Пиковая Дама – Червонный Валет — страница 57 из 131

Певица непослушными от переживаний пальцами вставила в серебрёный мундштук новую папиросу, медленно налила в фужер вина и, откинувшись на подушки, сделала мелкий глоток. Как сейчас не хватало ей Ферта! Как жгло сказать ему правду: что она все прощает, что по-прежнему любит и помнит. Перед глазами встала их последняя встреча: он был во всем траурном – черном, ужасно бледен и голоден. На прощанье ничего не сказал, но она наперед знала: более он никогда не придет к ней – ее любовь по прозвищу Ферт. Она поняла по тому, как прямо и гордо стоял он и не смотрел на нее. Она узрела это в его потемневших серо-зеленых глазах – гнев, напугавший ее, и лед, от которого мучительно засосало в груди.

– Ах, Ферт, милый Ферт. – Мария снова пригубила вино и повторила: – Ты был слишком отчаян для этого мира. – Подумала и добавила: – Ты жестокий, страшный человек, но все же не демон.

Покрасневшие глаза защипали, засаднили набежавшие слезы, грудь острее кольнули воспоминания. О, это была незабываемая жизнь, словно выпавшая и пожелтевшая от времени страница из дурного романа.

Глава 9

Ей было четырнадцать или пятнадцать лет, когда она первый раз услышала о нем.

После снежной зимы яро взялась ростепель. По дорогам были видны глубокие просовы, лощины набухли водой. Запряженная лошадь с великим трудом тянула телегу с поклажей на городской рынок, то и дело по ступицу увязая в грязи. Но ждать сухой погоды, когда расквашенная земля подвялится и станет тверже, семья Марьюшки не могла. Средств на житье не хватало, положение часто было отчаянным, и поэтому Мария каждое воскресенье отправлялась с отцом на рынок.

Жили они на южной окраине Астрахани, в пяти верстах от центра, а посему любой выезд в город был для нее событием. Куры и утки, яйца, овечья шерсть, осенью – овощи являлись основным товаром, за счет которого и жила их семья. Невеликий домишко с садиком и огородом, завалившиеся на один бок ворота, выходившие на немощеную улицу, вечная возня со скотиной, стирка, готовка еды и прочие радости беспросветного бытия давно отравляли душу подростка. И хотя ее сил и энергии хватило бы на троих, мужество и задор покидали Марию. Сознание быть вечной рабой навоза и кур бесили ее натуру и приводили в уныние. Юная мятежная душа мечтала об иной жизни, где было место и красивым платьям, и музыке, и духам.

В это воскресенье им повезло – удалось все продать без остатку, и батюшка был очень доволен. Обычно при доме ходивший в опорках и латаной ситцевой рубахе навыпуск, выезжая в город, он надевал бархатный черный жилет и долгополый мещанский сюртук. Ей нравился праздничный наряд отца, особенно его гордость – сапоги с голенищами гармоникой, которые он начищал ваксой до зеркального блеска.

– Ну, дочка, заздравляю, – жамкая в мозолистых руках картуз, крякнул батюшка, – нонче у нас все путем, все лыко в строку. Комар носу не подточит. По такому случаю, хошь, бусики тебе пригляжу, хошь, колечко с малиновым глазком?

Мария не отказалась, весело качнув плечами. На этом и порешили: отец чмокнул в лоб свою красавицу и, оставив ее сторожить кобылу с подводой, со всеми вырученными деньгами ушел к лотошникам.

Девица осмотрелась вокруг: городской рынок отчего-то в ее воображении рисовался Лондоном, которого она отродясь не видела. Этот город, с чужих слов, представлялся ей самым туманным и таинственным местом в Европе, а рынок, бесспорно, самым туманным местом в Астрахани.

Большущий пятак в центре города, недалеко от Волги, оцепленный облупленными, как битое яйцо, домами, находился в низине, в которую, извиваясь крысиными хвостами, сбегали сразу несколько узких проулков. «Площадь вечно курилась испарениями, особенно к вечеру или после дождя, и, ступая к ней по проулку, бралось полное ощущение, будто спускаешься в преисподнюю или, по меньшей мере, в шевелящуюся гнилую яму»[57].

У пустых корзин и клеток Марьюшка скучала недолго. Внезапно ровный гул рынка четвертовали истошные крики и заливистые свистки городовых.

– Сигай, братва! Облава! Фараоны «марух» загребли!

Из толчеи обалдевших зевак вынырнул чертом здоровенный мужик, щека мазана кровью, из-под нахлобученной шапки зиял затылок, левая половина которого обросла волосом много короче, чем правая. Под драным рукавом армяка тускло блеснул нож.

– Каторга! Каторга! – словно ее уже резали, неистово завизжала торговка и бухнулась за прилавок. Где-то в глубине базарных рядов грянул револьверный выстрел, за ним другой. У Марьюшки заложило уши, будто набили ваты. Она едва успела ухватить вожжи, как напуганный пальбой народ шарахнулся кто куда.

Большая часть повалила к главному выходу, превратившись в стадо: мужики и бабы, цепляясь друг за друга, пыряли локтями ближних, угрожали ощеренными зубами и перли прочь от греха. Но железные пятиаршинные ворота были узки, и толпа выливалась наружу с натугой, ни дать ни взять, как вода из опрокинутой фляги.

Мимо, гремя каблуками сапог, пробежали запыхавшиеся стражи порядка. Здоровенный урядник с револьвером в руке, зыркнув мрачливо на притихшую Марию, рявкнул своим:

– Нестеров, Крюков! Дуйте в григорьевскую ночлежку… Похоже, он, гад, туда нырнул… Дом оцепите, у черного входа поставить людей и под окнами! Знаю я энту сучью перхоть… Глядите в оба – они, черти, из окон на крыши сигать начнуть… там и цепляйте, заразу.

В толпе замелькали бляхи полиции. Урядник шуровал кулаками:

– С дороги! С дороги вороти, мать вашу!..

Под крытым навесом, где стояли подводы, на время сделалось тихо. Забравшись в телегу, Марьюшка сжалась в своем углу на соломе, укрылась рогожей и, пожалуй, впервые столь остро осознала, что в одиночестве кроется что-то недоброе. Даже та самая телега, которая утром еще укачивала ее, как в колыбели, теперь угрюмо стояла в общем ряду, точно ожидая своего приговора.

– Наше вам, ненаглядная. Жизнь хлещет на всех парусах? Амурные журфиксы разводишь? Смотри, здесь стреляют…

Молодица вздрогнула от неожиданности, обернулась, торопливо вытерла о подол руки, поправила волосы. Рядом с нею, небрежно облокотившись на коновязь, стоял элегантный длинноволосый незнакомец с аскетично худым лицом, восковую бледность которого еще ярче подчеркивали черный сюртук и шейный платок темного шелка. Гость и Мария молча изучали друг друга. Нет, она не видела его прежде. Зелено-серые, изменчивые глаза, крупный, даже слишком, нос, точеные очертания скул и нагловатый, пристальный взгляд не вызывали у нее приятных эмоций. Мария поспешила покинуть телегу, одернула сбившуюся юбку. Ее начинало бесить, что неизвестный так бесцеремонно и нахально разглядывает ее с ног до головы, словно она была выставленная на продажу лошадь.

– Сколько ты стоишь? – Он засмеялся игриво, открыв ровные, крепкие зубы, и чиркнул спичкой.

– Кто… я? – Девушка оскорбленно подняла брови.

– Ну не я же… – Он пустил сизую струю дыма ей прямо в лицо. Эта вульгарная грубая выходка вывела из себя Марию, и она вырвала из его губ папиросу.

– А ты дерзкая. – Незнакомец хладнокровно достал из дорогого серебряного портсигара новую папиросу.

– Мне говорят это всю жизнь, что дальше?

– Так сколько ты стоишь? – Его зубы снова блеснули, но на этот раз в улыбке сквозила теплота.

– Иди, куда шел! – резко парировала она. – Тебе не купить. На мне ярлыка нет и никогда не было.

– А вдруг… – Он все еще продолжал разглядывать девицу, стараясь понять, чего от нее следует ожидать.

– Да пошел ты…

– Спасибо, мне есть к кому. Но сейчас, подружка, мне нужна твоя помощь. Услужи. – Он оседлал, как лошадь, поставленный на попа ящик из-под овощей и весомо добавил: – За мной не заржавеет – отблагодарю.

С этими словами он быстро оказался у телеги, сунул в пустую, облепленную утиным пером клетку какой-то узел и панибратски подмигнул.

На Марьюшку вновь будто плеснули кипятком.

– Это что такое? Кто дал право тебе командовать? Мой батюшка не любит чужаков. А ну, забирай свое тряпье, или я вытряхну его вон.

– Тихо, дурочка… Каторге все кланяются, – глухо и грозно прозвучало над ухом. – А кто нет – того смерть гнет.

Длинные, с холеными под лаком ногтями, пальцы молниеносно перехватили ее запястье, и девушка ощутила их железную силу.

– А теперь запомни, кудрявая, отсюда ни ногой. – Его глаза воровато скользнули окрест. – Я скоро.

– Но если что… где можно найти тебя? – Мария беспомощно растирала онемевшую руку.

– «Если что»… – Он выплюнул под колесо телеги папиросу. – Я сам тебя из-под земли достану.

Опешившая девушка и глазом не успела моргнуть, как его гибкая фигура в черном пропала в людской толчее.

Рядом призывно заголосила торговка:

– Лап-ш-шаа-лапшица! Студень свежий коровий! Налетай, подходи! Оголовье! Свининка-рванинка вар-реная! Эй, кавалер, подь сюды, на грош горла отрежу.

– А задницы своей кусок не дашь? – загоготало подходившее мужичье.

– Задница не про твой зуб! На кой ляд тебе она, старый? Ты и так уж на мир смотришь через свою ширинку. Проваливай, не мешай! – привычно прохрипела баба со следами ошибок молодости на лице и затянула на другой голос: – Печенка-селезенка, с жару, с пылу! Рванинка, язык проглотишь! Подходи, налетай!

Мария покраснела до ушей от таких откровений, однако базарная жизнь меж тем, вошедшая в свою колею, отрезвила ее и вернула на бренную землю. «Где же отец? Долго еще?» Она принялась искать его долгополый сюртук среди пестрой толпы, но взгляд натыкался лишь на мерцавшие тусклые окна трактиров да фонарики торговок-обжорок. «К ним то и дело подбегали полураздетые оборванцы, покупали зловонную снедь, причем непременно ругались из-за полушки или куска прибавки и, съев, убирались в ночлежные дома».

А торговки – эти уцелевшие оглодки жизни, засаленные, грязные, продолжали восседать на своих горшках, согревая телом горячее кушанье и зазывно хрипели:

– Подходи, налетай! Оголовье говяжье…

– Господи свят, дочка! Что ж это деется? Обокрали нас, оглоеды! Как есть без копейки оставили. Тамось, у дальних рядов…