Пиковая Дама – Червонный Валет — страница 56 из 131

Привыкшая всю жизнь побеждать и властвовать, Неволина внезапно обнаружила перед собой что-то пугающее и непобедимое. «Нет, нет и нет! – Раньше она положительно не задумывалась над этим жутким вопросом. – Неужели смерть – конец всему… и больше ничего?!» Да, есть могила, есть церковь, есть дети, есть, наконец, память людская, но этого всего ей теперь было решительно мало. Мария вспомнила почти забытые слова приходского священника: «…Чем ближе к природе, тем кончина становится проще, естественней». «Да, смерть благородного человека ужасна, смерть сермяжного мужика примиряюща, смерть цветка даже где-то красива, но все же это – смерть, порог понятного и живого!»

Не находя душевного покоя, она теперь уж не машинально, а истово трижды осенила себя крестом и с мольбою воззрилась на тихий и скорбный лик Богородицы.

– Святая заступница, спаси и помилуй! – страстно слетело с ее напряженных губ. – Ведь право, не столько даже страшна сама смерть, сколько немеркнущий страх перед нею… О, эта пытка ожидания!

Плечи передернула нервная дрожь. Марьюшке с небесной ясностью привиделся ее конец – это была дорога, вернее, затянутый белым саваном помост, ведущий на эшафот.

«Что ж, внешнего спасения нет, – обреченно итожила загнанная в угол мысль, – но внутреннее спасение должно быть… И я обязана его найти!» На ум вновь пришли забытые слова церкви: «…Чтобы открыть душе духовное воскресение, надо прежде открыть для себя Бога».

Эта идея будто толкнула ее в спину. Мария соскочила с дивана, отперла изящным ключиком бюро и судорожно нашарила в ящичке преданные забвению церковные свечи. Погнутые и пыльные – они сейчас являлись немым укором для кающегося сердца и, казалось, жгли руки.

Все время, пока Марьюшка устраивала их перед иконой, сдувала с них пыль, обжигала пальцы раскаленным воском, в голове неотступно скакали мысли: «Ах ты, дрянь, ах ты, сука бесстыжая! Забыла Бога, душу дьяволу продала… Когда ты, грешница, последний раз причащалась? Когда последний раз не красила губы и ходила на исповедь? Гадина, гадина, тварь! Все кончено! Завтра же после вечерни отправлюсь в храм. Плевать на Корнеева – “жили-были”, плевать на его балаган, плевать на его сальные, липкие деньги!»

Спонтанная молитва к Небесам чередовалась с пытливым допросом к самой себе. Настойчиво и жестоко, как прокурор, как палач, забираясь в самые потаенные уголки души, куда и сам-то человек заглядывает со страхом, она карала и бичевала, методично втаптывая себя в грязь. И если бы кто-то в этот момент спросил ее, чего она добивается, то вряд ли услышал бы внятный ответ, потому как сама она, потеряв нить реальности, не ведала, чего ищет, чего добивается, и лишь беспощадно, без стыда, страха и жалости, разрушала все, чем еще могла держаться и жить душа.

Она не знала, сколько времени простояла на коленях. Тонкие свечки оплыли наполовину, залив янтарными слезами бронзовый подсвечник, сделавшись похожими на срезанные ножки опят.

Мария тяжело поднялась, затекшие ноги не слушались, налила воды из кувшина – жутко хотелось пить, в горле пересохло от молитвы и волнения. Фарфоровая чашка дрожала в руке. Она мысленно упрекнула себя, но прикусила язык, все еще оставаясь во власти пережитого. Сложные, незнакомые чувства переполняли ее: отчаянье и страх за свои грехи, гнев и робкая надежда на что-то светлое. Ее душа продолжала метаться и корчиться на костре всеразрушающей правды, зыбкий пунктир которой неясным окаемом, подобно цветной радуге, наметил свои черты. Оставаясь сосредоточенной и сдержанной с виду, Мария с беспокойной радостью ощущала, как внутри нее происходят метаморфозы, словно новая, доселе непознанная, чистая жизнь медленно, но властно входит в ее грешную, распятую пороком плоть. Появилось ощущение полного понимания той великой, безбрежной правды о Христе, от которой лик потемневшей от времени иконы, казалось, просветлел, ожил и стал парить в сиреневом сумраке комнаты.

На щеках заблестели слезы: «Господи, неужели снизошло? Неужели открылось?»

Снедаемая предвкушением еще большего откровения, ничего не чувствуя, кроме ударов собственного сердца, она торопливо подошла к иконе вплотную и стала напряженно ждать новых чудес. Но чуда не случилось, как ни молила Марьюшка. По-прежнему перед иконой хлипко мигали свечки, потом догорели и они, наполнив спальню горьковатым и вязким запахом жженого фитиля и расплавленного воска.

– Нет… не может быть… – разочарованно, как у обманутого ребенка дрогнули искусанные губы. – Нельзя так… нехорошо.

Она вытерла о пышные кружева пеньюара ставшие от волнения влажными ладони, затем, как могла, напрягла слух – вдруг ей будет что-то сказано. Но слышно было приглушенное стрекотанье настенных часов в прихожей, они шумели и дышали, как человек, прямо ей в уши, но не пытались поведать и слова. Марьюшка для верности выглянула за дверь – пустое. Вся в сомнениях, теряя последние крохи прежнего настроя, она опять подошла к иконе и осторожно тронула ее, страстно ища в ней движения жизни. Потом ощупала крепче – доска. С досады ли, с умыслом, она ковырнула краску ногтем, под нею оказалось то же унылое дерево. Спешно прошла в другие комнаты, где были иконы, – везде одно и то же, везде те же крашеные доски и тишина.

– Так перед кем молиться? Перед кем каяться? – с вызовом глядя в глаза Богородице, усмехнулась Мария. – Не нашла я тут Бога, не Бог это сроду, а доски размалеванные… Скажи на милость, чем же они лучше ярмарочного лубка?

И вдруг, придавая лицу кощунственную откровенность, она истерично и звонко захохотала на весь спящий дом. А перед огнем ее дерзко-радостных глаз в каком-то диком плясе заскакали скорбные лики икон. Но замкнуты были глаза грешницы для слез покаяния, зато открыт рот для святотатства и мятежа. Казалось, ей даже нравилось это действо, столь ликующ был взгляд и столь свободны были ее проявления.

– Ну, давай, давай! Чего же Ты ждешь? Сожги меня в пепел, преврати в соляной столб! Ведь Ты всесилен, все можешь, давай! – уж без смеха, а хриплым криком требовала она у Бога, но холодно взирал на нее Господь, и вечную тайну хранили его сомкнутые уста.

Отмучившись, отрыдавшись, она, наконец, затихла. Сидя с ногами на диване, обложившись парчовыми «думками», она еще долго, как соперницу, мерила взглядом строгую икону, затем дроглой рукой наложила на себя крест и закурила длинную папиросу. Мысли о Боге больше не трогали ее сердце.

– Зачем? – вслух рассуждала она. – Жизнь так скоротечна… Право, не лучше ли подумать о себе? С Ланским я сожгла все мосты… что ж, милый был старичок. Обидно, досадно, ну, да ладно – невелика потеря, лучшее, что у него было за душой, – это деньги. Так разве все они у него? – Марьюшка стряхнула серый столбик пепла в напольную вазу и задумчиво огладила свою высокую грудь. – Ай, где наша не пропадала…

Вспомнив о графе, она вспомнила и о его адъютанте. На память пришла белозубая, шалая улыбка, смачный, заразительный смех и яркие, сверкающие черным огнем глаза. Но удивительно и странно: сердце не екнуло, не заныло. Бывшая любовница не пришла провожать разжалованного корнета, когда за ним приехали нарочные.

– Нет уж, увольте… Я не сделала ему такого праздника. Да он и не оценил моего стыда, моих слез. Слава богу, сумела справиться, взяла себя в руки. Хм, где он теперь звенит шпорами? Пожалуй, по дороге на Кавказ… Что ж, туда ему и дорога. Вольному – воля, спасенному – рай. Я искала способ отомстить… Я его нашла. Чего же боле, Андрюшенька?

Неволина победно затушила папиросу, откинула на обнаженный мрамор плеч тяжелую волну волос и приоткрыла окно.

Дождь кончился. На вымершей улице дышала свежестью теплая, мягкая ночь, и где-то в палисаднике, в зарослях белой акации, подчеркивая тишину алькова, уютно и вежливо трещал сверчок. У желтого фонаря, освещавшего крыльцо парадной, хаотично метались бесшумные мотыльки и ночные бабочки, оскальзывались на стекле, падали и вновь с бестолковой неумолимостью летели на огонь, мерцая во тьме цветастой пыльцой.

– Н-да, была любовь… да, видно, вся вышла, – раздумчиво перебирая пальцами бахрому диванной накидки, тихо сказала Мария и еще раз попыталась представить его – трясущегося в казенном тарантасе к угрюмым горам Кавказа. – Нет, ничего не осталось на сердце… все травой поросло. И если по совести, был ли он моим кумиром – Грэй? – Марьюшка поморщила нос и усмехнулась. – Он и в кровати-то был не ахти какой гусар. Если приходилось выбирать между любовью и водкой… то им, не колеблясь, выбиралось второе. Неблагодарная свинья! Я же для него была так… не более, чем красивое приложение. А ведь было времечко, когда я каждую ночь крестила его, сонного, отгоняя беду… Полно, к чему ворошить старое? Не такие шали разворачивали.

Уж если кому и было когда-то подарено ее сердце, так это Ферту. Он был частью ее юности, частью того прекрасного, пылкого, но краткого срока, который отделяет подростка от женщины, и срок этот истек. Когда Ферт – фартовый картежник и вор – первый раз вышел из острога, к нему обернулась женщина, а не девочка. «Господи, как это было недавно, как это было давно». Красивое лицо напряженно застыло от сдерживаемых чувств. Да, это было ее первое настоящее искушение. Ни до, ни после ничего подобного она не испытывала. Еще тогда, двенадцать лет назад, в Астрахани, она поняла умом: счастья у них быть не может, но в сердце билась надежда, и юность не смогла отвергнуть этот соблазн. И все же конец наступил.

– Ферт, милый Ферт… – Мария с мечтательной грустью прищурила густые ресницы. – Ты был слишком отчаян для этого мира. Зачем ты оставил меня? Я думала, моя любовь к тебе будет как мерзлая земля с камнями… Увы, жестоко ошиблась. Твои слова и теперь выжигают мой разум. Я не могу жить без моей жизни, без души. Помнишь, родной, как ты однажды спросил меня: «Ты способна представить рай?» – «Пожалуй, – ответила я, – но только с тобой». Так зачем, не пойму, не прощу… ты обрек меня на эту паскудную жизнь? Зачем изменил своему сердцу? А разбив свое, разбил и мое? Или ты хотел, чтобы отныне плач был моим главным развлечением?