– У нашего Степаныча завсегда так! – успокаивающе каркал толпе разгоряченный водкой усатый боцман. – Ужо перегоним, а там пошлепаем своим ходом. Не боись! Сейчас обставим почтаря. Чай, не впервой…
И правда: через четверть часа бешеной гонки «озверевший» «Самсон» нагнал и стал уверенно обходить «Резвого», с мостика которого долговязый, как мотыль, капитан в белом, нараспашку кителе, окруженный своими пассажирами, и в том числе щеголихами-дамами, яростно грозил «Самсону» кулаком и что-то кричал, должно быть, ругался.
Кошелев на это лишь поднял бутылку и выглотал «с дула» ром до последней капли, после чего зашвырнул «любезницу» в бурлившую пеной воду и рыкнул в рупор:
– Наше вам с кисточкой! Не кашляйте! – И сызнова в трубку: – Ива-ан! Пару, мать вашу!! Я вам покажу шуры-муры!
«Самсон», делая невозможное возможным, предпринял еще рывок, и когда его корма была уже рядом с носом почтовика, вконец ошалевший от счастья Кошелев рванул с себя форменные брюки, оголил зад и торжествующе показал его побежденному сопернику.
Публика взорвалась ликующим ором, распугав речную птицу. В воздух полетели чепцы и шляпы. То тут, то там раздавались тугие оттычки шампанского и поздравления бравого капитана.
Уставший, но торжествующий «Самсон» сбавил ход, затем еще и, благодушно давая ретироваться побежденному почтовику, пошел своим обычным, но гордым ходом.
Все это время стоявший на корме и наблюдавший за гонкой Злакоманов удовлетворенно хмыкал: «Надыть же, в точку народ глаголет: “Пароход может не видеть дале своего носа: за него капитан зрит”. Хм, ежели обзаведусь своими машинами, то надобно будет присмотреться к сему лихачу. Уж больно ловок. Положу ему двойное жалованье – переманю к себе. Так, чтоб у Злакоманова были и лучшие пароходы, и речники! Потому как и цари, и дворники равно должны заботиться о блеске своего двора».
Разомлев сердцем во время гонки, Василий Саввич вспомнил молодость, золотые денечки, когда и в нем жила прыть, а грудь наполняла спелая радуга чувств. Однако теперь, когда градус напряжения спал и люди вокруг по обыкновению стали скучными и занятыми своими делами, купец приуныл. А несколько позже пришла на кошачьих бесшумных лапах тревога. Ему ни с того ни с сего припомнился двухнедельной давности сон, который сковал его сердце черным льдом страха. Тогда, уткнувшись горячим лицом в перину, он возвышался молчаливой горой над продавленными пружинами кровати и слушал свой беспокойный пульс. Нечто подобное он переживал и сейчас. Покуда вокруг кипели страсти, он даже испытывал ощущение приподнятой возбужденности – будто сам делал ставки с другими и скоро должен был получить заслуженный приз. Но вот все кончилось… Злакоманов, сам не зная зачем, неопределенно развел руками и, тихо насвистывая простенькую итальянскую арийку – это, похоже, помогало думать, – посмотрел на свою охрану. Те приветливо склонили головы в ожидании приказаний.
«Молодцы! Молодцы! Эти не подведут…» – мысленно похвалил голядкинцев Василий Саввич и, разродившись насильственной улыбкой, сипло сказал:
– Ну, что, скучаем, орлы? Хлопот, как у кота на печи, ан копейка капает… То-то погуляете, возвратившись в Саратов. Вспомните-с мою щедрость, – хитро подмигнул охране купец и полез толстыми пальцами в миниатюрную табакерку за щепотью табака. Глядя себе под ноги, он отчего-то ухватил памятью младшего сына Ивана Платоновича – Алешку Кречетова. «Славный артист, говорят, получился. Хвалят его знатоки! Молодца! Значит, не зря я пекся об этом мальце. Теперь уж большущий стал. Да, савояр… буду в Саратове, всенепременно-с в театр наведаюсь. Давненько я в царство Мельпомены не хаживал, а надо бы-с, надо бы-с… Тоскует душа. Так вот все заботы, заботы… черть бы их взял…»
Злакоманов основательно зарядил обе ноздри табаком и, от души, ядрено отчихавшись, сообщил:
– Не за горами Петушки станутся… разбудите. В сон чой-то клонит, пойду подремлю-с. Нет, нет, провожать не надо, чай, день на дворе, да и я не грудной.
Василий Саввич огладил надушенной ладонью широкое лицо, взлохмаченную от речного ветряка бороду и с достойной неторопливостью направился в свою каюту. Все в нем было от хозяина жизни: и славная купеческая стать, и дородность, и даже походка. Шаг он делал широкий, но не спешливый, не суетный, корпус клонил самую малость вперед и крепко, уверенно ставил каблук, так что даже на твердой палубной доске, казалось, должен был оставаться его приметный купеческий след.
– Ты готова? – Ферт стремительно вошел в каюту и замолчал, внимательно изучая побелевшее, напряженное лицо наперсницы.
– Да, – сдавленно произнесла Мария.
– Тогда за дело! Там, по коридору, через четыре двери от нас фараон злакомановскую каюту пасет…
– Знаю.
– Я знаю, что ты знаешь! – Ферт бритвенно сузил глаза: – Только смотри, кареглазая… Нынче ты должна гореть, как цыганский костер. И чтобы ни один легаш не мог вякнуть, что ты открывала свои ляжки, ровно подавала им милостыню. Куда ты опять таращишься? – Он резко прошел к столу, на котором стоял дорожный баул. – В глаза смотри, мне не до шуток. Сейчас на кон поставлено все! Поняла меня? Это прощальная наша гастроль.
– На сколько я его должна отвлечь?
– Не менее получаса. Лучше больше. Пошла, пошла! Нет, стой. – Он быстро подошел к ней, взял в руки ее голову и пронзительно посмотрел в глаза. Его собственные глаза горели лихорадочным огнем, но теперь в них не было злости. – Люблю тебя, – глухо слетело с его твердых губ.
– Я тебя тоже. – Ночные глаза Марии сверкали слезой. – Ты же знаешь, у меня к тебе особое чувство, Сереженька… Ты у меня первый. Кто знает? Может, мы видимся в последний раз!
– Сплюнь! – Его жесткие пальцы больно сдавили нежные плечи. – А теперь иди и сделай все, как я тебе сказал. Иначе мы действительно увиделись в последний раз.
Неволина судорожно перекрестила себя и Ферта. Она отчетливо знала – все мосты сожжены.
Когда дверь закрылась, Алдонин подошел к ней и, осторожно приоткрыв на полпальца, проследил за Неволиной. Довольная улыбка осветила его лицо – Марьюшка была в своем амплуа…
Во время отсутствия Ферта она успела соответственно принарядиться и теперь, как говорил Серж, была «в полном ажуре». Искусство женского макияжа – не зеркало: оно не обязано отражать все без разбора, и Мария это усвоила как никто другой. Для ночных свиданий Неволина красилась дерзко. Вот и сейчас, согласно непреклонной воле ее кумира, губы у нее были пронзительно алыми, хотя за окном стоял белый день и склянки надраенной рынды оповещали о скором обеде. И даже ногти ее горели багряным лаком, словно хозяйка последних перед выходом «в свет» обмакнула пальцы в каббалистический бочажок с жертвенной кровью. Досконально зная вкусы мужчин постарше, Марьюшка облачилась в черный, как ночь, кружевной корсаж, стягивавший в узкое кольцо талию и выпячивавший ее налитые сочностью груди; не забыла она и про задорные подвязки и в легкую паутинку чулки. Красивые ноги щеголяли в алых туфельках на тонкой изящной шпильке; украшенные розовыми блестками, они могли оставить равнодушным только слепого. На плечи Мария целомудренно накинула летний дорожный сак, который надежно скрывал обнаженный лик манящей порочности, но стоило его распахнуть, и жертва с головой попадала в сети «Ночного Парижа».
Ферт затаил дыхание, желая слышать их разговор.
Узкий коридор, устланный ковровой дорожкой во всю длину, был пуст и кутался в дымку сиреневых сумерек. Неволина фривольной походкой неспешно продефилировала мимо бесстрастного охранника, но вдруг обернулась и, глядя тому откровенно в глаза, с загадочной томностью улыбнулась. Набрякший унылой хмуростью караульный ожил, однако не проронил ни слова и только вперил в нее подозрительный взгляд. Затем набычился и, подавшись вперед, буркнул в густые усы:
– Ну, чего тебе? Проходи… Не велено тут…
– Ой ли?
Охранник напрягся, поджал губы, ощутив, как шелковый подклад ее легкой накидки скользнул по его штанине.
– Ты чо, чо? В уме ли, девка? А ну, давай, двигай отсель, покуда…
– Покуда «что»? – Она гипнотически подмигнула ему и едко бросила: – Я-то думала, ты мужик… Да у меня, похоже, под юбкой больше добра… Или тебя Бог обидел? Ну, тогда Он поступил совершенно правильно.
Такого оскорбления охранник стерпеть не мог, вспыхнув щеками, он ухватил возмутительницу покоя за рукав:
– Так кого ты, говоришь, Бог обидел, шалава?
Мария вырвала руку и презрительно смерила караульного взглядом. Но тут же, простив солдафонскую грубость, распахнула на себе полы дорожной накидки.
Часовой хрюкнул от удовольствия. Он попытался оглядеться – не видит ли кто сего сраму, но глаза отказывались подчиниться. Руки его дергались и сжимались в кулаки.
Открывшиеся его взору обнаженные груди с темно-румяными сосками над кружевом смоляного шелка, точно у фригийской жрицы плодородия, ошеломили двадцатипятилетнего урядника Редькина. Он что-то мычал и мямлил, но похотливая страсть его была уже тверже кремня и пульсирующим набатом в висках требовала разрядки.
…Напарница Ферта подняла руки и принялась пальцами томно поглаживать набухающие соски.
– Уйди, нечистая… – мучительно прохрипел он.
– Да брось ты, чего уж там? – Обнаженные, приподнятые корсетом груди прижались к толстому сукну двубортки.
– У меня есть только тридцать минут… Потом придет смена. – Большие простолюдинские руки урядника уже по-хозяйски лапали прелести Марьюшки.
– Думаешь, нам не хватит, мой петушок? Ты и за четверть часа успеешь потоптать свою курочку. Но одно условие! – Она вновь высвободилась из его объятий, все так же презрительно, сверху вниз глядя на потерявшего голову часового. – Надеюсь, ты найдешь нам уютное гнездышко, генерал? Ведь я не овца, а пароход – не стойло с грязной соломой.
Мария высунула острый кончик языка и ее унизанные фальшивыми перстнями пальцы царапнули потную щеку урядника.
– Ух ты… чтоб мне околеть! Да, да, чертовски да… Айда за мной… Щас устроим. Уж я-то знаю, с какого локотка к бабе подходить… и откуда ты только свалилась на мою голову, прынцесса?