Пиковая Дама – Червонный Валет — страница 127 из 131

тям свою душу, и только. А ежели обернуться и посмотреть на пройденный путь? Тоже одни собачьи слезы и тлен. Ну-с, разве дети, помилуй бог… так говорим мы давным-давно на разных языках…» Иван Платонович предавался таким суждениям, и перед ним с мучительной болью вставало на дыбы сознание полной никчемности своей судьбы, и вот тут-то, хватаясь за бутылку, как за спасительную соломинку, он от рюмки к рюмке клялся себе, что непременно переломит ход опостылевшей жизни и вот-вот сорвется с насиженного места. При этом, если взять во внимание, что он терпеть не мог терпеть, то можно представить, какие костры пылали в его груди и какие угли обжигали стопы. «Вот справим сорок дней моей незабвенной… и прощай, затхлый Саратов», – накручивал он себя.

И теперь, извлекая из тяжелой сумы свою нетленную папку с вырезками, неотрывно глядя в глаза младшего, он со значимостью изрек:

– Видел ли ты, Лексий, когда-нибудь мух в банке с вареньем? То-то… Я-с всю жизнь наблюдаю людей в сем положении. Лезут они друг на дружку, пихают локтями в рожу почем зря, идут по головам ближних, только б спастись, орут от ужаса, но один черт гибнут, что те мухи.

Отец вытер мокрый от водки рот тыльной стороной ладони и с нетерпением продолжил:

– Так вот, сынок мой родной, хватит и нам… в дерьме вязнуть. Хватит! Помнишь, я как-то сказывал: удивлю еще всех! Вот, пришло времечко, глазей, изучай, радуйся! И уясни – родитель твой не такой уж пропащий тип. Он знает, что почем в этой сучьей жизни. Любит и помнит вас – отпрысков!

Окрыленный сказанным, а более своим «детищем», которое с изумлением листал Алексей, он снова принялся за водку, горько смакуя каждый крупный глоток.

– Это тебе, сынок, не дураков на сцене приплясывать, не кульбитами на воздухах маяться… Это, братец ты мой, Уральская Калифорния – важее дело! Серьезнее не бывает… А то что же это-с такое? Крутишься ты там, крутишься у себя на сцене, сердешный, аки шут на юле, а потом кувыркнешься тройку раз, понимаешь… и мое почтение… Тьфу, срамота – курам на смех! Я же предлагаю тебе стоющее дело. Видеть легко, трудно предвидеть. Но поверь, у меня на сей раз глаз-алмаз, знаю – ждет нас удача. Я-с хоть и дожил до седых волос, а никого не боюсь. И ежели б меня не обошли-с подлецы с дворянством, клянусь, мог бы занять место рядом с царским двором Его Величества! Там, позади тебя, сыр лежит на буфетной полке. Дай закусить… можешь взять и себе четверть к чаю. В нем, правда, черви завелись, ик, но они, шельмы, безвредны. Ножичком можно смахнуть.

Алексей молча подал заплесневелый сыр, глядя, как отец, не найдя под рукой ножа, принялся его скоблить ногтями. Снова журчала в стакане водка, снова о чем-то убежденно распространялся папаша, но Алешка, забившись в угол, прижавшись щекой к стене, пришел в такое волнение от услышанного, что, право, не мог контролировать себя. Кусая губы, он сжимал и разжимал пальцы под столом, в изнеможении откинувшись на спинку стула.

Нет, не тирада косноязычности о театре ошеломила его; эти негативные перлы словесности в адрес своей профессии он слышал и раньше. Его терзал страх перед взбалмошным, вздорным решением отца отправиться на старости лет в неведомые края. Но еще более Алексея пугало категорическое желание отца взять его с собой. «Святый Боже, посети и исцели немощи наши, имени Твоего ради… Это крах всему… Это последний гвоздь в крышку моего гроба, начиная со смерти маменьки и кончая разрывом с Басей… – Он с содроганием посмотрел в стеклянные глаза папеньки, казалось, в них отражались золотистые пески мифических рифейских гор. – Господи, ему ли взапуски пускаться с судьбой? В такие годы уже не до перемен… Листья кленов его молодости давно истлели… мир ровесников-друзей отнюдь не молод, а он одно: “Все кончено, все начато”. А как же я? Как театр? Карьера… моя мечта?! Мой успех! Куда прикажете деть тысячи дней каторжных трудов? А мои роли?! Нет… нет!! Почему именно я?.. Не хочу, не желаю!»

Алексей дернулся на стуле, трудно было дышать от невидимых рук судьбы, сжимавших его, как железные обручи, нужно было что-то делать, что-то решать, но он не знал, что делать, что предпринять… Ему вдруг с отчаянной силой захотелось удариться головой о стену, разорвать на себе рубаху, броситься прочь, а то и вцепиться в горло ненавистного отца, который убил своим пьянством мать, разорил дом, а теперь без тени смущения крушил и его жизнь. Но, видимо, столь велико было охватившее его безумие, столь глубока была душевная рана, что он неподвижно сидел напротив отца и тупо смотрел, как выбитые из сыра белые черви изгибались, корчились и лопались на столе под жестким ногтем папаши.

Прошло не меньше пяти минут, прежде чем откуда-то из подсознания возник образ месье Дария, затем Козакова, его сменил Злакоманов с лицом, искаженным в жуткой гримасе; не сразу оно слилось с другим обликом – и это был его папенька Иван Платонович Кречетов.

– Дмитрий знает о сем решении? – напряженно сказал Алексей; каждый громкий звук в его словах был как звонкая металлическая слеза.

– Дмитрий? – переспросил отец, растягивая по слогам имя старшего сына, и, проглатывая остатки сыра, махнул рукой. – Съедобный гриб прячется, ядовитый всегда на виду. Нет, милый, не знает он, да и зачем? Митька – отрезанный ломоть. Я только тебе поверил задуманное. Нам с тобой в одной упряжке и быть. С ним душу держать нараспашку – себя не уважать… Знаешь ведь, характер его хуже терновника.

Папаша вяло улыбнулся, сморгнул пьяную слезу и нетвердым движением рук, нашаривающих в темноте свою «драгоценную» папку, дотронулся до колена сына.

– Ничего, ничего, сынок, все образуется. Дай срок… Вот увидишь, заботы о деньгах скоро уйдут из твоих мыслей.

– Нет уж, увольте, папенька! – криком взорвался Алексей и раздраженно оттолкнул гладившую его колено руку. – Я не дитя, со мной не должно носиться из-за пары царапин! У меня есть своя жизнь и свои маяки, коим я не хочу изменять! Неужто вам трудно понять?!

Он вскочил на ноги, бросил на диван толстенную папку и собрался было все выдать отцу, но тот, откинувшись на сбитое покрывало, уже храпел, как измученное животное, широко открыв рот и высунув язык. Руки все еще лежали на столе, кисти сжаты, будто в молитве.

Сын сцепил зубы, пытаясь укротить огонь отчаянья, бушевавший в груди. Лицо родителя стало расплываться перед ним, двоиться, троиться в колючих гранях нахлынувших слез, потом сузилось и исчезло. О Небо! Кто б знал, как ненавистен в сей час был для него отец, эта комната, весь этот дом, который помнил его рождение, первый плач и первый шаг у материнской руки… Если бы смерть пришла немедленно и тотчас, это было бы облегчением – жизнь не сулила ничего доброго. Алексей не чувствовал сил и желания жить, а храпевшее перед ним на диване тело было чужим. Пережитая боль от услышанной правды лишила его сил, унесла радость, надежду и молодость. Жгучая жалость к себе захлестнула Алешку, горькая соль слез окольцевала горло.

Он не помнил, как добрался до своей спальни, как рухнул на кровать, дав волю переполнявшим его чувствам. Выплакавшись в подушку, Алексей тем не менее ощутил возвращение вконец было потерянных сил, а вместе с ними возвращалось и иссякшее, казалось, окончательно мужество.

«Умел найти, умей потерять, – слушая внутренний голос, рассуждал он. – Натерпишься горя – научишься жить». Но есть ведь и другой сказ: «Кто отстал? Скорый. Кто дошел? Спорый». Нет, дудки! Уж коли прислушиваться, то к голосу сердца и зрелому опыту веков. Ведь как ни меняются времена, а пословицы – это наставления наших прадедов, ежели вдуматься в них, примерить к себе, – с добром и умом поправляют нас. «Завтра же пойду в дирекцию… Все обскажу Мих-Миху, авось обойдется. Кречетов Алексей, чай, не в последних рядах числится». И когда он уже засыпал, мелькнула, как пролетающий небом ангел, мысль: «А может, я счастлив, потому что несчастлив?»

За окном пугливо нарождалось новое утро. Студено, сыро, мозгло – но прекрасно. Алешка спал, но сон его был светел, как юность, хрустален и зелен, что ясная вода родника.

Глава 5

В театре Кречетов чувствовал себя в своей тарелке только со «своими». Он был «незвонок» с начальством, но прост с товарищами. И чем меньшее положение те занимали, тем легче ему с ними было, а от актеров-«аристократов» он по возможности держался в стороне. Драматические зубры имели отдельные уборные, Кречетов и после того, как стяжал славу, не думал об этих «пенатах»; по-прежнему гримировался в одной из душных комнат с друзьями – Гусарем, Борцовым, Тепловым, Новиковым и другими.

Тем, что называют театральным характером, он обладал лишь на сцене, но не в кабинетах начальства, где иные «таланты» умели постоять за себя, умели требовать, будь то прибавка к жалованью или новая роль.

Но сегодня, стоя у дверей дирекции, испытывая знакомый озноб смущения, он тем не менее был исполнен решимости бороться за свою судьбу и не быть тем суфлером в будке, который волнуется, исполняя роль морского прибоя.

– Вот вам гром не из тучи, господин Кречетов. Да-с… да-с…

Михаил Михайлович, печалясь глазами сквозь стекла пенсне и всем своим с крупными чертами лицом после изложенной истории, положил на плечо воспитанника руку.

– Ваше превосходительство, я хотел оповестить вас о возможном…

– Знаю, знаю… – Директор недовольно пошевелил усами, вежливо обрывая дальнейшие взволнованные излияния Алексея коротким пожатием. – Потому как вы изволите чересчур стремительно бомбардировать меня информацией… весьма понимаю степень вашего беспокойства. Не скрою, мы озабочены не менее вашего. Вот уж действительно случай… Редкий, однако, человеческий экземпляр ваш батюшка… Хлебом не корми, дай покуражиться над близкими да пырнуть побольнее.

– Простите, ваше превосходительство, но откуда?.. – Кречетов не мог скрыть изумления.

– И не только это. Сидите, голубчик. Разговор будет долгий, в ногах правды нет… Здесь надобно все хорошенько обдумать. Мы сами хотели вызвать вас для беседы, но ждали открытия сезона.