– Вы что-то уже решили? – Алексей со скрытой тревогой испытующе покосился на облаченного во фрак главенствующего директора.
Тот, присев в кресло напротив, уклончиво ответил:
– Трудно однозначно сказать… Я вынес из всей этой истории покуда самое поверхностное впечатление. Но давайте все по порядку. Увы, здесь много щекотливых и тонких моментов. Он – ваш родитель, вы – его кровный сын, но… младший. А младший, как известно, обязан быть при родителях…
– Обязан по закону? – У Алешки оборвалось сердце.
– В том и дело, голубчик, что по закону. Куда родитель, туда и ты. И что ему взбрендило в голову бросать Саратов? У нас как будто не хуже будет, чем у других. Увы, еще раз увы… Житейские драмы идут без репетиций. Вот и с вами беда. – Михаил Михайлович внимательно посмотрел на своего выпускника. – Когда на свете появляется истинный талант, узнать его можно по тому, что все тупоголовые объединяются в борьбе против него. Простите за категоричность, я уважаю чужое самолюбие, но… человек я открытый, прямой, и эмоции мне удается сдерживать с трудом. Безмерно жаль, что от нас всех ушел Василий Саввич, уж он-то имел влияние на вашего папашу. И ведь надо же быть таким неблагодарным: сын был все эти годы устроен на казенный кошт; ел, спал, обучался, проявил исключительные задатки, и на тебе… номер! Нет, я буду жаловаться городничему, а ежели вдруг… добьюсь встречи и с самим губернатором. Не волнуйтесь, голубчик, мы своих не сдаем… Блестящий выпускник, надежда театра, да что там!.. Будем в таком разе сами дуть в свои паруса.
А далее упряжка событий словно покатилась под гору: театр бился за Алексея, а папенька бился с театром. Заточив гусиные перья и обложившись бумагой, Иван Платонович рьяно взялся за любимое дело. И полетели его «гуси-лебеди» по всем возможным инстанциям. Теперь он донимал не только сына, не знала покоя и театральная дирекция. Старший Кречетов являлся туда сам с завидным постоянством завсегдатая и слал письменные жалобы на сына. Именно благодаря Ивану Платоновичу все «грязное белье» дома Кречетовых было известно положительно всем. Налаявшись днем в театре, вечером отец изощрялся в родных стенах. «Он без стука являлся к Алексею в любое время суток и непременно требовал денег – то пять, то десять рублей. Если денег не оказывалось, гремел скандал, оскорбления и угрозы. Редкой порой на родителя находили сомнительные в своей доброте минуты раскаянья: он становился ласков и даже внимателен… Братья вздыхали с облегчением: в доме мир. Но после краткой передышки все возвращалось на круги своя, с еще пущей энергией и накалом. Пожаловав, снегом в июле, к обеду, он вдруг находил, что водка дурна… Посылали за другой – опять не праздник души! И пошло, и поехало – страданье!»[151] И, право, чем больше Алешка старался угодить, чем большую покорность выражал, тем крепче распалялся старик. То грозил, что стоит ему захотеть, и он пошлет сына на съезжую, где «безо всяких яких» его излупцуют плетьми – даром что известный артист; то начинал сквернословить, называл сыновей каторжниками и негодяями, каких свет не видывал, даже бросался с кулаками; то клятвенно обещал выселить Алешку из Саратова с волчьим билетом, если тот не исполнит его волю и не отправится с ним на Урал. После жалобы Алексея в дирекцию на отца и вовсе не стало удержу. Теперь он кружился коршуном над сыном не просто ради куража, а с «идеей». Идея состояла в том, чтобы утвердить абсолютную родительскую власть и доказать ставшему знаменитостью отпрыску, что он перед отцом – ничто.
Директор Соколов вел себя достойно, выше всяких похвал, он трижды по часу и более увещевал Ивана Платоновича, призывал к благоразумию, рисовал радужные картины блестящей карьеры его Алексея, намекал на солидное жалованье и многое другое, что могло бы расцветить жизнь злобного старика, но все попусту.
– Як же це будэ? – сокрушался Сашка и осенял крестом несчастного друга, пытаясь отогнать от него тоску и худые мысли. Душа верного Гусаря пылала, подобно жертвеннику, ему хотелось заключить в братские объятья Алешку, влить в него свои силы, уверенность, бодрость или сказать от сердца: «Кречет, брат мой, давай вместе драться и рыдать, вместе искать выход. Ибо неоткуда ждать человеку помощи». Сознавая разницу дарования и таланта, видя свое и Алексея место на сцене, он готов был пожертвовать собою ради блистательного друга… Однако сказать это не осмеливался, зная его горячий и гордый нрав, а потому тихо гасил в себе этот порыв, отходил в сторону, но лишь на два шага, так, чтобы быть рядом, и чутко ловил штрихи настроения Алексея.
– Может, Кречет, тоби бежать в другой театр? Если гора не идет к Магомету, то пошла она в пим дырявый! Возьмешь рекомендательное письмо у Мих-Миха и…
– Что за ребячество? – Алешка уткнулся горячим лбом в ладони.
– Отец все так же пьет? – вновь нарушил молчание Сашка.
– А что ему, окаянному, сделается? Он водку жрет, как корова свеклу. Вот, смотри, что опять удумал. – Кречетов протянул Сашке мятый листок и, посмотрев на него тусклыми, без блеска глазами, с минутным приливом отчаянья резко поднялся со стула: – Грозился эту кляузу передать в театральную дирекцию, а то и выше! Начальство, понятное дело, обязано будет сему внять и дать должный ответ.
Гусарь сочувственно хмыкнул, расправил на колене листок, уткнулся в чтение:
«Любезный сын.
Мне с тобою делать нечего, как только силою закона заставить тебя, мерзавца, следовать воле отца. Как младший в семье, ты обязан быть при живом родителе, где бы тот ни имел желания пребывать! Я уже крепко приблизился к гробу, Небо становится ближе с каждым днем, и могила мне уже уготована Господом…
Больно и очень горько терпеть разруху, голод и нищету, а пуще подлое предательство детей на старости лет! О сем ли мечтал я с покойницей матерью вашей, в любви и согласии зачиная вас, вероломных поганцев? По твоей милости я вынужден сам каждый день искать в поте лица, где мне угоститься… пью гадкий портер и прочий волчий стрихнин, вместо того чтобы быть обласканным тобою. Задумайся и покайся, покуда не поздно! Господь шельму метит… Разве отец твой на старости лет не заслужил другого почтения?!
Имя твое в моих глазах опозорено… Но не смей радоваться скорой победе! Знай, покуда я жив, судьбе не поддамся, затем ожидай родительской воли и приготовься…
Жалобу сию и свой родительский протест супротив твоего скверного поведения я отправлю по назначению, куда след… и заруби на носу, что Контора Императорского Театра и его превосходительство Директор в лице господина Соколова в сем деле тебе не опора.
Засим до сроку прощай.
Сашка, раздув щеки и наморщив лоб, еще раз перечитал дышавшее угрозами послание. Трудно было сказать, что таки имел в виду Иван Платонович, ставя многозначительную шеренгу точек после слова «приготовься». «Быть может, из желания больнее уколоть сыновей он и в самом деле присмотрел себе место на кладбище. Пусть, мол, им будет вечный укор, пусть помнят свою вину перед родителем!»[152]
Впрочем, ядовитые жалобы старика, порочащего перед всеми и каждым своих сыновей, особенно младшего, за даровой стакан вина – бесстыдны, а скорбь за покойницу мать – фальшива. Да и все посланье по сути – слезливая ложь пьяницы, за неказистыми строками которой виден весь человек: злобный неудачник, шантажист, поднаторевший в судебных жалобах и тяжбах.
– И как тебе это нравится? – Алексей, заложив руки в карманы, снова нервно заходил по дортуару.
– Що тут скажешь?.. Вин у тоби як Робинзон, у коего семь Пятниц на неделе. Похоже, его болезненных думок с лихвой хватило бы на гарну брэхню в десять больничных листов. А ежли по совести, жуть берет за тебя, Кречет. Що ему наш Мих-Мих? Как гусь свинье – на один раз пожрать. Вишь, копает-то как! – Сашка потряс бумагой. – Вин у тоби, похоже, из тех самых, предусмотрительных, что селятся рядом с погостом. Все намерил, все накроил.
– Эт точ-но… – обреченно выдохнул Алексей. – Не дай бог кому пережить его дикую волю. Я хоть за тебя рад, не довелось тебе познать сего унижения от своих кровничков.
– У мэни батьки нэма, – перекрестился Александр. – Помер, когда я был малэнький, чуть выше его сапога. Да що там… я ли тоби не розумию? В петле ты, хлопец, в петле.
– Он ведь и деньги сумел мои посчитать, – горько кивнул головой Алешка. – И не лень было расписать для дирекции все доходы мои и расходы.
Гусарь подивился услышанному.
– Папаша, разумеется, лучше меня знает, сколько нужно молодому человеку, пусть и актеру, на пропитание, на квартиру.
– А сам-то в дом приносит ли что?
– Но больше тратит. Представь: он убежден, что жалованье, кое я еще только буду иметь, не есть Олимп моих возможностей.
– Що ж еще?
– Еще существует поспектакльная оплата, то бишь разовые, а кроме того, деньги за бенефисы в губернских городах и уездной провинции. Эти доходы нашего брата, как ты знаешь, дирекции не касаются. Но это еще не все, он где-то по случаю прослышал о государевых наградах, ну, и конечно, о подарках публики.
– Ай да пацюк! Ай да зуб щучий! Ну и? Добалакивай.
– Вывод его прост: мне, стало быть, не отяготительно уделять ему по пятьдесят рублей серебром в месяц, что было бы справедливо – а более послужило бы к чести моей и славе. Ну и, понятное дело, избавило бы моего несравненного папеньку от утеснения за долги и навлечения сердечных недовольств. Да черт бы с этим полтинником! Хорошо никогда не жил – нечего и привыкать, так ведь дался ему этот Урал – золото там, дескать, лопатой гребут и только ленивый богатым не станет.
– И ты, значит, должен при нем быть? Золото в ведра ссыпать?
– Ну… вроде того.
Алексей скрепя сердце сложил вчетверо ненавистный листок, спрятал на груди.