Алексей, как мог, подавил разросшийся у него в груди ком обиды на отца. Ему было больно за маменьку: та как-то сразу сникла, душевный покой, которым она могла наслаждаться в отсутствие супруга, уже покинул ее, и она снова стала воплощением издерганного забитого существа – такой, какой он сделал ее за последние десять лет.
– Ну-с, что молчим? – опять задал тон голос папаши. – Как стол? Как прием-с? Не слышу слов благодарности… Молчание, сынок, знаешь ли, в таком сюжете может прийти в голову только сытому человеку. Тут тебе и телятинка с горчицей, и рыбка, разве что черта в ступе нет! Эй, Лексевна, что сиднем сидишь? Рано помирать, мать, запряги-ка мне в тарелку во-он тот кусочек свинины. Не тот, левей… Еще… Да что у тебя, глаз нет? Ага, вот-вот! Экий смачный, подлец! А почему на стол только трезвое вино ставишь, мать? От такого компоту даже глаз слезой не подернется.
– Да разве «рябиновка» – компот, Ваня? – Людмила Алексеевна округлила глаза, пытаясь свести все на шутку, но тут же прикусила язык под пристальным взором мужа.
Алешка попытался помочь матери принести графин водки из столовой, где прежде ютилась нянька Степанида, но отец заорал на него через стол:
– Сиди! Хватит мне в доме и одной бабы! Пируй! Пусть сама управляется. Ей не впервой. А то, ишь моду взяли в графьёв играть, на-ка, выкуси! Ты, я вижу, тоже из детства никак не выйдешь. – Отец откинулся на спинку стула и принялся спичкой ковырять в редких зубах.
Похоже, чем сильнее и самостоятельнее становились его сыновья, а он, напротив, опускался на дно, тем больнее хотелось Ивану Платоновичу унизить и уязвить своих отпрысков. Последний год он, в сущности, свел свою жизнь к изощренной травле домашних. Свел потому, что сам был неудачник, свел потому, что, будучи пьян, любил шум, вопли, публичные скандалы, то есть всю ту дурную театральность, какую, благодаря ему, не выносил Алексей.
– Пардонь, но разве я говорю-с глупость? – Отец нетерпеливо заглянул на дно пустой рюмки и метнул раздраженный взгляд на прикрытую дверь. – Сам посуди: игры, коим в младенчестве научила тебя мамка и дворовые дети, так и остались при тебе, равно как и охота им отдаваться. Тихо, язык заторцуй покуда. Родителю перечить не смей! Знаю я, чему вас там в училище учат: гыкать ослом, катать коляску по залу да играть в куклы… Вызубришь чепуху, а после мнешь дурака на сцене. Эка невидаль… тоже мне комедь с драмой! Одно обезьянство и срам. Вон и у тебя, – папенька нацелился коршуном на руки сына, – тоже лапки мозолей не ведают… Гляди-ка, дворянин, ха-ха… А я, признаться, думал, они у тебя погрубее будут. Ну да ладно: коверкайся, остри на потеху православным, но главное, Алешенька, дом не забывай. Деньги мне неси и помни, чьи руки тебя вскормили и дали купон в жизнь.
В это время в горницу тихо вошла маменька, осторожно поставила перед главой семейства прозрачный графин с водкой и так же тихо устроилась на диване в сторонке, вооружившись роговыми спицами и холщовым мешочком с пряжей.
– Что ж, выпьем рюмку сладкой водки до дна, сынок? Вон, марципан бери, угощайся; славный тертый миндаль, сахар во рту тает.
– Я – кофе. – Алексей пригнул узкий носик кофейника к чашке, пытаясь не смотреть на отца. – Я стараюсь не пить крепких напитков, даже пиво с оглядкой…
– А что так? Никак, тяжело на службе прыгать?
– Да, тяжело, – сухо, почти зло отрезал Алексей.
Разговор длился не более десяти минут, но он уже был сыт по горло оскорблениями своего папаши. Алешка интуитивно чувствовал, что они с маменькой попали в ловушку, из которой не так-то просто выбраться. Но больше всего раздражало, что папенька прекрасно все понимал, и это издевательство доставляло ему очевидное удовольствие.
– Значит, не пьешь? Брезгуешь, с родным отцом? Ну-ну, – зловеще протянул он. – Тем хуже для тебя. Ладно, сегодня ты будешь пить кофе, но вот тебе мои пять. – Он протянул костлявую руку, чтобы пожатием скрепить пари. – Завтра, когда жизнь шваркнет тебя мордой об землю… будешь жрать все! Попомнишь отца, уж я-то знаю. Тогда по-другому запоешь: «Все полезно, что в рот полезло!» Верно, мать?
Людмила Алексеевна отложила вязанье, плечи ее напряглись.
– Иван Платонович, Ваня, прошу тебя, прекрати! И не стыдно тебе при Алешеньке всякую блажь болтать?
В голосе ее стояла такая мольба, что Алексей внутренне содрогнулся, стиснул до боли в пальцах кофейную ложку. Мать грудью подалась вперед, делая супругу резкие знаки, чтобы тот замолчал, но все напрасно – хозяин дома обращал внимания на нее не более, чем на муху. Затем вдруг неожиданно вспыхнул:
– Это я-то «блажь» несу?! Ду-ра! А ты не слушай чужой разговор… И глаза-то не остробучь. Я тоже их вытаращить могу во как!
И он бешено выкатил свои красные от водки глаза.
– Я на вас укорот найду! Я прежде-с управляющим, поверенным в делах у самого Злакоманова был-с! И изрядно-с! Я и сейчас еще способен сажу трусить! Уважение не получают – его добиваются! И ваш отец – Иван Платонович Кречетов – добился его! А вы, вы – клопы подковерные, моли безмозглые, что в жизни сделали вы? Чего добились? В моем доме жируете! Только и знаете объедать своего кормильца! Вы хоть одну написали бумажку? Снесли наверх? Умыли рожу свою униженьем? Радели-с за дом и хозяйство? Не-ет, мать, не надо песен! Это я устал, устал, как собака, исполнять твои грёбаные просьбы и ломать хребёт! И оставь слезы. Кому нужны твои сопли на сахарине? Мне? Ему? Твоему старшему балбесу-транжире? Или кошке? Молчи, стерва! Не покрасневши, лица не износить. Слышала такое? Да – нет?! А ты что, молчун-тихоня, на меня смотришь тихой сапой? Мать стало жалко, адвокат?
Отец, гремя стулом, шатко, как на чужих ногах, поднялся и, упершись руками в стол, навис коршуном над Алешкой.
– Так знай, сынок, она, мать твоя, всю жизнь только и знала, что думать о себе…
– Ложь! – Алексей вскочил на ноги, губы его дрожали, вилка пронзительно брякнулась на пол. – Не сметь обижать маменьку! Она святая! Она ни в чем не виновата!
– «Она святая»! – злорадно захохотал отец. – По мне, для таких святош кнут лучше, чем суд.
– Порой лучше суд, чем кнут. Что вам маменька сделала, отец? Она гораздо умнее и тоньше вас!
– А ты что, ее измерял? – сально усмехнулся отец.
Алексей не отступил ни на шаг, хотя щеки его были бледны, а в глазах скакало отчаянье.
– Ты только посмотри на него, Лексевна… Каков бойкий стал на язык твой младшенький. Не испугаешь, подкован, аки цыган, на все четыре ноги.
– А ты не пугай людей, Иван Платонович, сам жить спокойно будешь, – набравшись мужества, вступилась за сына Людмила Алексеевна. – Чем он тебе опять не угодил? И так всякую лишнюю копейку в дом несет. На казенном белье пять лет спал, ласки домашней не видел…
– Ну, вы спелись!.. Со всех сторон обложили отца, аки волка… Ведьма ты, мать. Ведьма-а! А раз ты ведьма, то я черт! Гляди-ка, помешал вам сюсюкаться… Уж пардоньте за грубость… Не дал вам возможность остаться в приятном обчестве. Вы же молитесь, чтобы я поскорее убрался к себе. Ан нет… Шалишь, брат… я вот, напротив, – расположен побеседовать с сыном. Давно-с не видел… Он ведь у нас теперича артист. Надёжи, говорят, агромадные подает, скоро родительский дом золотым дождем осыпет… Так ли, попрыгун?
– Ваня! Ваня…
– Заткнись! – Супруг нетерпеливым жестом остановил жену и указал ей на дверь. – Иди спать, старая! Хватит Лазаря петь. Обрыдла. Только и знаешь – скорбно бровями поводить. Я хочу с сыном остаться. Ну!
Маменька, виновато поглядывая на Алешу, поспешно перекрестила его, покорно поднялась с дивана, неловко подхватила узелок с мотками шерсти и направилась к двери; в глазах ее застыла невыразимая мука. Вскоре тихие шаги ее зазвучали на лестнице.
За приоткрытым окном полуденный покой вновь нарушил простуженно-хриплый голос петуха. Отец и сын остались одни. Иван Платонович отпихнул опорожненный стакан и, устроив по-хозяйски локти на столешнице, мотнул головой:
– Фу-у, слава тебе господи, угомонилось помело… Помилуй бог, ну и достала же меня, все жилы вытянула… Вот, Лексий, мотай на ус, никогда не женись на женщине, с коей можно-с жить. Женись лишь на той, без которой не сможешь жить.
Отец закинул себе в рот пупырчатый огузок соленого огурца и, хитро жмурясь на сына, добавил:
– Вот как я. Мне ведь без моей царевны, богини Людмилы Лексевны, никак-с. Угу… Ты, артист, еще никого там, на стороне, не сыскал?
Алексей отрицательно качнул головой. Все это время, покуда отец упражнялся словесной околесицей, то понося, то восхваляя жену, – он терзался мыслями о жизни. Боль за мать застывала в нем, прессовалась в комок и лежала на душе, как нечто беспросветное и неподъемное. Но все попытки найти хоть какое-то равновесие в жизни родителей, слабая надежда отыскать светлое пятно в поведении отца, – терпели неудачу. Тупо глядя в тарелку остановившимся взором, Алешка с фотографической точностью воспроизводил прежние, четырехлетней давности картины.
Они с Митей на городском рынке, вокруг толчея. Мальчишкам все интересно, пытливый, неугомонный взор привлекает решительно все. Их стриженые головы в выгоревших до «ржавчины» фуражках всплывают поплавками то тут, то там. Вот дурит зевак заезжий индийский факир в золотой чалме, родом из Астрахани; а вот шатер из латаной парусины, украшенный пестрыми лентами, пред ним табличка с синими жирными буквами: «Русалка с бородой». Занятно? Жжет любопытство заглянуть за полог? – плати пятачок здоровенному, как пожарная каланча, усатому дядьке, что строго дозорит у входа.
Но «братья-разбойники» бегут дальше: «Знаем мы вашу русалку: баба в стеклянном котле с приклеенной бородой из крашеного мочала! А вместо чешуи – сеть-режёвка да плавник из фанеры. Ищи дураков – воробья на мякине не проведешь…»
За базаром на потребу толпе, начиная от духовного училища и кончая Валовой улицей, имеется уйма кабаков и харчевен. Надо отбросить к бесу всякую щепетильность и брезгливость чистоплюя, чтобы описать здешние нравы и чудовищные образы без лиц и лица без облика.