На щеках у Изы блестели слезы. «Неужели он жалеет меня? — думала она, вытирая их. — Неужели я дожила до того, что приходится меня жалеть?» Но мысли эти спутала радость и в то же время какая-то неуверенность: Иза словно шла в темноте, и что-то мягкое, непонятное касалось ее лба и щек. «Если я захочу, могу пойти за него, — думала Иза, и мысль эта придала ей силы, оттеснив куда-то раздражение и тоску, навеянные отъездом матери. — Я пойду за него».
На Кольце гремели утренние трамваи, мчались машины. Желтые собачьи глаза Домокоша, рыжий чуб его были привычны, надежны. Он взял ее за руку, как обычно, когда они шли по улице с оживленным движением, и стал смотреть, где бы перебежать дорогу, не ища перехода. Он любил озорство и азарт, любил убегать, как мальчишка, от свистков постового. Но Иза все еще чувствовала, что он жалеет ее, и в чувстве этом облегчение странным образом смешивалось с растерянностью.
Сиденье было удобным, над ним, наверное, можно было и свет зажечь, если бы вдруг стемнело: в стене виднелась лампочка. Старая обеими руками прижимала к себе ридикюль: ей казалось, женщина, что сидела напротив и грызла арахис, внимательно поглядывает на нее. Она долго не могла решиться пойти в туалет: вдруг в это время кто-нибудь возьмет ее чемодан и сойдет с ним на первой же остановке; но мало-помалу она успокоилась. Женщина напротив спросила, не будет ли ей мешать дым, если она закурит; выяснилось, что она педагог, работает инспектором и сейчас едет проверять какую-то школу в провинции. Услышав это, старая повеселела: учителей она любила; билет у женщины был за половину стоимости, так что она, видимо, говорила правду. Конечно, есть совсем не хотелось, только пить, и она раза два приложилась к бутылке с чаем. Хорошо все-таки, что она взяла ее с собой. Им с тетей Эммой часто приходилось подолгу сидеть где-нибудь, и тогда очень кстати были взятые с собой съестные припасы. Вспомнив про курицу, она ощутила давно не испытываемое удовлетворение и уверенность в себе. Может, курица и не понадобится ей в дороге — тогда, по крайней мере, она обрадует Гицу: ей и так было не по себе, что она будет жить у нее просто так, бесплатно. Гица ведь не богачка. Она смотрела в окно; поезд шел быстро, с редкими остановками. За окном было серо, пасмурно, потом облака вдруг разошлись, выглянуло солнце. Когда Иза везла ее в Пешт, экспресс мчался слишком стремительно, она почти ничего не рассмотрела тогда. Теперь совсем другое дело.
Местность, бегущая мимо, была не такой, какой она ее помнила: более чистой, ухоженной; вместо разбросанных там и сям хуторов виднелись большие поселки, трубы, длинные приземистые строения, которые выглядели бы конюшнями, если бы не напоминали скорее общественные здания. Кое-где она видела школы, стоящие на пустом месте, на пересечении сбегающихся дорог, — новенькие чистые здания на черной земле. «Все новое, — думала она. — Даже и не разберешься, что к чему, только все не такое, как было раньше». Мост через Тису она не узнала: он был странной и смелой формы; а спустя час или два она испугалась, так как снова увидела тот же самый мост и решила, что поезд повернул где-то и едет обратно в Пешт. Женщина-инспектор давно сошла, но новые попутчики успокоили ее: это какой-то новый канал. Она долго еще оглядывалась назад: в их краях никогда не слыхать было про канал. В Дороже многие пассажиры стали прощаться и торопливо собираться. Поезд стоял две минуты, но и за это короткое время вокзал весь наполнился приехавшими сюда людьми.
Перед городом она осталась в купе одна.
С жадным восторгом смотрела она из окна; эти акации она уже знала. Беспорядочно разбросанные, беспокойные рощи, худосочные деревья говорили о приближении дома; заговори она с этими вон кустами, казалось старой, и они ответят ей. Она сложила руки перед грудью, словно молясь. Край, который видел ее ребенком, молодой женщиной и вдовой, вновь принимал ее в свои объятия. Теперь и Винце стал ей ближе, чем хотя бы вчера: Винце лежал в этой земле, и поэтому сама местность каким-то непостижимым образом становилась частью его.
Заглянул проводник, предупредил, что сейчас будет станция, и сам снял с полки ее чемодан и сетку. Тихое, блаженное состояние охватило ее — такое она испытывала когда-то очень давно, в церкви, когда крестили Изу, — все вокруг словно плыло, колыхалось невесомо. Старая порозовела, дыхание ее участилось. Она узнала железнодорожный поселок, а увидев неоновые буквы вокзала, сейчас, днем, не светящиеся, — чуть не выпрыгнула из не остановившегося еще вагона. Кто-то подал багаж; несколько минут она не могла двинуться с места, стояла, глядя вокруг; дул ветер, не такой уж и ласковый, скорее колючий, порывистый степной ветер, но пах он знакомо, привычно, по-домашнему. Она даже не чувствовала тяжести чемодана и сетки, двигаясь вместе с толпой к выходу. На площади, где стоял бронзовый Петефи, легким, как у птицы, движением воздевший ввысь руку, как бы предсказывая свое бессмертие, — старая снова остановилась. Всхлипывая, вытирая слезы, сияя, она без конца повторяла одни и те же слова: «Вот я и дома».
На остановке скопилась толпа, один трамвай она пропустила, на следующий чудом удалось взобраться. Теперь никому почему-то не пришло в голову ей помочь, она сама мучилась с чемоданом. В результате он застрял в дверях, кондуктор строго прикрикнул на нее, зашумели пассажиры; растерявшись, она бестолково дергала чемодан, пока наконец какой-то мальчишка не отпихнул его с дороги. Слыша сердитые голоса, она встряхнулась, вышла из того блаженного состояния, в какое привел ее вид родного города. На нее прикрикнули — это было уже более знакомо, чем свист ветра. «Опять я не то сделала, — пристыженно думала старая, — всегда я делаю что-нибудь не то».
Втайне она надеялась, что Гица придет встретить ее на вокзал, но та не пришла; пятиминутный путь от трамвайной остановки дался ей нелегко. Она все время останавливалась, меняя руку, и осматривалась. Сколько всего отремонтировано вокруг! Вот и тротуар подновили, пока ее не было, повесили новые почтовые ящики — никогда раньше не было здесь таких ярких, огненно-красных ящиков.
Она заметила вдруг, что идет осторожно, глядя под ноги, хотя для этого нет никаких причин, — и сообразила: прежде на этом месте надо было быть очень внимательным, здесь в войну мины выломали кирпичи на дорожке. «Винце», — сказала она про себя, в очередной раз меняя руку. Когда кончится проулок Буденц, она увидит свой дом.
Она шла, все ускоряя шаг, почти бежала меж рядами домов — и на углу остановилась. Чемодан стукнул о камни дорожки. Она не поставила, а уронила его, словно хотела отбросить вместе с сеткой. Дома, в котором она столько лет прожила, не было.
Она стояла и плакала. Ладно, она понимает, дом уже не ее; но она так мечтала увидеть его еще раз; она и в Пеште представляла во всех подробностях, как они встретятся; именно отсюда, с этого места хотела она его увидеть, с этого угла, где всегда отдыхала, возвращаясь с рынка. Потрясение было столь огромным, что она едва способна была шевельнуться, и никак не могла взять в толк, что же случилось, куда делся дом; в груди ее поднимался какой-то слепой, бесформенный гнев: Антал, это Антал во всем виноват, это он допустил. Меж домами Гицы и других соседей было что-то совсем незнакомое.
По старой привычке, а также в наивной надежде скрыть, что видит все хуже, старая не носила на улице очков. В Пеште Иза заставляла мать надевать их; но, как только тронулся поезд, она тут же сняла очки и убрала в ридикюль: пусть Гица увидит ее такой же, как прежде. Лишь вплотную приблизившись к своему бывшему дому, она поняла, что случилось. Антал перекрасил палисадник и основательно отремонтировал дом. Даже оштукатурен он был по-иному: прежде гладкие, серовато-белые, немного уже облезающие стены теперь были желтыми и шершаво-пузырчатыми; на окнах висели решетчатые ставни, точно такие, как в квартире Изы. Щель для почты были обита жестью, даже драконью пасть покрасили заново, в ярко-красный цвет, она казалась теперь живой, словно голова настоящего зверя.
Если б она захотела, то могла бы даже войти в дом: в ее ридикюле лежали ключи от ворот и от двери; она не намеренно оставила их у себя — просто не успела отдать после похорон, некому было отдать, да и не попала домой. Если б она захотела, то могла бы войти, проведать Капитана, пройти по комнатам, выйти в сад. Но не пойдешь же в чужой дом без спросу, даже если он и был когда-то твоим; это вроде кражи со взломом.
Продавец газет, погрузившись в «Непшпорт», не поднял головы; старая даже обрадовалась этому: сейчас у нее не было сил беседовать с ним. Отвернувшись, прошла она и мимо витрины Кольмана, надеясь, что тот в предобеденной суете ее не заметит; к тому же Кольман привык видеть ее в старом пальто, а не в этом балахоне с воротником из выдры и в шляпе, надвинутой низко на лоб. Старое пальто отобрала у нее Иза, купив взамен это, и мать обвиняла себя в неблагодарности, чувствуя, что почему-то совсем не рада обнове. Но что делать: она любила по-настоящему только вещи, долго и преданно служившие человеку, верных спутников в бедной, но честной жизни; она, как и Винце, считала, что нехорошо пробуждать в других зависть: для них, двух беспомощных стариков, куда лучше и безопаснее, если благополучие их не будет лезть людям в глаза. Оба очень боялись воров; ведь Капитан — не собака, не залает, увидев чужого, не поднимет тревогу. Кольман ее не заметил, и она без помех добралась до ворот Гицы.
Мастерица затопила как раз перед ее приходом.
Всем в округе было известно, что у Гицы есть принципы: к ним, этим принципам, относился и пустой дровяной сарай, и аскетический образ жизни; Гица, например, утверждала, что теплая комната вредна для здоровья, и потому топить начинала лишь с первым снегом. Старая тысячу раз слышала это, да и сама, заходя к соседке с каким-нибудь делом, убеждалась, что у той в самом деле вплоть до конца ноября огонь горит только в кухонной плите, — и все-таки почему-то была уверена, что Гица пересилит себя и встретит ее в натопленных комнатах: гость — это гость, ради гостя можно и поступиться чем-то.