тель решил одеть Ирода иначе, и ревел на всю горную окрестность: «Он будет сидеть на своем троне, покрытый багровыми струпьями и пурпурной тканью из Басры, но ангел Бога низвергнет его и черви его сожрут!» Короче говоря, это становилось все более невыносимым, так что наконец даже Ирод, который долгое время потешался над бессильной злобой святого, спросил, когда же ему, святому, заткнут рот. Поскольку потрясенный тетрарх не посмел ничего предпринять против Крестителя, то в конце концов он пригласил танцевать Саломею, которая более или менее голой танцевала перед своим отчимом, чтобы совратить и низвергнуть святого. Кстати, этот отчим был не только дядей своей жены, но по двум линиям двоюродным дедом Саломеи; отчим обещал ей, если она станцует перед ним, все, что она пожелает; и мать Саломеи уговорила дочь потребовать голову Крестителя. Однако после всего этого Саломея вышла замуж не за Ирода, а за одного их своих дядей или двоюродных дедушек, а именно за Филиппа — властителя северной Палестины.
После того как Крестителя обезглавили, Ирод постоянно испытывал страх, что Бог отомстит ему за обезглавливание святого; и что из-за какой-нибудь религиозной казуистики иудеев его будут мучить угрызения совести за то, что он окажется причастным к смерти уже не одного, а двух святых; ведь без чего-чего, а без этого как раз можно было вполне обойтись.
И он начал самым благосклонным образом беседовать с Христом и пытался побудить его совершить чудо. Но произошло так, что Господь или намеренно не удостоил его каким-либо ответом, или потому, что теперь, когда это действительно было нужно, просто не мог совершить никакого чуда, поскольку Бог от него отвернулся, — и он не проявил себя как посланник неба; так что разочарованный тетрарх велел одеть его в белые одежды, чтобы высмеять как совсем неспособного мессию, и снова послал его туда, откуда его привели.
Можно себе представить, как я был удивлен, когда перед моим домом снова началась суматоха и события тотчас начали повторятся, к тому же они скоро стали такими запутанными, что даже евангелисты не могли разобраться в правильном порядке всего хода событий. Во всяком случае, — так, по крайней мере, утверждал Руф, — произошло следующее: после битвы при горе Гаризим я доставил в город Варавву и нескольких его офицеров; и так как у меня была привычка, или я должен был иметь такую привычку, на праздник освобождать иудеям пленника, то я противопоставил Варавву Христу, или, если хотите, Христа Варавве, во всяком случае одного мессию другому, и открыл рот, чтобы спросить, кого из двух я должен им отдать.
Но в этот весьма неблагоприятный момент в дело вмешалась моя жена. Эта моя дорогуша, между прочим и к сожалению, давно умершая Клавдия Прокула, имела привычку вмешиваться в мои дела. И в этот раз она прислала ко мне кого-то, кто принес от нее записку; в ней она мне сообщала на латыни, так как здесь латынь едва ли кто-либо понимал: Nicil tibi, et iusto illi; multa enim passa sum hodie per uisum propter eum — He имей никакого дела с этим праведником, так как сегодня во сне я много страдала из-за него. — Пока я медлил и размышлял, как мне отнестись к ее словам, беда уже грянула. Первосвященники и старейшины убедили людей, что им следует выпросить Варавву и убить Иисуса. Когда я еще раз задал вопрос: «Кого вы хотите из этих двоих, чтобы я освободил?», толпа уже сориентировалась и все ответили мне как из одних уст: «Варавву!»
«Но в таком случае, — спросил я еще раз, — как вы хотите, чтобы я поступил с тем, кто сказал, что он царь иудеев?» И они все закричали: «Распни его!» Когда же я их спросил: «Что же он плохого сделал?» — они ничего не ответили на мой вопрос, а еще громче закричали: «Распни! Распни!»
Вся эта сцена, конечно, немыслима. Она вообще не могла иметь места. Я не имел права освобождать пленника. Освободить его я мог только в том случае, если я признавал его невиновным. Если же я признавал его виновным, то освободить его мог только один человек: император. Но где он был!
Следовательно, неправда и то, что я говорил с иудеями об освобождении Господа, чтобы не сказать, болтал об этом; также неправда, как это утверждал Руф, что якобы я умыл руки; поскольку это чисто иудейский обычай, и даже если я уже длительное время был наместником Иудеи, то я все же еще не знал все обычаи страны; и совершенно неправда, что я, умывая руки, сказал: «Я не повинен в крови этого праведника, смотрите!», на что мне якобы весь народ ответил: «Кровь его на нас и на детях наших!», ведь сказанное иудеями — типичное vaticinum post eventum — предсказание постфактум, то есть оно появилось после события, которое она должна была предсказать; речь идет об осаде и разрушении Иерусалима, когда завоеватели уничтожили большое число иудеев, которые могли быть повинны в смерти Господа, возможно также, что при этом убивали их детей и детей их детей. Однако все это доказывает лишь то, что Евангелия были написаны лишь после разрушения святого города; а что же тогда можно думать о точности сообщений о событиях, если они записаны спустя столько времени после самих событий!
Однако остается странным и примечательным, что кровь Христа — если вообще так можно выразиться — точно так же лишь после записи этого самопроклятия в Евангелиях, то есть тоже после разрушения Иерусалима, сколько бы это разрушение не повлекло за собой жертв, — только кровь Христа действительно довлеет над поколениями иудеев. Так как в течение всего средневековья и до настоящего времени их снова и снова презирали, преследовали, гнали, изгоняли, мучили и убивали. У этого может быть только два объяснения: либо они сами провоцировали подвергать себя подобным действиям, и поэтому необразованные темные массы позволяли по отношению к ним все виды жестокости, — совершенно так же, как я сам, глядя на Христа, считал, что понимаю, почему весь народ так дурно поступает со страдальцем; либо они, иудеи, из-за своего представления о своей избранности, так противопоставили себя остальному человечеству, что можно было подумать, что им больше не нужна защита, которой пользовались остальные; и наконец, вполне возможно, что взаимодействовали обе эти причины. Во всяком случае, трагедией является не столько судьба самих иудеев, как, скорее всего, то обстоятельство, что утонченный, более образованный, более интеллигентный народ, а именно иудейский, при каждом столкновении с более тупым, более грубым, более бездумным народом, то есть с нами самими, обречен на безнадежность. Но это ведь так: и у нас деньги побеждают дух, индустрия побеждает философию, пронырливость — благородство, масса подавляет индивидуальность, природа подавляет Бога — но разве не приходилось и самим иудеям уже в глубокой древности быть совершенно такими же мучителями, какими все еще являются наши святоши, наши мыслители и физики в настоящее время!
Так или иначе: мне ничего не оставалось, кроме как вынести Спасителю приговор, и тщетно я склонял иудеев не обрекать беднягу на столь мучительную смерть: они выдвинули и пустили в ход против него политические обвинения — религиозные упреки меня вообще не касались — и кроме того, уже было по всему видно, что они, иудеи, очернят меня перед Вителлием (именно перед начальником, который тогда был прокуратором всей Сирии и которому я был подчинен по службе); ведь они своими жалобами достали бы меня даже и в Риме, если бы мне тогда пришло в голову спасти Иисуса. Но едва я его приговорил, как воины поспешили снова его схватить и бичевать. Подобное они проделывали с большинством осужденных, но на него они кроме того надели пурпурный хитон, сплели терновый венец, надели ему на голову, били его камышовой тростью и, наконец, дали ему в руку скипетр — или наоборот: они сначала дали ему подержать скипетр, затем отняли и стали бить скипетром по лицу, и при этом они еще глумились над Христом, падали перед ним на колени и насмехались со словами: «Радуйся, царь иудейский!» Этот беспредел насмешек и мучительств они наверняка учиняли только по той причине, что были сильно разочарованы тем, что поднятое Вараввой восстание было подавлено. На Варавву они были обозлены меньше, чем на Иисуса, — может быть, лелеяли мечту о возможной следующей попытке восстания против Рима. Варавва все-таки всеми средствами сопротивлялся, а Иисус удовлетворялся лишь произнесением красивых слов, смысла которых никто не понимал; таким образом, позднее записали, что Варавву помиловали, а Христа обрекли на испытание дикой ярости толпы.
Требуется ли еще доказывать, что все пять когорт моего легиона, за исключением одной, так называемой «италийской», а также, возможно, кавалерийской сотни, алу, состояли из иудеев? Граждане Рима давно не принимали участия в военной службе, они болтались по улицам и купались в бассейнах и требовали хлеба и зрелищ. И нельзя было без явного сожаления наблюдать за этим вырождением, и без явной озабоченности — за надежностью моих иностранных наемников, когда я с нескрываемой неприязнью стал невольным свидетелем того, как они мучили своего собственного мессию, и, наконец, я прекратил это бесчинство, и в последней попытке облегчить его судьбу, я взял страдальца за руку, еще раз привел его к претории и закричал, обращаясь к народу: «Смотрите, какой человек!», но ничего не помогало, они кричали только одно: «Распни, распни его!» — «Так возьмите же его и распните его! — вскричал я. — Я не нахожу за ним никакой вины!». Происходящее не только с правовой точки зрения, но и всей своей последовательностью, включало в себя все мыслимые и немыслимые противоречия, и меня тошнило от всей этой сумятицы и неразберихи. Однако, распять беднягу требовали не только священники, но и весь народ: «У нас есть закон, и согласно этому закону он должен умереть, так как он сам себя сделал сыном Бога!». Стало быть, несчастный считал себя не только царем иудеев, но даже считал себя самим Богом! «Кто же ты на самом деле?» — закричал я ему в лицо посреди всеобщей суматохи, ему, свихнувшемуся, подобно Калигуле, на почве мании величия, ему, так называемому Иешуа из рода Давидова, сыну бен-Иосифа из Назарета. Но он мне опять ничего не ответил, и мне действительно стало неприятно, я почти начал бояться его, как настоящего Бога, так что я предал его воле толпы; воины взяли его и повели прочь, чтобы распять.