Пиковая Дама – Червонный Валет — страница 83 из 131

– Лесик, ты только глянь, во-о дают! – насмешливо, с явной издевкой кричит Дмитрий и крутит пальцем у своего виска, кивая на каменные ступени рюмочной.

Алешка приглядывается: возле подпирающих стену пьяных мужиков вертится такая же свора баб, бесстыдство которых равно их безобразию. Опухшие от водки, с отекшими глазами, под которыми рукою «кавалеров» понаделаны разных колеров знаки «внимания», едва прикрытые, эти фурии разврата клянчили у своих «женихов» на кружку…

«Да… живопись еще та!» – перемигиваются братья, и вдруг Алексей каменеет… В грязной, облупленной, что печеная картошка, роже одного из пропойц он узнает… родные с детства черты… «Святый Боже! Да это же наш отец!» Он по-чужому смотрит на них слезящимися щелками глаз, подобострастно трясет спутанным колтуном серых волос и тянет в милостыне заскорузлую руку:

– Не обойдите, подайте, соколики! Воздастся… Боженька наградит вас за доброту…

«Господи, Матерь Божья! Папенька… какой же бес вас занес на эти галеры?!» – хочет закричать Алексей, но не может, будто горло его сдавили незримые клещи.

Отец не узнает их, но, отчаявшись получить на водку, вдруг харкает руганью и кажет своим сыновьям в пьяном угаре по-собачьи длинный язык…

У Алешки все завертелось перед глазами. Яркое синее небо, по которому белыми санями скользили облака, теперь охватило огнем. В нем клубились и дико метались разорванные тучи и всею могильной толщею своей падали на грязные ладони площадей города. В проеме между домов еще брезжит чистая полоса небес, и он, задыхаясь, стремится к ней. Брат потерялся! Мити нет… Ноги Алексея подламываются, он падает, корчится. Рядом валяется кто-то в зловонной луже. А вокруг дикое гулянье скалит свои клыки… И сквозь хохот, треск каблуков и размашистый плач гармони слышится чуть придушенный, но счастливый голос папаши:

– А скажи мне, Волга-река-а! Где в России нет сего свинства? Покажи мне место, где нет распластанных у кабацких порогов людей… Врете! Врете! Нет такого капища, сукины дети! Га-га-га-а! Ты только глянь, голубчик, помилуй бог… До беспамятства пьяные, валяемся мы с настырным постоянством и на солнечных припеках, и на трескучем морозе. А через нас, вон, гляди, шагает честной народ. Иной паяц пнет такую храпящую колоду и прет в тот же кабак, чтобы вскоре пасть самому и валяться в блевотине, и принимать пинки судьбы. Вот такой фокус, братец, как ни крути… Дети вот только, де-ти… Больно становится, жутко, что и они, безвинные, принуждены зрить всю эту грязь и пошлость жизни…

Алешка, задыхаясь, бежит прочь из этого ада… На другой улице гроб несут: впереди священник с жиденьким хвостом волос, за ним бабы в черных платках и мрачливые мужики с непокрытыми головами…

В воспаленной памяти вспыхнула лучиной почти забытая картина похорон бабушки. Та крепко любила своих внучат, но его, Алешеньку, больше всех. Когда она скончалась, родители повели детей за руку к ней в комнату, где покойница лежала в гробу, вся белая, восковая. Рядом с нею, около черного образа горели свечи, и было очень страшно. Маменька сказывала, что сего не надо бояться – «так Богом заведено, так Небесам угодно». Ни она, ни отец не боялись, а братья жались друг к дружке и держались за маменькин темный подол…

Алексей хотел было обежать траурный ход, но голос папаши нагнал его и здесь:

– Ты что, сынок, стороной пройти хочешь? Никак в штаны нафурил?.. Ужли все артисты вот так? Ха-ха! А в гробу-то, чай, не чужой человек лежит. При жизни просто грезил тобою, боготворил. Ты уж соблаговоли! Будь любезен! Поднатужься, голубчик… Ты ж замахнулся в сей жизни на… ого-го-о! И не спорь: в закрытый рот муха не залетит.

Алешка на ватных ногах, супротив воли подходит ближе, ближе… «Нет! Нет!! За что, Господи! Мама! Мама! Маменька!» – бешеным криком рвется душа, взор стекленеет, дрожит слезами, придавая лицу ту страшную откровенность, какая свойственна людям, потерявшим рассудок. Из деревянного чрева гроба, убранного венками и черными лентами, смотрела на него мертвая маменька, такая же неподвижная и восковая, как бабушка; и вечную тайну бесстрастно хранили ее посиневшие сомкнутые уста.

Алексей закрыл глаза – ему больше не хотелось жить.

* * *

– Эй, эй, помилуй бог! Живой ли ты, Лешка?

Отец настойчиво тормошил сына за плечо, с трудом разумея его молчание.

– Ты брось эти шутки – пугать! Понял?

Тяжело дыша, Иван Платонович утер мятым платком красный, распаренный лоб, шею и снова подлил себе из полупустого графина. При этом он угрюмо зыркал по сторонам в поисках, к чему бы еще придраться. Неожиданно он ударил кулаком по столу, так что звякнуло столовое серебро и задребезжали тарелки.

– Да, сынок, живет во мне грех, но я тебе, как на духу… – щелкнув ногтем по рюмке, сказал он. – Водка-с… угу… Это мое проклятье, а может, и нет, шут знает. Но верно одно: когда-нибудь сия зараза доконает меня… Это как пить дать. Помилуй бог, порой я днями остановиться не могу-с, вот как нынче. Но ты ведь мне друг, не правда ли, любишь отца, а значит, прощаешь? Вот ведь как, – папенька лукаво ухмыльнулся и состроил рожу, – когда я под мухой, то чувствую себя человеком, под стать Ганнибалу или еще кому в этом роде. Мне в такой час впору дать корпусом командовать, да что там – армией! Было бы только доверие, уж я сумел бы поставить себя, занял наипервейшее положение. Думаешь, это с руки только купцам-миллионщикам, что ворочают сделками? Дудки! И я развлекался бы вечерами: наезжал в театр, делал подарки актрисам, устраивал ужины с шампанским и стерлядью… А то! Ко мне б прислушивались… Меня б трепетали… Что может быть краше, когда толпа всецело находится в твоей власти: смеется и замолкает, ликует по твоему повелению? Ты ведь у меня, голубь, имеешь облик поэтический, должен понять отца… Знаешь, поди, как может благодарно и истово, из самых глубин сердца, аплодировать публика? Ну-с, вот-с, а наша матушка-барыня Людмила Алексевна мне всякий божий день, как гусю, крылья подрезает, деньги от меня, паскуда, прячет под половик и алчет, змея подколодная, чтоб я перед нею во фрунт стоял. А то, что ейный законный супруг из последней мочи кожилится семейство наверх поднять, детев в люди вывести, так сказать, на это ей – фук, как до свечки… И вишь что подлая хочет, чтоб я себе язык отковал потоньше, манерам другим обучился, чтоб, значит, ей, титьке с лорнетом, перед соседями в конфуз не входить. Только и знает, что дергать бровями: «Ах, не говорите так… фи, от тебя, Иван, как от мужика, пахнет бочкой». А ты мне скажи, сын, чем от меня должно пахнуть?! Бабой, что ли, да душными их панталонами? Накось, выкуси! И так нынче домой хожу, как на Голгофу! Видеть ее не могу, стерву, вот-с потому и пью-с горькую… а ты, я вижу, думал, я тут мед лакаю. Шалишь, брат… – Отец, кое-как ворочая языком, опять обмочил губы рюмкой и, обнаружив, что графин пуст, с удовлетворением крякнул: – А ведь я ее таки приговорил, собаку кусучую. В этой самой водке, Алешка, запомни, сокрыты и ад и рай. Но ты, слышишь, не смей присесть на нее, гиблое дело. Вишь, как меня рассупонило-растащило? Э-эх, благодать, вроде как снова жизнь налажается. Но только: тсс-ссс!

Папаша навалился на стол грудью, едва не опрокинув синюю вазочку с марципаном, и возбужденно зашептал сыну в лицо:

– Да будь я неладен… В такие мгновения меня-с пучит на болтовню, ровно бес какой крутит… Вот меня и порывает, что греха таить: могу-с сболтнуть лишнего, открыть, так сказать, важный секрет. Мать-то твоя, богиня чертова, в такой раз запирает меня в комнате на ключ или в кладовке, там уж я и даю-с волю языку… То шкапу доложу всю обстановку, то сундуку, то комоду откроюсь, что, значит, наболело на душе. Позже, когда в башке у меня яснится, Людмила Лексевна, понятное дело, отпирает меня, рассолом отпаивает… Но о сем никто не ведает, кроме нас двоих, ну-с теперь и ты, значит… Эге… о чем бишь я…

– Муху сгони.

– Что-с? – Папаша насторожился, непонимающе глядя на сына.

– Муха у тебя на носу сидит, – устало уточнил Алексей.

– А-аа… У-ух, сука! Благодарю-с.

Иван Платонович прогнал крылатую настырницу и, еще ближе придвинувшись к собеседнику, сипло сказал:

– Так вот-с, предупреждаю, Алешка… Однажды, Бог свидетель, отец твой, – он с важностью выпятил грудь, – всех вас удивит. У меня-с есть чем, угу.

Он таинственно подмигнул сыну и торжественно замолчал.

– Это и есть ваш секрет, папенька? – недоумевая, пожал плечами Алексей.

– Именно-с!

Папаша вновь озабоченно заерзал на стуле в поисках спиртного и вдруг, как волшебник, извлек из внутреннего кармана своего сюртука мерзавчик, заткнутый черной пробкой.

– Что ж, за совет да любовь! Дай бог тебе, душа театральная, всякого успеху и побед с Мельпоменами. Уж за такую чеканку в нашем альянсе, я полагаю, нам самое времечко клюкнуть по махонькой. Оно-с ведь так, Алешка: хорошее дело не помеха в работе.

Иван Платонович ласково, как грудное дитя, поцеловал бутылку.

– Предлагаю по граммульке, так сказать, символически. За русские колокола – они нигде не звучат так искренне и чисто, как у нас в России. Ты что, неужто откажешься? Ах, да-а… Душа не берет, ну-с, голубь, примером будь сыт. Шуруй, швырчи свой глупый кофей.

– Вы бы хоть закусили, папенька. Дурно будет.

– Дурно-с? Кому, мне? Пустое. Закуски, как и ночи, чреваты сюрпризами. В одном разе случаются дети, в другом теряются градусы. А оне, родимые, так мурашами и бегают у меня под кожей, так и бегают. Как дед твой, покойничек Платон Артемьевич, Царство ему Небесное, любил шутить, усаживаясь за стол: «Ежели закуски пшик, значит, бум водкой мозги глушить!» Ха-ха!

– Так ведь есть! Стол ломится. Закусите, ей-богу.

– Ну-с, разве налимьей печенки с хреном подай.

И тут отец, испугав младшего, без лишних проволочек взял да и замужичил с горлышка «мальца». У Алексея заныло между зубов: это была та последняя, роковая ступень вразумительного состояния папеньки, после которой он напрочь терял человеческий облик.