анам, в которых он так ловко вывел ее за пределы всего, с чем она когда-то была связана неразрывно. «Ты умерла, мама, — думала Иза с той безличной печалью, с какой человек стоит у ограды с могилами близких, умерших двадцать лет назад, — потому что Бальзамный ров, и Антал, и ненужные вещи были сильнее той любви, которой я любила тебя. Ты умерла, моя бедная, а ведь я все для тебя сделала, что способен сделать один человек для другого, но ты не знала, на что все это тебе. Я — невиновна».
Домокош повернулся к Анталу с Лидией; неудобный, рассохшийся стул под ним заскрипел, Антала он видел в профиль, Лидия же, о которой он, впрочем, не знал, что она и раньше играла какую-то роль в жизни семьи, оказалась лицом к нему. «Эта девушка во всем другая, чем Иза, — думал Домокош. — Ее постоянно меняющееся, подвижное, чуткое лицо полно эмоций и страсти. Эта вряд ли даст мужу спокойно работать: если, по ее мнению, речь идет о чем-то более важном. Она станет кричать, размахивать руками, пока не выяснит все до конца».
Гица так демонстративно хихикала, так старалась обратить на себя внимание, что просто нельзя было не дать ей слово. Иза, откинувшись назад и глубоко дыша, слушала сочную, ироничную речь Гицы. Мастерица жестикулировала, закатывала глаза, драматически вскрикивала, призывала в свидетели Кольмана, которого, правда, терпеть не могла, продавца газет, учительницу, любого из соседей по улице или знающих Изу по клинике, даже, если угодно, самого профессора Деккера, лауреата премии Кошута, — любой из них с радостью подтвердит, какой глупостью было предложение Антала. Да ведь все прекрасно знают, что покойница, царство ей небесное, жила у своей дочурки, как у Христа за пазухой, та ее прямо засыпала деньгами, да будь у бедной Этелки семь жизней, ей и за семь жизней не оплатить того, что Иза для нее сделала. Второй такой дочери в целом свете не сыщешь: только схоронила отца — и тут же забрала к себе мамочку, ни дня не дала ей горевать в одиночестве, увезла в Пешт, в прекрасную квартиру со всеми удобствами, прислугу для нее держала; вот и вчера, когда приехала Этелка, что за чудесное новое пальто на ней было, и мохеровый шарф, и шляпа. Такую счастливую мать не найдешь больше, сколько ни ищи. Этелка не так уж много говорила, пока у нее была, устала, бедняжка, если человеку за семьдесят, что с него возьмешь, — но уж если открывала рот, так чтобы дочку расхваливать: и такая она, и сякая, и любит ее, и всем для нее жертвует. Райская жизнь была у покойницы в Пеште, так она и вернулась бы сюда, как же, держи карман шире, от Изы-то, из райских-то кущ — в преисподнюю.
Пьяный нервничал и все время сморкался, сторож кашлял. Антал сидел красный, словно ему дали пощечину, Лидия впервые за все время подняла от пола глаза. Она взглянула на Гицу, словно собравшись что-то сказать, но промолчала. Иза дышала уже не так бурно; она чувствовала, что любит Гицу.
Домокош, который со словами работал, словами жил, чья профессия предполагала умение улавливать точное значение слов, — именно в этот момент начал вдруг постигать, что же, собственно говоря, случилось со старой. Вдохновенная речь Гицы вдруг вывернулась наизнанку, показала свой истинный смысл. Он все понял.
Полицейский чин сказал, что он удовлетворен тем, что слышал: ведь сегодняшний разговор, собственно говоря, должен был прояснить: можно ли допустить, что вдова Винце Сёча покончила с собой, а не стала жертвой несчастного случая. Пьяный вместе со сторожем жадно вслушивались в его слова, у старика даже кожа на лице напряглась. Взгляд Домокоша обратился теперь на них; никогда раньше не умел он так читать в человеческих лицах. «Господи, сделай так, чтоб старуха оказалась самоубийцей!» — молился про себя пьяный. «Хоть бы она сама покончила с собой!» — думал ночной сторож.
Теперь наступила их очередь, и, по мере того как они говорили, словно редел и уходил в небо позавчерашний туман. С помощью Гицы и Антала был восстановлен путь старой после того, как она вышла из дома: как-то она добралась до Бальзамного рва, пешком или на трамвае. Скорее всего на трамвае — если, конечно, она попала туда не со стороны улицы Ракоци, а с другого конца. Сторож рассказывал сбивчиво и невнятно, но теперь они уже видели, как старая топчется возле колодца, поворачивает колесо, слушает плеск льющейся воды. Пьяный с шумом втягивал воздух, страдал и потел; он ничего не помнил, в том числе и старуху, помнил только сторожа; позавчера он обмывал в пивной какое-то событие, которое никак нельзя было не обмыть, и с того момента, как он прямиком, через Бальзамный ров, отправился домой, в памяти у него застряли только какие-то посторонние детали: необычно густая грязь на дороге, липкий, плотный туман. Неразборчивое бормотанье сторожа было как заклинание: «Только не несчастный случай! Только не несчастный случай!» «Бальзамный ров — не бульвар, — угрюмо повторял он — туда только тот идет, кто по делу, даже днем, а вечером и подавно».
Фраза эта, словно какой-то невесомый предмет, плавала в воздухе между участниками разговора. Голос Изы был тих, но четок; Домокош передернулся, когда тайна двух умерших стала вдруг фактом, подлежащим занесению в протокол, и барышня за отдельным столом тут же записала, что были когда-то в городе молодой человек и юная девушка, которые ходили целоваться в сады, так что кому-кому, а старой Бальзамный ров был очень даже естественным местом для прогулок, особенно вечером того дня, когда она поставила памятник на могилу мужа. Писатель ужаснулся, когда картина получила полную ясность, когда каждая мелкая деталь встала в ней на свое место: счастливая, всем обеспеченная, довольная жизнью старуха в пальто с меховым воротником гуляет, оплакивая мужа, по улице, где впервые узнала любовь, и думает об усопшем супруге, о том, какую славную дочь подарила ей судьба и какую благословенную, светлую, мирную старость. И поскольку она робка и пуглива, как почти любая старуха, да еще и видит неважно, но по наивному тщеславию не одевает очки даже в такой туман, то, испугавшись громкой ссоры, бежит, сама не зная куда, и падает с лесов, не успев попрощаться с жизнью, где ее ожидало еще столько радости, столько хорошего.
Домокошу казалось, он сейчас закричит.
— Воспоминания… — сказал полицейский чин. — Пожилая была, бедняжка. Теперь все стало гораздо яснее.
— Да, они не были современными людьми, — сказала Иза тихо, искренне, с болью в голосе. — И отец, и мать, бедная, оба они давным-давно были молодыми.
— Я думаю, на этом можно закончить, — сказал полицейский. — Примите мои соболезнования.
Он снова пожал руку Изе. Пьяный вдруг поднес ладони к глазам и громко, горько заплакал, словно лишь сейчас осознав, что по его вине умер человек. Сторож издавал нечленораздельные звуки, будто с собакой своей разговаривал. Иза сидела усталая, грустная; так выглядит человек, долгие годы строивший дом и оказавшийся вдруг перед кучей битого, перемешанного со стеклом кирпича.
Домокош смотрел, как, в безутешной своей тоске, на обломках непонятного, отвергнутого своего бескорыстия, она обращает к нему свой взгляд и утомленной, слабой улыбкой благодарит его за то, что в этот тяжелый час он был с нею рядом. Из-за широкого, лоснящегося лица Гицы, из-за ее слов, в которых мелькали сотенные ассигнации, новое пальто и мохеровый шарф, на него смотрела, как невеселое, неохотно вышедшее из-за туч солнце, сама правда, свидетелем которой он был — еще не сознавая этого — и в Пеште, но особенно очевидно — сейчас, в эту минуту, минуту ее торжества. «Что ж, решилось, — думал Домокош. — Вопрос решился раз и навсегда».
Антал и Лидия оказались рядом, почти касаясь друг друга плечами. На широком, скифском лице Антала застыло горе. Лидия стояла спиной к подоконнику, забитому комнатными растениями, и цветущие кактусы обрамляли ее фигуру, словно странный свадебный убор, который так же не шел ей, как если бы в ее локоны натыкали перьев или сентиментальных миртовых ягод. Единственное, что пошло бы ей сейчас, хорошо бы смотрелось в ее красивых, сильных руках, — весы в левой и сверкающий меч в беспокойной правой руке.
Они продиктовали девушке в форме свои анкетные данные, в комнате звучали даты, названия населенных пунктов. Рука Изы дернулась на локте Домокоша, когда она услышала данные сиделки: Такач Лидия, родилась пятого октября тысяча девятьсот тридцать второго года, место рождения — Дюд-на-Карикаше.
IV
Лидия только сейчас, впервые с тех пор как узнала Изу, беспристрастно взглянула ей в лицо.
Узнала она ее, уже несколько месяцев проработав в клинике. Каждый раз, когда та появлялась в коридоре, Лидию охватывало благоговение. Правда, тогда она благоговела перед каждым врачом: врач мог сказать, что нужно делать, чтобы спасти человека; но с Изой у нее было связано гораздо более сильное чувство. Славу Изы больничные стены сохранили и после ее отъезда в Пешт, пожилые сиделки часто говорили о ней и, когда она однажды появилась сама и, как обычно, сразу направилась к Деккеру, показали ее Лидии: вот та самая докторша, Изабелла Сёч, что раньше работала здесь, в ревматологии, любимица профессора Деккера, бывшая жена доктора Антала.
Иза часто бывала в клинике, ее видели здесь каждый месяц. Лидия боготворила ее: за ней виделся Дорож, стеклянные стены водолечебницы, бурлящий источник. А как смело она держалась во время войны, — об этом Лидия слышала от тех, кто в свое время участвовал в акции саботажа. А как она, наравне с мужчинами, трудилась на восстановительных работах, — хвалили ее бывшие сотрудники. Те, кто ходил с ней на семинар, удивлялись ее прилежанию, быстроте восприятия, самостоятельности во мнениях; и все, кто ее знал, рассказывали, какой добрый, великодушный она человек, как преданна своим старикам-родителям.
Изу Лидия выбрала своим идеалом.
Когда она приезжала из Пешта и привратник возбужденно звонил в отделение: «Доктор Сёч приехала», — Лидия бежала к лифту, чтобы первой поздороваться с Изой. Казалось, сам становишься лучше, побыв рядом с ней, услышав ее слова: «И как это у вас получается, сестрички, что вы так быстро растете?»