да отгуляй по бокам своих ростовщиков. Пусть не у тебя, а у них голова болит, что ты долг отдавать не будешь. А може, тоби опять твоя панночка снилась? Если да, то подробности своей страсти оставь при себе. Только прими совет: бабы ждут признания, то бишь ошибки требуют. Хошь халвы? Я вчера из жадности два фунта в лопаткинском взял.

– Может, ты из жадности оба и съешь?

Алексей хмуро поднялся и, продолжая находиться под чарами сна, пошел умываться. В полдень, когда он собрался с визитом примирения к Вареньке, училище облетела черная весть об убийстве мецената Злакоманова. Это был сильный удар, разрушивший все планы Кречетова. Горечь утраты клевала сердце, а слезы отчаяния саднили глаза, которые помнили живописную натуру купца, яркого во всем – в своей биографии, внешности, манере говорить и делать добро, в своей разносторонней и бурной талантливости.

А потом были похороны Василия Саввича, которые зато́рили движение на главной улице города, и чинная речь губернатора. Алеша помнил ее едва ли не наизусть. После глухого топота толпы, причитаний родни и церковного колокола, после всего этого путевого лязга глубокой и особенно гнетущей показалась Алексею тишина погоста. Слышен был только перепев ветра в зеленых кронах берез, шелест бабьих платков и хриплое карканье ворона – вещей птицы. Затем в тишине раздался губернаторский голос:

«…От нас ушел большой души человек, реформатор и деятель, природная суть коего никак не укладывалась в правила типической жизни, в ее устоявшийся быт. Кто в нашей губернии, да что там… по всей Волге-матушке не знал сего неутомимого труженика? То-то и оно, други, то-то и оно… Всю жизнь он работал, как один день, верой и правдой служил процветанию края и в любое дело вносил истинно русскую смекалку, живость ума, и я не ошибусь, если скажу, – даже некую удаль! Не было, должно быть, ни одного явления, кое не казалось бы ему, дражайшему, смертельно любопытным и заслуживающим пристального внимания.

Безвременно ушедший от нас Василий Саввич, первогильдийный купец, человек слова и дела, никогда не был смиренным наблюдателем ни в личных делах, ни в общественных. Он без оглядки вмешивался в жизнь и любил делать все своими руками. Сие последнее свойство, доложу я вам, присуще всем талантливым людям и жизнелюбцам. Насколько я знавал покойного, а мы с ним были закадычные друзья, он никогда не был склонен к резиньяции[135] или упадническим раздумьям. Все это было чуждо его кипучей и праведно пламенной православной душе…»

Губернатор продолжал что-то еще с пафосом говорить об убиенном, но Алексей уже не слышал, а только видел Федора Лукича. Его высокопревосходительство, выделяясь статной осанкой, стоял, высоко подняв обнаженную, посеребренную сединой голову. Кречетов видел отчаянье в его взгляде, дрожащие губы под густыми усами, и скорбно потупил глаза.

Глядя на спокойное лицо покойного, на его большое, даже в гробу пышущее мощью и силой тело, Алексей сквозь слезы подумал, что такому богатырю, как Злакоманов, следовало бы жить во времена Запорожской Сечи, дикой вольницы, отчаянно смелых набегов и бесшабашной отваги, о которой так любит рассказывать Гусарь. «И то верно, – подумал Алексей, – дядя Василий по строю своей души и по внешности был образчиком того человеческого склада, коий мы называем “широкой натурой”. Это выражалось у него не только в необыкновенной щедрости и доброте ко мне, но и к театру, к церкви, к другим людям. Впрочем, он и от жизни тоже требовал многого. Ежли просторы земли, то уж такие, чтобы захватывало дух, ежли работа, то чтобы гудели руки… ну а если бить – так уж сплеча». Он вспомнил, как Василий Саввич, багровея сердцем за него – своего крестника, в два счета завязал узлом кочергу на шее толстомордого Туманова и пригрозил тому скорою расправой. Вспомнил и поразился: «Это ж какую надо лютость иметь, чтобы такого силача, как Василий Саввич… и удавить». Впрочем, волосяная петля, о которой точил лясы народ в Саратове, – вещь особая, требующая не столько силы, сколько сноровки, хладнокровия и быстроты.

…Потом табунившийся у могилы народ пропел «Вечную память» и с непокрытыми головами потянулся в город. Ушли и они с Гусарем.

Хмуро и безлико, в обыденной бытовой суете, в утренней и вечерней молитвах прошла неделя, может быть, две, прежде чем Алексей почувствовал, что заводь его души наконец обрела покой. Хотя настроения продолжали быть разными: то облачком, то тучкой набегали они на сердце. «Жизнь человеческая только на первый взгляд кажется прочной штукой, – думалось ему в те дни, – а на поверку куда как хлипкая вещь… Пожалуй, сродни муравейнику при большой дороге времени, где что ни день свои страхи и болести, радость и горе, да мало ли чего еще?..»

Вечерами, когда заботы сменялись отдыхом, Кречетов, чтобы отвлечься, много читал, благо в библиотеке «потешки» имелся солидный выбор отечественной и иностранной литературы. Сносное знание обязательных трех языков[136] позволяло приобщиться не только к русской, но и к западноевропейской поэзии. Хрустальные ноты лирики как никогда были созвучны строю его израненной души. Изящная словесность о любви к женщине, друзьям, природе, Богу… все эти зерна вечного попадали на благодатную почву… Правда, с наступлением нового суетного дня посещало нередко и сомнение: «Возможно, это всего лишь пух тополиный? Никому не нужный…» Однако, сам вдохновленный, получавший крепкое душевное здоровье от святогоров русской поэзии, Алексей полагал, что доброе, честное слово, сказанное обычным человеком, «далеко-о в душу-сердце летит…». Он стал чаще хаживать в храм, больше ставил свечей и благословлял Господа, потому как верил в Него без лишней горластой помпы, но торжественно и бесхитростно: и как русский, урожденный в почтенном православии, и просто как человек с незлобивой душой, который в соборности церкви черпает для себя и силу, и любовь, и защиту, и духовный простор, и радостную печаль.

Но, видно, такой крест довлел над семейством Кречетовых, с давних пор несшим тяжелое бремя невзгод, нужды и сердечной горечи, которое с новой силой обрушилось на их головы.

Это случилось в первое воскресенье после Петра и Павла. Был полдень, Алексей уже успел побывать на утренней, как в дверь дортуара без стука ворвался Дмитрий. Бледный, без лица, с растерянными глазами, он испугал младшего брата. Сердце у Алешки оборвалось.

– Что?! – только и смог выдохнуть он.

– Собирайся, мать при смерти. Велели за тобой бежать.

У Алексея затряслись руки, перед глазами замельтешили черные, алые пятна. Слова не проронив, он бросился шнуровать башмаки.

«Святый Боже, Святый Крепкий, помилуй нас! Неужели треклятый сон сбывается? Пресвятая Троица, как в воду глядел… – пульсировало в висках. – Только бы поспеть, Господь милостив, может, обойдется?..»

Спешно вышли из училища и бегом до извозчика, что по Митиной просьбе поджидал у ворот ограды.

Действительно, последний месяц маменька слабела на глазах; с каждым днем жизнь уходила из нее. Митя прежде уверенно говорил: «Если больной дотягивает до весны, то летом уж точно не жди кончины». Но выходило наоборот. Людмила Алексеевна кое-как протянула время посадки семян и прополки сада и еще держалась Божьей милостью до «Петропавловок». Но вот прошли и эти сроки, и когда в полях отчаянно хмельно пахнуло медуницей и пчелы перестали давать покой своим слюдяным крылышкам, маменька слегла окончательно. Теперь уж она не вставала, а по ночам и туманной ранью начинала метаться в душной постели. Взгляд ее наливался беспамятством, она называла приходивших соседей именем мужа, не узнавала детей и только жадно молилась Пресвятой Богородице да путано вспоминала о том, что давно кануло в Лету, о людях и родственниках, которых сыновья, как ни силились, не могли припомнить. Многое бормоталось ее бледными устами и из мудрости святых Отцов.