ным трудом, словно дикарь, выхваченный из степи в каменные объятия городских громад, ощутил себя ничтожным и слабым перед лицом недосягаемой для него касты.
Однако такое состояние души длилось недолго. Уже через пару минут лицедейский дух взял верх, и Алексей вступил в полное согласие с ситуацией. Это произошло как при содействии Дмитрия, так и самого хозяина.
– Так чем займемся, охотнички? – еще раз кольче поставил вопрос Белоклоков и, не дожидаясь ответа, запустил дюжим чубуком в двери: – Ефрем, оглох, что ли?!
В следующую минуту дверь пугливо приотворилась, и на пороге обозначилась сутуловатая, но по-солдатски ладная фигура денщика, лет эдак сорока – сорока пяти, при сивых усах, переходящих в драные бакенбарды. В одной руке он держал господский сапог со вздёванным по локоть голенищем, в другой разлапистую щетку, но при этом голоса не подавал, по всему ожидая, когда молодой барин сам изволит обратить на него внимание. И тот наконец обратил, бросив на него испепеляющий, полный раздражения взгляд:
– Вот ведь горе, судари! У всех денщики как денщики… А мне на радость болван попался! Ночь с днем путает, воду с водкой. Ну, что молчишь, скотина? Так или нет?
– Так точно, ваш бродие-с! – хрипло каркнул Ефрем, заученно поклонился в пояс, затем ровно окаменел, вытянув узловатые, пачканные ваксой руки по швам, и преданно вперился в своего господина.
– Водки, дурак, скорей неси с огуречным рассолом! И плащ приготовь!
– Который с бобром, ваш бродие-с?
– Нет, с кошкой драной! Тьфу, чертов болван!
– Понял, ваше бродие-с!
– Ну так ступай же, бестолочь!
Вскоре на столе появился прозрачный графин с водкой, окруженный тремя уже наполненными рюмками. Рядом, на белом фарфоре с золотой каймой, сыро блестели зелеными боками пупырчатые огурчики, и тут же рядом, отдельно для хозяина, стоячилась деревянная кружка с желтоватой костяной ручкой, полнехонькая ядреного мутного рассолу, по верху которого, как заметил Алексей, плавали темные семена укропа и светлые – от огурцов.
– Первую за наши доблестные войска в Чечне, господа! За Кавказ! За победу Отечества! – Белоклоков высоко поднял рюмку, но, не донеся ее до рта, покачал головой, глядя на рифленое стекло. И чем дольше он смотрел на прозрачную жидкость, что плескалась в рюмке, тем рассеяннее и мрачнее делалось выражение его глаз. – Потерь много… Слишком много наших там гибнет… Ненавижу! Сжег бы всех этих гололобых живодеров… Сжег до единого. Вот бог – мускул бы не дрогнул. Все воры. Все коварные душегубы… Те же цыгане, только еще сволочней. Грязь, пожалуй, и то чище, чем этот народ. Простите… Ну-с, будем, господа.
Опрокинув рюмку, адъютант расправил плечи, точно крылья развел, повеселел, взгляд подернулся влажной теплотой.
– Да что ж такое? Водку вижу, а веселья нет! – молодым жеребцом гоготнул он и тут же уважил вниманием сызнова рюмки. – А ты что, лицеист, щеками алеешь? – Адъютант, возмущенно округляя глаза, с нарочитой грозой цыкнул на Алешку. – Брезгуешь, али не православный? Он что ж у тебя, Кречетов, сухим хочет выйти?.. Нет, брат, шалишь! Со мной играть рюмкой не стоит. А ну, что ты как неживой?
Алексей, с отчаяньем глянув на брата, перекрестился и, словно ахаясь в омут, хватил все без остатку. За столом засмеялись, а он тут же судорожно захрустел огурцом, не в силах отдышаться от вспыхнувшего в горле огня.
Прежде с Сашкой Гусарем они баловались только ячменным пивом, случалось, ягодной наливкой, но крайне редко. Наставники училища за этим делом следили строго: не дай господи было попасться им с запахом – розги не ведали жалости. Все помнили, как Сухарь и бровью не повел, когда нещадно секли Чибышева.
– Что, нездоров? Недуг приключился? – поймав после «вольной» вернувшегося «под мухой» воспитанника, навис над ним коршуном господин Сухотин. – А ну, дыхни! Так… что пил, подлец? Какую, говорю, гадость цедил? Вино, наливку, пунш?
– Водку… на крестинах…
– Ах, водку мы полюбили?.. Дальше-то что прикажешь ожидать, Чибышев? Это тебя, мерзавца, стоило на крестинах окрестить плетью! Умей быть весел без кружки! Что ж, любишь кататься, люби и саночки возить. Новиков, готовь розги!
После этой экзекуции Ганька Чибышев больше недели не выходил в классы, отлеживаясь в палате, и, как говорили соседи, рыдал по ночам, укрывшись подушкой, от бессилия, унижения и обиды.
– Ну, что ты опять загрустил? – Теперь на Алешку насел Митя. – У тебя же вольная на два дня, завтра не на занятия… Встряхнись, любезный! То ли еще будет.
– И то верно глаголет твой старший брат! «То ли еще будет!» Так, господа, как говорит мой Ланской: «Между первой и второй – пуля не пролетает!» А мы? Нет, так не годится. Подняли, подняли! Вот-вот – это я понимаю! Один секунд, лицеист. – Корнет погрозил белым пальцем вытянувшему уже было губы к рюмке Алешке. – Как же без тоста? Это равно как перстень без камня. Так вот. Я предлагаю, господа: всю водку, понятно, не выпьешь, всех дам не осчастливишь… Но стремиться к сему будем!
Белоклоков легко, как родниковую воду, пропустил очередную рюмку, опять загоготал, затем вскочил со стула и заходил кругами по комнате, точно застоявшийся в стойле конь.
Алексею между тем после двух рюмок откровенно похорошело: мир незаметно, исподволь сделался уютным и ласковым, точно ты укрылся с морозу теплой периной. Весельчак Белоклоков грозным уж не казался, напротив, хотелось по-дружески обнять его, поблагодарить за радушие, потрогать серебряное шитье на синем мундире, а то и выпросить позволенье примерить перед зеркалом гусарский ментик. Он вдруг отчетливо уловил всем своим существом пойманную за прозрачное крыло минуту царившего молчания, и она, эта минута, для души Алешки была полна глубокого очарования и неги. Лицо его просветлело, тревоги и заботы куда-то ушли, и что-то явно хорошее, неизъяснимо доброе творилось в юном, открытом миру сердце. И если раньше все эти люди из высшего сословия откровенно раздражали его своей холодностью и крикливым, наглым блеском своих нарядов и экипажей и ему частенько чесалось чиркнуть зажатым в руке гвоздем по лакированной дверце кареты или сделать какую-то еще гадость этим избранным счастливцам, – то теперь, под влиянием винных паров, он испытывал к ним не враждебность, а что-то дружеское, щемяще-волнительное, что, как спасительный мост, пролегло между двумя берегами глубокой пропасти.
Как никогда был мил сейчас и Митя, который сумел не проговориться и сделать для него такой подарок. Алеше стало искренне жаль, что у Белоклокова нет фортепиано, а то бы уж они с братом, конечно… В следующий момент ему захотелось еще выпить и всенепременно уговорить их поехать в театр, пусть это будет балет или опера с его участием… А уж он постарается выложиться «от» и «до», чтобы понравиться, чтобы выказать свою благодарность и признательность за сегодняшний прием. И это желание столь овладело им, что он едва ли не физически почувствовал, как чешутся от нетерпения руки, как горят пятки, а более язык…
Но в то же время Дмитрий поднялся из-за стола и, подойдя к Андрею, что-то начал секретничать тому на ухо. И по мере того, как он сообщал какую-то тайну, черные вишни глаз корнета все более округлялись, покуда он не взорвался обидным для младшего Кречетова смехом и не выдал:
– Вот это номер! Бьюсь об заклад… Нет, черт, не верю! Ужели правда? Так значит, ты у нас, голубчик, девственник? Ха-ха! Немедленно, немедленно!..
Корнет будто с цепи сорвался, бросился к столу, мигом наполнил до краев рюмки и, приобняв за плечи поднявшегося Алексея, радостно взъерошил его волосы:
– Рад за тебя, голубчик, несказанно рад! А крепче завидую. Надо же, Дмитрий, все только в первый раз? Нет, ты вдумайся, в первый раз… да это… это же венец! Э-эй, Ефрем!
– Яу! – В дверях, на сей раз кратче прежнего, показалась напряженная физиономия денщика. В глазах его, будто в зеркале, отражались волнение и тревога, какими последние пять лет жил Ефрем. Казалось, его теперешнее бытие было сконцентрировано только на своем барине: чтобы все было сделано в срок, чтобы покои дышали чистотой, мундир был наглажен, сапоги, понятное дело, сияли, портному в починку вовремя были снесены лопнувшие по шву перчатки, а для пирушки загодя куплено вино нужных марок, а также табак и прочие, прочие нужные разности.
Алешке в какой-то момент даже стало неловко, оттого что глаза Ефрема, ей-ей, по-собачьи следили за «кашлем», за «игрой бровей», за «движением усов» его благородия.
– Значит, так, Ефрем, – не глядя на слугу, чеканил хозяин. – Печь протопи к моему приезду получше… зябко у нас. Когда буду, не знаю. По всему завтра… Вот деньги. – Белоклоков выложил на стол две синие бумажки. – Купишь, что говорил тебе. И чтоб все в лучшем виде. Разом-то не транжирь, дурак! А теперь беги на двор, толкни кучера, пусть экипаж заложит, да чтоб непременно Наполеона впряг, у Бурана правая бабка сбита, пусть залечится, а то угробим коня.
– Слушаюсь, батюшка. Не извольте сумлеваться! – все так же неизменно «руки по швам», кратко отвечал денщик, поджидая, пока его благородие не бросил ему обычное: «пшел».
– Ну-с, а пока суд да дело, не грех и вздрогнуть, господа!
Адъютант, продолжая сверкать глазами и белой улыбкой, пришпорил своим гусарским задором всех вновь поднять рюмки.
– Благодарю… вас… – растягивая в блаженной улыбке губы, отнюдь не трезво качнулся вперед Алексей и уцепился свободной рукой за одну из пуговиц ментика.
– Не стоит, – снисходительно успокаивая его блуждающую по шеренгам пуговиц руку, отмахнулся корнет. – Ты вот что, артист, прежде объятий пару советов моих послушай: главное – не будь ни с одной бабой чересчур любезным… и второе – не давай ложных обещаний. Знаю я этих стерв… Другая скажет: «Я на дружбу скупая, но ежели уж протяну руку, а ты позолотишь, то до гробовой доски!» Не хочу напоминать, что уж стоит забыть, но тебе повторю – это все ложь! Не верь из них никому. Ради красного словца не пожалеют и отца. Усвоил?
– Да вроде как…