Пиковая Дама – Червонный Валет — страница 36 из 131

ы порой вздымались до крыш, но все это после тяжкого трудового дня лишь умножало потребление горячительных напитков и кипятку с медом, ибо уж так повелось на Руси, что в лютую стужу и дождь сие есть первое средство от воспаления легких, общей хандры и прочей простудной болести. Метель с Волги продолжала вьюжить и выбелять улицы, а все трактиры и кабаки были забиты военными. И за многими столами, если не везде, только и разговоров не было, что о приключившемся любовном треугольнике.

Несколько позже ближайший синеокий друг корнета – Евгений Хазов, тоже, кстати, без всякого злого умысла, подложил свинью своему другу, сообщив за бильярдным столом узнанные им подробности: оказывается, Андрей вместе с Марьюшкой сразу же после сочельника, выждав удобный момент, когда полковник вместе с генералом Будбергом отбыл на две недели в столицу, бурно отдались своим назревшим чувствам… Молодая чета гремела бубенцами тройки за городом в белых снегах, взрывала бутылки с шампанским, и все одна, без лишних глаз, разве что при молчуне Ефреме, от которого и за ведром вина не допросишься лишнего слова. А уж молодые там, без опаски… только и знали, что нежничали: ласкались друг с другом, шептались и целовались верстами, забыв про пушистый снег, про немую спину денщика, про весь белый свет.

– А ты-то, сокол, как дознался о сем? – осадили друзья вопросом Хазова. – Неужто свечку держал, брат?

– Свечу не держал, господа, врать не стану. Но так ведь Грэя я… и во тьме от вас, чертей, отличу! То я не знаю его саней? Да и болвана Ефрема его… мне ли не вспомнить?.. Дело было по вечеру, третьего дня, как сейчас вижу… Уж крепко смеркалось. Я жалил своего Гермеса плетью и шпорами, промерз верхами, жуть. Чу! Слышу… далече заливисто эдак… не то бубенцы, не то дорожные колокольцы сердце согрели: дзинь, дзинь, дзинь… с нежной напористостью так – дзинь, дзинь, дзинь… Я еще подрезвил своего рысака, а на повороте глядь – в искристом облаке… на всех-то парах, в ражую меть – они. Она – в собольей шубке до пят, с волосами навыпуск, ах, хороша! Царица!.. И наш красавец – доломан нараспашку, кивер в коленях брошен – будто и не мороз. И так они крепко сплелись в объятиях, скажу я вам, господа, так замерли в поцелуе… ну-с, просто как завидно! Вот крест, до соли в глазах…

– Ну а дальше-то что?

– Да погодите вы! «Что», «что»… Пролетел мимо них, как ядро. Один снежный буран позади. Лихо летели! Поди ж то меня и не слышали вовсе. Помню только, она ресницами черными дрогнула, а он ее крепче к груди прижал. Ну, Белоклоков, ну, каналья!.. Страх забирает меня, господа, как да прознает об этих шашнях Ланской… Всю дорогу до постоя о сем и ломал голову… Да уж, история.

– Ай, пустое, поручик! Ему и сам черт не брат! Выпутается, один бес…

– Не знаю, не знаю… Уж поглядим… Как на духу, боязно мне за него… С огнем играет, дурак, не опалил бы крылья. Да и она – хороша отрава… Невдомек разве? И себя, и его под монастырь подведет… Будут потом знать: где и кого называть ласковым имечком.

Корнет много еще проходился по поводу Белоклокова, серчал на пару с Крыловым о своем забубенном товарище, чем только подливал масла в огонь. Все эти возмутительные подробности, а пуще домыслы послужили новой затравкой для размышлений и пересудов.

Сплетни, подобно гиблому сорняку, пустили длинные корни и поползли за ворота полка: от дома к дому, от улицы к улице… В трактирах, где азарт и воодушевление подхлестывались вином, эти обсуждения порой принимали скандальный характер. Скабрезные вопросы сыпались, как горох, но на многие из них решительно никто не мог ответить. То тут, то там слышались слова откровенного неодобрения в адрес зарвавшегося адъютанта, мрачные предсказания и даже проклятья.

Не будь столь любим и почитаем командир полка граф Ланской, участник бородинского сражения, кто знает, быть может, не так и роптали бы господа офицеры…

Сообщение Евгения Хазова вскоре подтвердилось новыми пикантными подробностями, и связано это было с незаконной рубкой леса.

Господа офицеры в Саратове жили свободно, положительно ни на кого не обращали внимания, кроме своего начальства. На гражданских сановников военные смотрели как на людей, ничего не значивших, точно те были второго сорта. Во время квартирования гусарских полков, состоявших по преимуществу из детей благородных семейств, город, помимо балов и учений, гордости за ратную удаль русского оружия, хлебал и немало горя. Сколько было заведено дел в губернии о самовольной вырубке ценных лесов для устройства конюшен, манежа, отопки офицерских квартир и солдатских кухонь, не знал никто! Для рубки нужного леса офицеры высылали крестьян под надзором нижних чинов, затем срубленное вывозилось на место, где и устраивалось необходимое, а позже господа форштмейстеры заводили судебные дела и относили эти бесчинства на самоуправство крестьян. Несчастные платили за эти незаконные вырубки штраф, кто скопленной копейкой, кто последней коровой, а кто и своей свободой. Однако господ это обстоятельство не занимало, и все шло своим чередом.

В один из таким выездов по заготовке строевого леса, которым руководил полковник Александр Иванович Муравлёв, отец-командир изюмских гусар привез в Саратов ошеломляющую весть.

У лесниковой караулки – малой избы, что прижилась на опушке леса, люди полковника наткнулись на влюбленную парочку. Обнаружив себя, молодые не замедлили ретироваться, но не скрывно и тайком, а открыто, с явными перьями дерзости, ровно бросали в лицо каждому кочевавшее среди гусаров присловье: «Нам сие не в зазор! Кто нынче Богу не грешен, царю не виноват?»

Любовники в щегольском возке, будто пощечины раздавали, проехали в самой близости от армейских фур, не скрывая лиц, едва ли не рассмеявшись в глаза потрясенному Муравлёву. Их амурная идиллия, как саван, окутала всех служивых, сквозь ряды которых промелькнула тройка. Парочка ехала рука в руке, с устремленными друг на друга глазами, глупо и счастливо улыбаясь, нарочито безразличная ко всему, что их окружало. Многих всерьез насторожило не только легкомыслие любовников, их непочтительно выставленные напоказ отношения, но и случившиеся метаморфозы, которые демонстрировал адъютант, которые мог не увидеть только слепой. Изюмцы, знавшие Белоклокова, не желали верить своим глазам.

– Но это же нонсенс, господа! – говорили одни. – Грэй! И чтобы променять свободу на юбку!

– La garde meurt, mais ne se rend pas[50].

– Il ne fallait pas danser, si vous ne savez pas![51]

Миру давно известно: любовь в силах вершить невероятные гримасы с людьми. Весельчак становится мрачней тучи, скупой – щедрым, трус – храбрецом…

Как ни крути, а мало кто из гусарского окружения корнета мог заключить, что Андрей Белоклоков, славившийся твердостью характера махрового бабника и гуляки, вдруг да прилипнет к какой-то пуховке. И ладно бы речь шла о женитьбе… «Но тут?.. Боже! Какой скандал! Позор, господа, несмываемый позор на весь полк!»

И ко всему прочему, предательство нерушимых прежде основ гусарского братства: ни при каких условиях не переходить дорогу своим на амурном поприще… Что говорить? – этот поступок взгневил и разочаровал многих товарищей адъютанта, но главное – создал дурной и опасный прецедент для молодых юнкеров, только-только начинавших свою жизнь в полку.

Сердца павлоградцев клокотали возмущением, все осуждали корнета, но все молчали, боясь выдать товарища, искренне жалея и самолюбие старого графа. Но шила в мешке не утаишь. И если господа военные хранили обет молчания, то гражданские, среди которых были солидные и уважаемые персоны, осуждающе покачивали головой и за игорным столом, и в ложах театра.

Другой расклад пасьянса был у слабого пола. Те, кто раньше познал жар объятий и мед поцелуев чернобрового адъютанта, те, кто прежде был убаюкан его заверениями в любви, теперь в разных концах города горько рыдали, скрипели зубами и, ворожа при свече на бобах и кофейной гуще, клялись отомстить ветреному насмешнику.

По мере того как сгущались тучи над судьбою корнета, близкие друзья ломали в отчаяньи пальцы, как вызволить потерявшего голову товарища. Но сколько они ни пытались найти дорогу к спасению, как ни велико было их желание оградить корнета от мерзкого шушуканья – все было пустое.

– Бедой пахнет, Валерий Иванович, – истребляя трубку за трубкой, темнел лицом Хазов, кусал пшеничные усы и трякал лакированными ногтями по подоконнику. – Того и гляди грянет скандал, тогда жди отставки! Вон из полка и конец карьере! Ох и дур-рак же наш Грэй.

– Больнее другое, поручик. Не наш, не наш он теперь стал… Премного не прежний… А другого такого нет! Черта с два на дне моря сыщешь. А ведь нет нам без него жизни, нет и веселья… – Крылов с сердечным вздохом похлопал по плечу Евгения и зло сплюнул: – Черт бы его подрал! Как слепой щенок, как последний кутенок привязан к сей сделке. А с ней, стервой, вести разговор, сам знаешь… Уж мы ли порох не жгли? И деньги сулили, и к разуму призывали… и угрожали – все дым, убить ее разве, тварь?..

– Брось вздор молоть, братец! Загубим себя, навеки врагами станем и графу, и Грэю. Нет, тут надо другую дорожку тропить. But all is well what ends well…[52] Надо молить Господа, чтоб Он просветил его голову. Ей-богу, бродит впотьмах, не ведая, что творит…

И только сама госпожа Неволина твердо хранила непоколебленной свою веру в любовника, как боевое знамя, поднятое над баррикадами слухов и развевавшееся на ветру споров.

Все между тем решилось быстро и кратче, чем загадывали карты, чем ворожили бобы и капанный в воду воск…

Полковник Муравлёв, оскорбленный до глубины души хамским поведением павлоградского адъютанта, так и не получив ни устных, ни письменных извинительных слов, после недолгих колебаний лично упредил о сем происшествии графа.

В тот же час, лишь только Муравлёв раскланялся с помрачневшим от гнева графом, корнет был немедля вызван пред очи своего командира. Несколько минут спустя на пороге кабинета, тревожно блистая голубыми белками глаз, застыл адъютант его превосходительства. Андрей был в своем «из-под щетки» блестящем мундире и, как обычно, хорош. Однако его смугло-загорелое лицо на этот раз было взволнованно-бледным и по-мальчишески растерянным. Черно-карие глаза глядели на графа с плохо скрытым испугом.