Паузы в ожидании заполнены были думами.
Она и не подозревала прежде, что воспоминания могут становиться особым, требующим немалых усилий, активным занятием.
Мало-помалу старая пересказала себе всю свою жизнь. Прежде у нее никогда на это не было времени. Пережитые заново, передуманные события становились как-то ярче, объемнее; вспоминая, как появился у них Капитан, как привыкал он к дому, как они приучали его к чистоте, она почти верила, что Капитан тут, рядом, только спрятался под кровать, куда он всегда удирал, услышав шаги Изы; Капитан боялся Изы. Вспомнила старая и тетю Эмму, снова испытывая обиду за все, что вытерпела от тетки; странное дело, несправедливости и уколы нисколько не поблекли, не ослабли со временем. Тереза лишь головой качала, глядя, как старая часами в полной неподвижности сидит в своем кресле с непонятной улыбкой или с горестным выражением на лице; и что у нее в голове? А старая видела перед собой умирающего Эндруша, перед глазами ее проходили, один за другим, дни ее жизни с Винце; казалось, годы, десятилетия ничуть не ослабили памяти, она помнила все. И не только все, что было с семьей, но и все, что происходило в их городе; над бесконечным гремучим круговоротом Кольца она вспоминала о том, что в тысяча девятьсот третьем году в парке был открыт павильон, где каждое воскресенье играл духовой оркестр. Тереза остолбенела, когда из комнаты донеслось какое-то блеяние. Ей эта песня была незнакома, у старой же не было голоса; откуда было Терезе догадаться, что та пытается спеть: «Alle miteinander, alle miteinander, grusst euch Gott»[6]. Старая во всех подробностях восстановила в памяти платье королевы, букетик фиалок, который нервно нюхала Зита[7] и который наверняка был обрызган какой-нибудь дезинфицирующей жидкостью: королевская чета посетила их город в тот год, когда там прошла ужасная эпидемия испанки; помнится, тогда умерли Дорика Кубек и Аурель Инарч. Она стояла с дамами где-то в последних рядах, пошла она туда исключительно ради того, чтобы досадить тете Эмме, — а ведь Винце так просил ее не ходить. Тогда они в первый и последний раз всерьез поссорились с Винце, который в тот день даже не вышел из дома, а в суде сказал, что болен, у него легкая испанка. Он сидел дома и читал Диккенса, она даже помнит название книги: «Домби и сын»; Винце сказал, что на короля ему наплевать, лучше он почитает.
Она и самое себя порой пересказывала — и с наивной гордостью думала о том, что всегда выполняла свой долг. Она видела себя у корыта с бельем, видела у могилы Эндруша, первого ноября, когда на кладбище зажигали свечи по усопшим, видела у печки, пекущей калачи, юной девушкой в компании молодых людей, у постели больного Винце, на комитатском балу, видела с первой мертвой мышью, которую она, молодая хозяйка в собственном доме, с таким достоинством вытряхнула из мышеловки — словно символ того, что у нее теперь есть собственная кладовка, в кладовке — собственная мука, а к муке, естественно, прилагаются мыши.
Чаще всего пересказывала она себе Изу; чаще даже, чем Винце.
Изу, которая, еще и на свет не явившись, доставляла ей столько беспокойства: все девять месяцев она чувствовала себя ужасно. Изу-ребенка, большеглазую, серьезную девочку, которую наказывали по недоразумению, которая кидалась на соседа, защищая отца, и, словно маленький мудрец, всегда говорила умные вещи, читала им настоящие нотации. Изу-гимназистку, которую никогда не требовалось заставлять заниматься и помогать по дому; Изу, закончившую школу, и ее пылающие гневом глаза, когда она узнала, что ей отказано в поступлении в университет. Тогда уже два года шла война. Да простит ей господь, в тот вечер она с осуждением смотрела на Винце: ведь из-за него произошла эта история, из-за него не хотели принимать дочь, пока Деккер не поднял скандал.
Иза была хорошим ребенком, повторяла старая про себя. Хорошим ребенком: преданным, умным, прилежным. Она знала о мире что-то такое, что оставалось непостижимым даже ей, ее матери. В детстве Иза часто болела, ей пришлось немало ночей провести у ее постели; в первом классе, по какому-то странному капризу своей натуры, она с трудом научилась читать — сколько вечеров они провели тогда с ней за азбукой; когда же Иза пошла в гимназию, она, мать, сидела ночами, перешивая на нее свои старые платья, чтобы дочь, при их бедности, была все же прилично одета. Однажды — Иза уже была в университете — ей прищемило дверью трамвая пальцы правой руки, и они с Винце несколько недель переписывали для нее взятые у кого-то лекции по анатомии; какие же ужасные были эти лекции, она до сих пор с отвращением вспоминает их. Она пересказывала себе ту Изу, которая заботилась о них, даже выйдя замуж, Изу, неуклюже, неумело счастливую, лучащуюся радостью из-под нахмуренных бровей — и Изу молчаливую, уезжающую в Пешт; Изу, хлопочущую о пенсии для Винце, посылавшую им деньги, в которых они не нуждались. Пересказывала Изу, которая приезжала к ним каждое четвертое воскресенье и помогала в трудных моментах, в том числе и в самый последний, самый трудный момент, когда умирал Винце.
Она каждый день пересказывала себе Изу, которая не оставила ее одну в старом доме, все устроила за нее, освободив мать от всякой работы, заботится о ней, обеспечивает буквально всем. И долго, в бессильном отчаянии, стыдясь своих слез, плакала.
IV
В последнее время Иза часто оставалась в институте после рабочего дня.
Собственно говоря, никого это не удивляло. Иза любила свое дело и работала с большей энергией и подъемом, чем любой из ее коллег. Жалобы больных она выслушивала с самым искренним интересом; беседуя с пациентом, делала для себя заметки, стараясь не только определить источник болей, состояние пораженного недугом сустава, но и увидеть человека. Иза твердо верила: болезнь, где б она ни гнездилась, есть болезнь всего организма и, чтобы одолеть ее, нужно исцелить тело в целом, не забывая и нервную систему. Каждый больной представлял для нее неповторимую, увлекательную, хотя и нелегкую проблему; после беседы с ней никто не испытывал тоскливого ощущения, что он попал на некий конвейер и через две минуты, влекомый безличной и равнодушной силой, с назначением в руке окажется в процедурном кабинете или в очереди на уколы, в вытяжной ванне или под какой-нибудь электромашиной. Попав к Изе, больные скоро понимали: этот врач будет заботиться о них не меньше, чем заботился бы о каком-нибудь частном пациенте, не скупящемся на гонорары. Директор института говорил об Изе, что она отличный диагност, разве что чересчур любит копаться; действительно, она брала меньше больных, чем другие врачи их отделения, но показатель выздоровления у нее был выше. Больные чувствовали себя с ней раскованно; иные поверяли ей даже личные свои неурядицы, и Иза никого не обрывала, не отсылала, не выслушав. Барди, самый молодой в отделении врач, на какой-то карнавальный вечер сочинил ехидный гимн Изе; а однажды он изобразил ее с десятью парами ушей и с бесчисленными руками, похожей на Будду в белом халате. Барди, собственно говоря, тайно был влюблен в Изу и, стесняясь этого, порою говорил о ней ужасные вещи.
Иза чаще других врачей получала премии — и относилась к этому как к чему-то само собой разумеющемуся: в университете ей тоже постоянно давали повышенную стипендию, давали неохотно, скрепя сердце, — не давать просто было нельзя. Она была прирожденной отличницей, точной, надежной, словно машина. У нее не случалось неудачных, впустую потраченных дней, проведенных в безделье вечеров; к каждому экзамену она готовилась по собственному, четкому, до мелочей продуманному плану; ей свойственна была бескомпромиссная и строгая любовь к порядку. Мать немало смеялась, когда Иза, придя домой из университета, полумертвая от усталости, вместо того чтобы поесть и лечь, принималась наводить в доме порядок. «Не хватит ли на сегодня?» — спрашивала мать улыбаясь. «Не могу я ложиться, — жаловалась Иза, — когда вижу, что ты плохо закрыла кран и как попало бросила туфли в ванной». Если она обещала что-то, то слово ее и в детстве было твердым, как слово взрослого человека. Про Винце этого нельзя было сказать.
Винце мог тысячу раз что-то пообещать, а потом забывал о своем обещании или у него не было денег, чтобы выполнить его. В таких случаях мать часто находила Изу в кладовой: уткнувшись в полки, она горько всхлипывала в одиночестве, и у матери появлялось беспокойное ощущение, что девочка плачет совсем не из-за подарка, а потому, что обманулась в своей вере в человека. Барди просто в отчаяние приходил, когда, давным-давно позабыв о каком-то задании, полученном полгода назад, замечал вдруг на столе у директора статистические выкладки, идеальные графики Изы и снова слышал, что доктор Сёч первой выполнила поручение.
Она никогда не опаздывала на работу; но оставаться по вечерам до сих пор было совсем ей не свойственно. Если, кончив день, Иза была не особенно измотана, она уходила из института с коллегами, шла куда-нибудь, если ее приглашали, выпить кофе или пиво, а то звала кого-нибудь погулять — чаще всего какую-нибудь разведенную или незамужнюю женщину: общество счастливых матерей и влюбленных в своих мужей жен Иза не любила, память об Антале все еще ныла в ее душе не до конца затянувшейся раной.
В последнее же время, перебирая бумаги, приводя в порядок записи, готовя себе кофе, перелистывая газеты или просто задумчиво водя карандашом по бумаге, она — на свой манер — делала то же, что и ее мать: размышляла над собственной жизнью. На это она редко отводила себе время.
Она ломала голову, что же ей делать с матерью.
Иза любила своих родителей; любила не только дочерней любовью, но и как соратников, единомышленников; она рано поняла, чем и почему их жизнь не похожа на жизнь многих и многих других людей, и была твердо убеждена, — больше, чем мать! — что быть дочерью Винце — не стыд, а большая честь, а быть женой его — редкое счастье. Материальные трудности ее не пугали; подчас ей даже забавно было, что она, ребенок еще, способна всерьез помочь матери распутать какую-то, казалось бы, неразрешимую проблему. Иза понимала, взгляды ее, отношение к жизни сложились под влиянием отца, который никогда не разбирался в политике, но в любой ситуации поступал так, как подсказывала ему простая порядочность; однако в том, что она сумела окончить университет, стать дипломированным врачом, Иза обязана была практическому уму матери, той неистощимой энергии, с какой мать обманывала нужду. Едва почувствовав себя взрослой, Иза без просьб и напоминаний, естественно, без раздумий, принялась возвращать свой дочерний долг.