Пиковая Дама – Червонный Валет — страница 43 из 131

– Что?.. – Ланской качнулся, будто прошитый пулей, тихо, словно не веря ушам, повторил вопрос и вдруг, потемнев лицом, давая ему страшную откровенность, взорвался криком: – Опять он?.. Иуда, подлец! Вместо службы все по трактирам рыщет… Табак, карты, вино… Ныряет в постели к чужим женщинам… и причем по уши в долгах… Мотыга, стервец! И кто, прика́жете, за такого пройду платить станет? А ну скажи мне на милость, кто? Разве дура-мать или такой, как я – выживший из ума слепец? А может, вдова генеральша, к которой он тоже уже успел под юбку забраться с просвиркой? Нет, дудки! Знавал я на своем веку таких брандахлыстов. В адъютанты сквозняком вышел! К черту! Разве то служба? Мерзость! И кому дорогу перейти вздумал? Раздавлю! В остроге место таким, в штрафной роте! Я обещал ему снежные пики Кавказа… так сделаю. Уж я научу тебя государю служить… Будешь помнить меня, коль скоро честь потерял! – возвышая и без того громовой голос, выдал Ланской. – Вот тогда и согревайте друг друга… плетите козни да шашни… К черту, честь имею.

Полковник смолк, водопад гнева иссяк. Подергивая плечами, пылая рубцом на щеке, весь презрение и брезгливость, он захрустел битым стеклом к двери.

Марьюшка, как загнанная в угол блудливая кошка, слушала сей приговор, давно опустив свои прелестные глаза. Сейчас ей уже не хотелось кричать и ёрничать либо расцарапать ему лицо. Кровь отхлынула от щек, разметанные волосы неряшливо падали на лоб, глаза погасли, и она даже как будто стала меньше ростом.

Страдая тяжелым чувством потери в лице богатого графа, она все же испытывала глубокое удовлетворение, что сумела вовремя подмахнуть, и ее ядовитое жало мести достигло желанной цели. Белоклоков и Ланской, близкие друзья, отныне были врагами… Ей только и оставалось теперь посмеяться над самовлюбленным и незадачливым корнетом.

Тем не менее, как только фигура полковника исчезла за дверью, густая тень беспокойства легла на лицо Марьюшки. Тревожно оглянувшись помутившимися глазами, она привстала на колени. Было так необычно, так пугающе тихо, как это бывает разве в присутствии смерти. Блуждающий взгляд остановился на сбитой в ногах перине, и ей показалось, что и перина, и она сама в этот час была неподвижна той особенной неподвижностью трупа, когда все складки савана и покрывал кажутся изваянными из холодного камня, когда тускнеют и блекнут на платьях яркие краски жизни, а звуки тают и исчезают в обете молчания.

В занавешенное окно дышал по-весеннему теплый мглистый рассвет и где-то далеко, подчеркивая набухшую тишину комнаты, жалобно подвывала бездомная собака.

Глава 13

– А-а, вот ты где запропастился, архаровец, жили-были… На тебе салют из пушки… Не боись, спущайся до меня. Гроза миновала. Да, брат, история… Тут мало одной фразы, чоб ответить на все вопросы…

Алешка обернулся на голос и увидел на нижнем лестничном марше Корнеева. С подсвечником в руках он снизу вверх смотрел на него и манил пальцем.

Дымное от тумана, смуглое от тающего крыла ночи утро встретило их на заднем дворе трактира. С карнизов крыш сыпала звонкая капель.

– Ты вот что, сизарь-голубок. – Мелкие, не знающие покою глаза Максима Михайловича несколько раз с ног до головы ощупали стоявшего перед ним подростка. – Все, чо здесь видал и слышал, забудь… Понял? Ну-сь, то-то… Буркалы-то свои на меня не лупи… Знаю я вас, тихонь, без гроша в кармане… Из молодых да ранний, как погляжу… Привык, видать, уже с заднего крыльца шныкать. Гляди у меня, тихоня, не накличь беду языком своим… Тут дело темное, раз-два и в канаву. Я тебе тогда еще ангелом покажусь. У нас здеся каждый сверчок под лупой… Понял, а?

– Брат мой где? Дмитрий?

Алексей, не ежась от запугиваний торгаша, смело посмотрел на хозяина.

– Экий ты прыткий, бесенок. Однако боец растет. Гляди-ка, не опустил очей своих долу.

– Митя где? – тверже и громче повторил Алешка, инстинктивно сжимая кулаки, чувствуя, как в груди его разрастается черный ком тревоги за старшего брата.

– Стой, не дергайся! Спит твой Митя и соску сосет, – нервно хохотнул Михалыч, обтер свои пальцы о бордовый плюш и снова зыркнул окрест. – Сказал же, не дрейфь. С ым я еще разговор поимею… А теперича дуй отсель и помни слова Михалыча! Через годок-второй заходи… Ждать буду… Не обессудь.

После этой отповеди Алексей побрел на дорогу «мы́кать» извозчика. На душе скребли кошки, в голову лезло разное, но пуще тошнило. Вскользь промелькнули слова тяжело болевшего с водки отца: «На рассвете хорошо умереть или выпить», и еще: «С похмелья я, брат, готов играть на выстрел. Плевать на жизнь, только графин поставьте!»

День между тем обещал быть ясным и солнечным, но окованный своей неподвижной думой о случившемся, Кречетов был глух и слеп к краскам грядущей весны. Слезы обиды жгли душу: «Как обошлись со мной? Машенька… Что я, щепка от леденца? А ведь была… была минута, когда я хотел открыться ей, поведать о своих целях: театре, музыке, брате, о нашем маэстро Дарии, о Василии Саввиче, о Сашке Гусаре… О том, как мы вместе, я и она, ежели… Но нет, она сразу сказала, словно отрезала: “Не смей рот открывать о будущем. Я не желаю думать о нем. Хочу жить днем сегодняшним… Вот я здесь, с тобой, мне как будто и славно…”»

Уже там, наверху, за запертыми дверьми, когда ее губы душили его, он вновь встрепенулся, пытаясь вспомнить свое:

– Но почему, Машенька, почему?! Отчего ты не хочешь поговорить о нашем будущем?.. Отчего равнодушна? Разве не в радость помечтать о том, как мы вместе…

– Только давай без грез!

Марья Ивановна склонила к нему голову, и Алешке стало невыносимо горько. Ее лицо, такое красивое и близкое, было невероятно чужим и далеким.

– Все верно, миленький, на любви и верности бабьей земля держится. Да только не пара я тебе, ни по годам, ни по духу… Ты ведь и сам не глупый… Только не спорь – скушно… Ей-богу, скушно, родной. Но знай наперед, наш постельный роман ни к чему путному не приведет. И если ты подумаешь, то согласишься… Не смотри на меня бирюком. Я лишь добра желаю. Помни и другое, мой свет, пока молод – гуляй, успеешь на шею хомут накинуть. Жизнь – суровая штука, ждать не будет, так пользуйся, лови момент. Глупый, зачем тебе я? Распахни глаза, глянь, какие вокруг душечки в сарафанах… Свежие, молодые… Успеешь еще свое семечко бросить. И уволь меня от Божьей узды: «Это угодно Господу, это – не угодно…» Сущая чепуха, лишь бы тебе было сладко, понял?

– Но следовать твоим словам… выходит… купола людским горем золотить можно?

– Ах, какие опять красные речи, дружок! Только их к жизни не пришить! Святым духом сыт не будешь, хлеб без масла – наждак в горле… Ай, что там… зелен ты еще, пером не покрылся. Вот встанешь на крыло, хлебнешь лиха, поймешь, что такое жизнь. В ней, хитрой, без опыта жить, все равно как коту лезть головой в голенище…

У Алексея защемило в груди, когда при этом разговоре он увидел в ее глазах сверкнувшие слезы.

– Не надо! Прошу тебя… Прости… Опять я виноват.

Он неловко попытался поцеловать ее влажные, раскрасневшиеся глаза, но Марьюшка остановила его:

– Давай закончим этот разговор.

Голос ее звучал тихо, но жестко, и Алеша понял. что спорить бессмысленно. Он лишь обиженно посмотрел на нее, тщетно пытаясь найти для себя опору…

– Полно мрачнеть. Смотри, я не люблю таких, обижусь. Это наша с тобой особая ночь, а ты уже дуешь губы!

Она вдруг рассмеялась чему-то своему и, скользнув ладонью по его плечу, сказала:

– Помни, так заведено… Люди от любви страдают, но не умирают. Знаю, ты сегодня мыслишь иначе, но это так. Все мы умираем от старости, болезни, от ядра и пуль, но не от любви.

Алешка уже не спорил. Он тихо лежал рядом, а по щекам текли слезы. На хрупкую бабочку его надежды наступили жесткой туфлей правды.

* * *

У корнеевского амбара заслышалась песня:

Посмотрел я в глаза сахалинские…

Посмотрел я в глаза татарские…

Все пропив…

Алексей обернулся – никого. Смолкла и невесть откуда взявшаяся песня, будто захлебнулась и ушла под лед. По широкому двору мимо высокой поленницы бродила сонная стайка черных овец и тупо глазела на одинокого подростка.

«Поцелуй слаще, чем вино… слаще, чем и твои мечты…» – опять всплыли слова Неволиной. Кречетов встряхнулся, как утка: надо гнать эту хворь из себя. Сколько мне ходить за нею мысленной тенью? А может, я не прав? И не смею дегтем мазать свою любовь? Может, ее светлей и нет на земле?

– «Любовь»? – Он снова удивленно переспросил себя и тут же скривил в усмешке губы. – Да какая же это любовь, дурак, коль о тебя, как о половик, вытерли ноги. Нужен ты был ей лишь для личного прицела, вот и вся любовь. Сказано было: «Гулящая». Забудь!

Алексей сплюнул в сердцах под ноги, нахохлился. Набежавший ветер хватал его за длинные полы шинели. Угрюмо пройдясь вдоль дороги, напрасно высматривая в этот ранний воскресный час свободный возок, он закурил схороненную папиросу, взятую про запас со щедрого стола адъютанта. Пока он прохаживался туда-сюда, память Кречетова бралась родительским домом… Отец, маменька… И видя ее сейчас перед мысленным взором, такую чистую, кроткую, любящую его и Митю, укоризненно молчаливую… на душе Алеши неотступно сделалось совестливо и горько.

– Что же это я? Вместо того чтобы быть со своими… Помочь чем по хозяйству… я-то, подлец, как?.. Нехорошо, совсем нехорошо… Зачем, зачем?..

Ему даже пугающе ясно привиделось, что мать незримо стоит рядом и утирает набежавшие слезы кончиками шерстяного платка. Тут же сами собой слетели птицами в память картины недавнего детства: строгий пансион госпожи Галины Кирсановой, мама с обычным теплым вопросом: «Чем вас сегодня кормили, сыночка?» – и его бесхитростный детский ответ: «Кальтоска, сметана, голёх…» Вспомнились и переживания маменьки по устройству его на казенный кошт в училище, и то, что она готова, по образному выражению, «продать обе свои руки», чтобы он только мог выучиться и получить образование… Вспомнил и многое другое, отчего стало колко стыдно за свой беспутный поступок, за свое падение и пьянство.