Настольная лампа в комнате гордой полячки давно не горела, а он, исхлестанный плетью тоски и ревности, продолжал угрюмо ждать, как верный пес, от которого отказались. Двор моргал по-сорочьи желтой перхотью окон и постепенно засыпал. Улицы были тревожно пусты, когда вконец очумелый и пьяный от усталости, Кречетов возвращался в родную «потешку».
«С богом… судьбу не обойдешь». – Алексей затушил окурок, одернул сюртук и трижды потянул за шнур колокольца.
Двери высоких ворот приоткрыл незнакомый сутулый мужик, лет сорока семи, мореный от загара и такой же потертый временем, как старый ямской ремень.
– Чой ли надо? – вынув изо рта замусленную цигарку, хрипло осведомился он.
– Есть кто из хозяев?
– Бес его знат… Щас, погодь трошки. Мы тутось по найму. – Мужик цвиркнул сквозь редкие зубы зеленоватой слюной и, прикрыв дверь, зашаркал опорками через двор к дому.
Алексей начал нервничать, когда дверь резко открылась и перед ним предстал чернобровый господин в красном жилете с дорогой трубкой в руке.
– Чему обязан? – Облачко табачного дыма недружелюбно заколыхалось над его головой. – Вы тоже из земельного ведомства? Так вот, зарубите на носу: я не идиот, а мой барин тем более! Никто вам доплачивать не собирается. Так и знайте – дудки! Что? К черту ваши условия. Нашли дураков! Мы тоже с усами – законы знаем. Вам стоило бы пошевелиться пораньше! Когда, понимаешь, здесь был прежний хозяин! Вы от Мокея Ниловича? И не от городничего? Вот тебе раз, редька с хреном! Что ж я ору-то, как блажной? – Один вопрос наскакивал на другой. Чернобровый управляющий с досады звонко хлопнул себя по ляжке, но, видимо, успокоенный тем, что молодой человек не из чиновничьей стаи, уже спустив пар, более ровно и доверительно сказал: – Этот подлый поляк Снежинский обвел нас вокруг пальца… Продал, понимаешь, эту развалину через подставное лицо. И эта афера, херова сила, сошла ему с рук! Но одного-с я не потерплю – чтобы доброе имя моего господина, равно-с как и мое, трепали какие-нибудь проходимцы… и болтали о фамилии Веревкиных всякие там гадости. Более того, скажу вам, сударь… Нет такого гнусного дела в России, кое не связывали бы с поляками. Не удивлюсь, ежели сей подлец окажется шпионом. И не смейте мне возражать, молодой человек. Без пользы и глупо. Барин мой, понимаешь, лицо должностное, премного важное… у него-с на сей счет есть предписание. Эй, Ефим, бестолочь косорукая! Да придержи ты наконец эту чертову кобылу! Сервизы все перебьете! Шкуру спущу!! А вы, собственно, кто будете? – мгновенно переключаясь с одного на другое, вновь обратился к Кречетову управляющий и подозрительно заглянул тому в глаза.
– Давно они уехали? – упавшим голосом поинтересовался юноша.
– Кто? – обостренно насторожился чернобровый.
«Действительно, идиот», – подчеркнул для себя Алексей и терпеливо уточнил:
– Прежние хозяева.
– Да третьего дня, понимаешь. Вы, простите-с, кем приходитесь Снежинским? Или просто так-с… пытаете любопытство?
– Просто… – потерянно прозвучал ответ. – Извиняйте.
Новоиспеченный управляющий с нескрываемым разочарованием посмотрел на юношу и вдруг, догадавшись об истинной причине прихода молодого человека, чмокнул губами:
– Увы, понимаешь, увы… Времечко, когда мужчины-с были решительны и бесстрашны, а бабы-с прекрасны и преданны… безвозвратно кануло-с. Нам в наследство остался лишь принудительный ассортимент к розам – их шипы, понимаешь. Тьфу на них, редька с хреном.
Дверь захлопнулась перед Алексеем, как последняя страница истории его любви. В горле запершило, а на ум пришло ехидное Сашкино: «…Варила Ева Адаму варенье из райских яблочек». Что ж, верно говорил поэт: «О женщины, непостоянство ваше имя».
Он побрел восвояси несолоно хлебавши. На выжженной душе его была седая зола, а в раненом сердце, как осколок былого, звенела и ныла холодная строчка из Басиного письма: «Увы, не все дороги мы выбираем сами. Иногда они выбирают нас, и это называется – судьбой».
После смерти своей жены Людмилы Алексеевны Иван Платонович вконец потерял почву под ногами и люто запил. Это была уже не жизнь, а будничное житье-питье. В комнате на первом этаже, где «бережничал» он, воздух без перемен стоял тяжелый и спертый, крепко шибало старым табаком и кислым запахом браги. И если случалось, что хозяина не было по какому-то недоразумению в доме, то вошедшему с улицы все здесь красноречиво напоминало о последней попойке.
И сегодня, со стоном поднявшись с кровати, как раненый боец, он тем не менее с утра озадачил себя любезным вопросом:
– Что будешь пить? Пиво, вино или водочку?
Вопрос был риторическим, однако Иван Платонович, почесав небритую щеку, допил оставшуюся со вчерашнего водку, содрогнулся всем телом и оперся кулаками о стол. В такой позе, с закрытыми глазами, он постоял некоторое время, давая разлиться благостному теплу по жилам. Затем, взбодрившись, философски уставился в пустой стакан, приподнял его, снова опустил на стол, словно взвешивал на весах совести все «за» и «против». Внутренний голос категорично говорил: «Хватит, Иван. На сегодня хватит! Дай себе роздых, здоровье – оно тоже не железное. Тебе и врач о сем сказывал…» «А я, может, и пью с горя, что врач запретил мне пить, – мысленно огрызнулся он и весомо добавил через икоту: – Я, чтоб ты знал, голубь, пью не больше ста грамм, но выпив соточку, становлюсь другим человеком, а тот, сволочь, жрет очень много. Ну-с, а после шестой рюмки сей заразы уволь… мне не по силам уже отстоять свои убеждения». Иван Платонович постоял еще малость у стола, испытывая муки Тантала, который никак не дотянется до водки, и снова почесал небритую щеку, только на этот раз левую. Трещавшая голова его, с примятыми со сна остатками волос, уныло торчала на щуплом туловище, охотно принимавшем всякое положение, кроме требуемого.
– Экий ты, братец, флюгер-вихляй, – кротко упрекнул он себя. – Так и шландает тебя туда-сюда, не дело… Как-с тут не поправить нервы, помилуй бог? Нет, брат, шалишь… в моих палестинах можно сдохнуть от голода, но от жажды – черта с два. Горло у меня здесь никогда не пересыхает, как у некоторых! А ну-ка вздерни себя, Ванюша, еще махонькой, а там и рассвет мысли будет, разглянется, стало быть, пить тебе или нет.
Слегка засуетившись в дверях, он шаткой походкой дошел до буфета, трясущейся рукой ухватился за дубовую дверцу.
– Ладно, не скрипи, мать, и так тошно… – погрозил он молчавшей дверце и настежь распахнул буфет. Опухшее лицо просияло: винные и водочные бутылки стояли на полках, как снаряды, начиненные весельем. – Ну-с, разве не молодец я? Запас изрядный, ай да Платоныч, ай да сукин сын. Пусть упрекает Лексий, «выпился, дескать, отец, в забулдыги…». Сопляк! Плевать я хотел на его морали… Еще покойница мать всю плешь проела, холера ее все взять не могла. Ну, теперь-то ладно… отыгралась гармонь, земля ей пухом, та еще была пила, язвить-то в душу.
Он захохотал, подмигнул бутылкам и, высунув язык, показал его миру. После этого вдовец откупорил выбранный полуштоф и, продолжая рассуждать вслух, налил себе в чашку.
– Помилуй бог, за окном утро, а меня одолевает такая жажда, что и рекой не залить.
На минуту в столовой стихло: слышны были только требовательное мяуканье оголодавшей кошки да жадные журкающие глотки хозяина.
– Эк, хорошо… – Иван Платонович, сырея глазами, судорожно занюхал рукавом «беленькую» и, углядев смотревшие на него немигающие ждущие глаза кошки, погрозил ей кулаком: – Гипнотизируешь, стерва! В культурную все играешь? Благовоспитанно лапками перебираешь, сука, и жмешься тут по углам? Чего молчишь, гнида? Осуждаешь? Дескать, хозяин опять пьян? А я, может… за могущество!.. А ну, брысь с глаз моих, будешь тут когти точить да блохам своим начес делать! В подполе мыши в лапту играют, а она, ишь, сюда пировать повадилась. А ну, пошла вон отсель!
Иван Платонович с налитой серьезностью пьяного человека схватил фаянсовую солонку со стола и запустил ею в настырную кошку. Та спружинила на всех четырех, обиженно мявкнула и шмыгнула прочь серой тенью на улицу – хвост трубой.
– Ну-с, так-то благороднее, помилуй бог! – Он присел на стул и нервно оглядел столовую. Взгляд блуждал от окна к двери, по потолку к обшарпанным, давно не знавшим ремонта стенам и обратно к бутылке. Приметив разбитую солонку и рассыпанную у порога соль, отец непроизвольно сложил губы в виноватую улыбку:
– Соль-то, она, братец, к ссоре, ежели просыпавшись, тьфу, мать твою в дышло… надо же так… Пожалуй, умоюсь. – С тяжелой одышкой Иван Платонович поднялся, проковылял до рукомойника, но даже от такого небольшого усилия голова его закружилась, в висках натуженно застучало.
Столкнувшись взглядом со своим отображением в зеркале, он озабоченно притих и, с подозрением вглядываясь в самого себя, придушенно-сипло изрек:
– Я не знаю, кто ты… но я тебя побрею…
Отец пил всю неделю кряду, не пропустив ни единого дня. Большую часть суток он лежал в «мертвецком» состоянии на овчинных тулупах, брошенных прямо на полу в горнице, либо в винном погребке, либо там, где бутылка сбивала его с ног. Иван Платонович спал с широко разверстым ртом, разметав, как убитый, руки, и его болезненое хмельное мычание было слышно наверху в комнате Алексея. К вечеру отец разлеплял глаза, мучительно ворохался на темных от пота простынях и громко начинал блажить, выкрикивая вместе с руганью имя младшего сына. Алексей спускался к нему, зная наперед, что папаша будет требовать поднести ему «маленькую». Он хныкал и канючил, как ребенок, то, напротив, в хаосе сдвинутых с должных мест и перевернутых вещей грубо и властно требовал «законного» стакана водки.
Алексей боле не спорил с больным отцом – пустое; как мог, утешал; устало взбивал расплющенную подушку и подавал разбавленного водой вина.
Прежде этим занималась покойная маменька, сюсюкалась с невменяемым и капризным отцом, ей-ей, что с малым дитем, сама отпаивала его к